Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)
И ты покорно садишься – вот так, как сейчас. Я берусь за свои кисти. И мой Костя снова оживает на полотне. Но тут входит наша мама: «Ребятки! Милые мои! (Это у нее так всегда). Идите скорее к столу. На полотне потому и нет жизни, что от голоду вы сами уже полумертвые».
Ох, Костя, а каким вкусным обедом кормит нас мама! Ты не представляешь даже, какая на это она мастерица. Но все же и сердится немного, ворчит на меня: «Шурочка, с этим портретом ты совершенно забыла про закаты на стеклышках. В комиссионке все уже проданы, просили еще. И на базаре тоже очень спрашивают».
А сама хохочет. А карандашом по полотну чирк-чирк. Другая девушка начни меня в свою болтовню так вплетать, я очень бы рассердился. А тут – ничего, сижу слушаю. Глупый складывается разговор, но все равно приятно. А то, что Шура так говорила, будто мы были с ней вовсе свои, а ее мама – это уже и моя, как-то по-особенному ласкало и волновало меня.
Словом, два часа пролетели совсем незаметно. Я сообразил, что мне скоро вступать на вахту, только тогда, когда увидел в окно, что мы проплываем мимо Ангутихи.
Не подумайте, что это город большой или вообще чем-то Ангутиха знаменита. В ней, может, всего-то двадцать дворов. Но на безрыбье, как говорят, и рак – рыба. Поселки после Туруханска и вовсе редко пошли. Но зато каждый из них теперь значение себе приобрел. Возьмите, к примеру, карманный атлас СССР. Вы там найдете в Красноярском крае Виви, а село Емельяново не найдете. Хотя Виви – всего пять домов, а Емельяново на целых семь километров растянулось. Но дело все в том, что от Красноярска до села Емельяново рукой подать, поставь на карте кружок, так он, наверно, прямо прилипнет к самому городу, а если Виви не отметить, окажется на Севере огромное пространство вовсе пустым. А ведь тайга-то у нас везде живая! Правда, здесь тундра уже подступает, вся в светлых блюдечках-озерках. Но это тоже ничего не значит. И в тундре живут люди.
Сказал я Шуре, что мне пора уходить. Она так и охнула:
– Костя, миленький, да мы же с тобой еще чаю не попили!
Бросила прочь подрамник – вот тут я и увидел свой глаз в куче сухого хвороста, – схватила чайник, и зря совершенно, потому что до начала вахты осталось самое большое десять минут. И я отобрал у Шуры чайник, сунул его обратно под стол.
– Лучше выйдем, на Енисей вместе посмотрим.
– Да ну его, твой Енисей! Вода и вода, везде одинаковая. И тут и берега даже какие-то облезлые.
Очень царапнуло это меня по сердцу. Слепые и те чувствуют красоту Енисея в свежем речном дыхании. А тут такие слова говорит мне художница! Да если эти вот ангутихинские места с любовью нарисовать на стеклышке, они получатся никак не хуже морских закатов с кипарисами! Наверно, очень кривое у меня стало лицо, потому что Шура сразу встревожилась и начала мне пальцами лоб разглаживать:
– Ну, сгони эту буку. Убери, убери морщины. Глупый! – и потащила меня за собой.
Мы вышли на самый нос теплохода, где громоздятся лебедки и лежат якорные цепи. Под колоколом на скамеечке сидел Петя, Петр Фигурнов, и чинил пеньковую снасть, подвивал свежими прядками.
– Если хочешь, – говорю ему, – поесть щей самых горячих и с наваром, шагай мойся. И считай, что я вахту от тебя уже принял.
Фигурнов повертел своей длинной шеей, подал недоплетенный конец снасти и острый колышек, которым раздвигают пряди каната.
– Принимай. Пожалуйста. А на кухню до конца вахты я не пойду. Не хочу потом с Иваном Демьянычем объясняться. Ну, а если просто нужно отсюда исчезнуть – могу. Это для ясности.
И тут же исчез. Но появился взамен Шахворостов.
– Угу! – говорит. – Ну, правильно, Шурка. Бери его крепче на крюк.
И прибавил что-то еще, совсем шахворостовское. Закипела злость во мне. Эх, ударить бы коротким тычком Илью, с ног сшибить! А потом сказать ему раз навсегда, чтобы таких разговоров от него я больше не слышал. Но Илья стоит за лебедкой, и мне до него не дотянуться рукой, а обойти лебедку – внезапности, молнии не получится. Будет обыкновенная драка.
– Илья, ты считай, что я сейчас изо всей, какая только у меня сила есть, тебе в ухо ударил. И слушай…
Шахворостов зубы оскалил, руками развел.
– Шурочка, объясни ему за меня, что в таком случае я убит наповал и потому ничего не слышу. Пошел выбрасывать свой труп за борт.
Зачем он приходил? Случайно забрел или заведомо? Как он оскорбил Шуру! Столбом застыла, бедная. Но Шура вдруг повертывается лицом ко мне. Я вижу, что она улыбается, будто не было вовсе Ильи с его обидными словами.
– Ох, и болтун, – говорит, – этот Шахворостов! Ему бы только в цирке «рыжим» работать.
И я не пойму, что мне делать: догонять Илью, чтобы избить его, или смеяться вместе с Шурой?
А она – вот какая выдержка! – начинает меня расспрашивать, скоро ли будет Полярный круг, есть ли там на берегах какие-нибудь обозначения и правда ли, что бывают осетры трехпудовые? Закидала меня вопросами. И я понимаю: это для того, чтобы я мыслью к Шахворостову больше не возвращался.
Начал я отвечать. Сперва туго шли слова. Да про Полярный круг и вообще трудно рассказывать. Потом разошелся, стал вспоминать, как в прошлом году я на буксирном пароходе здесь плавал. А когда до осетров дело дошло, как заврался, и сам не заметил. Сказал, что вот здесь же в прошлом году поставили мы на ночь самолов. А наутро – «что бы ты думала?» – вытащили тридцать пять стерлядей и осетрищу весом в семьдесят семь килограммов. Вот рыбина!
Самолов, верно, мы ставили и стерлядей с осетром тоже, правда, поймали. Только стерлядей было не тридцать пять, а четыре штуки, а осетр же сорвался с крючка, и сколько в нем было весу бог весть, но, честно говоря, конечно, вряд ли больше десяти килограммов. Позорнее же всего было то, что этот самолов у нас тогда отобрал инспектор рыбонадзора и чуть не пришил нам еще браконьерство.
Когда вот так, через край, начинаю я перехватывать, я обо всем забываю, даже о том, кому рассказываю свои небылицы. И главное, в тот момент, когда я рассказываю такие вещи, я сам в них верю, мне кажется, что это действительно было. И если прибавлено, то сущие пустяки, только для яркости. Зато, когда поставишь последнюю точку и постепенно начнешь остывать, припомнишь все, что рассказывал, хоть в воду бросайся.
Сидели с Шурой мы рядом. Она на скамеечке, я чуточку впереди, на бухте каната, и, между прочим, работал – подвивал оставленную Фигурновым снасть. Поэтому в разговоре я как-то даже не поворачивал головы к Шуре, взгляд на работе у меня сосредоточился. Однако я все время чувствовал, что она на меня глядит. Это ведь и спиной даже чувствуешь. Но когда я выговорился до конца и подошла как раз такая пора, когда холодком этим самым дохнуло: «Что же я намолол?» – наступила страшная тишина. Ну, я замолчал – это ясно. А почему Шура молчит? Повернуться бы к ней, посмотреть. Не могу…
Проходит минута. Я ковыряю снасть. Представляю себе, какая на губах у Шуры улыбочка. Проходит вторая минута, У меня шея потеть начинает. А Шура молчит, и мне кажется, теперь уже нет и улыбочки, только чистое презрение и серая скука. Третья минута. У меня уши горят, а губы сохнут. Но Шура молчит. Ее дыхания даже не слышу.
И тогда я, будто невзначай, сам взглядываю на нее. Нет, Шура не смеется. И скуки нет у нее на лице. Оно такое… нет, не пойму! А взгляд у нее – чуть подниму свои веки, они снова тут же и падают. И кажется мне, что я весь превращаюсь в теплый кисель, хотя мускулы у меня как железо – канат я сдавил рукой, будто волка за горло.
Встаю. Зачем – не понимаю. Ног под собой совершенно не чувствую. А Шуру если и вижу, так сквозь опущенные веки. Но я знаю, что Шура тоже встает и все так же глядит на меня, а губы у нее слегка шевелятся. Я слышу, как за бортом плещет вода и шипят пузырьки пены, слышу, как на корме тоненько девушки поют «Одинокую гармонь», но я совершенно не слышу, что говорит Шура. А она говорит. Пятится, шаг за шагом отдаляется от меня, но все так же глядит и так же без звука шевелит губами.
Вот она все ближе, ближе к выходу на обнос. Вот дотронулась рукой до перил! Вот скрылась вовсе. А передо мной еще стоит, как светлая тень, лицо Шуры, все в мелком пушку на щеках.
Попробовал взять я снова канат. Работа не спорится. Пошел бы, а куда – неведомо. Хоть по кругу, только бы походить! И тут вдруг вспомнился мне почему-то Иван Андреич и его рассказ о Поленьке. И мне стало и радостно и тревожно. Так неужели это любовь? Я думал, любовь за горами, а она уже тут как тут.
Глава четырнадцатая
А что должен делать я!
Летом за Полярным кругом, от Игарки и дальше, ночей уже нет совсем никаких, ни черных, ни белых – сплошное сияние солнца. Непривычного человека это даже запутывает, мешает нормально спать. А что в летнюю пору здесь происходит с травой, с цветами! Вот растут так растут! Попробуйте в тихую погоду сядьте где-нибудь на лужайке, прицельтесь глазом в одно место и понаблюдайте с полчаса, с час. Вы увидите совершенно ясно, как все время будет шевелиться трава, стебельки будут толкать друг друга своими листьями и там, где только что не было еще ничего, вдруг вспыхнет яркий желтый цветок.
Или вот тоже интересно – где-нибудь в складках берега еще лежит зимний снег и лед, набившийся туда, когда вскрывалась река, и тут же, вовсе рядом, – прекрасная, крепкая зелень. Траве некогда ждать, пока лето все льдины растопит.
Игарка при незакатном солнце – очень радостный город. Вся она деревянная, даже дороги, мостовые на улицах, как полы в квартире, из досок, только некрашеных. А не стареет, не чернеет так, как чернеют другие города. Нет здесь ни смрадного дыма, ни пыли.
Игарку видно издалека, хотя и стоит она не у главного хода Енисея, а на протоке, за островом. Но остров-то, можно сказать, голый. Конечно, и люди изрядно его выбрили, какие были на нем деревья, не поберегли, а главное – Север. За Полярным кругом природа уже резко меняется. По берегам реки гор нету, скал красивых, обрывистых нету, нету и темной, дремучей тайги. Возле Игарки еще растет лиственница, а местами даже и кедрачи – и все это нормального роста, но дальше к северу любые деревья уже низко припадают к земле. Так и представляется, как они, словно бы люди, пригнув свои головы, пробиваются сквозь снежные вьюги и лютую стужу вперед, стремясь выйти к самому Ледовитому океану. Все деревья здесь кряжистые, рукастые. Только березка полярная хотя и всего до колена, но такая же веселая и нежная, как везде. И не знаю, как кому, а мне так всегда поклониться хочется этому деревцу за его мужество. Пальмы, говорят, очень красивы. Ну, на теплом-то юге и грех уродиной быть. Ты вот попробуй на вечной мерзлоте, при выскребающей землю пурге и сорокаградусных морозах все же вырасти и нежность свою сохранить!
В Игарку за лесом приходят морские корабли. Сейчас океанских судов пока еще нет. Рано. Устье Енисея и Карское море забиты льдами. А к августу корабли табунами пойдут, в очередь под погрузку будут становиться на рейде. По флагам, пожалуйста, изучай все страны мира.
Между прочим, когда до прихода морских судов подплываешь к Игарке, она кажется особенно большой, а вся середина города – построенной заново. Но не думайте – не дома это, а штабеля свежих досок, напиленных за зиму. Они выложены в улицы и переулки и даже стоят под крышами, а торцы у досок забелены известкой. Игарские пиломатериалы самые наилучшие в мире, оттого их так и берегут.
Зимовать в Игарке мне не приходилось. Местные жители говорят, что снегу здесь надувает столько, что люди свободно ходят поверх любых заборов. И еще говорят, что здесь зимние ночи очень красивы, особенно когда в небе плещется северное сияние. Жалею, этого сам я тоже не видел. Но я видел зато сто раз летнюю Игарку, и почти всегда под горячим солнцем, от которого хочется спать, как после жирных блинов. Я ходил по деревянным мостовым, и там, где не было досок, толстым слоем лежали опилки. Они пружинили под ногами. От домов веяло нагретой смолкой, а от протоки тянуло резким запахом сосновой коры. Там стояли плоты. Летом над Игаркой всегда плывет рабочий шум. Гремят на реке железо, якоря, цепи; на заводе пыхтит «силовая»; часто-часто дышат лесопильные рамы, так и кажется, вот сейчас захлебнутся опилками; хлопают сырыми, свежими досками штабелевщицы. Эх, не любил бы я так Красноярск, переехал бы жить только в Игарку!
Здесь должен был сойти Иван Андреич, изучать фокусы вечной мерзлоты.
Вроде бы удивительно – инженер и матрос, седой старик и безусый парень, но мы за эти дни как-то особенно подружились, словно плыли вместе не пять суток, а год целый, и мне прямо-таки жаль было провожать Ивана Андреича на берег. Даже в такой хороший город.
Вместе с Иваном Андреичем сходило еще человек пять-шесть из этой же экспедиции, но я сказал Ивану Андреичу, что вещи его обязательно только сам я вынесу. Больше чем и как мне отметить наше расставание? Он задумался чуточку:
– Хорошо. Принимаю. Хотя и есть кому узлы мои вынести. А чем я тебе отдарю?
Говорю:
– Ну что вы!
А он:
– Дам тебе я, Костя, на память книгу свою. Она, парень, не про сыщиков и не про шпионов. Научная книга. Называется «Гидроресурсы Сибири и Дальнего Востока». Скучное название? И читать ее скучно. Для специалистов, правда, моя книга – клад. Перед тобой не постесняюсь этим похвастаться. Но ты мою книгу тоже прочти обязательно. Стисни зубы да прочти. Всю. От первой страницы и до последней. На слово непонятное наткнешься – лезь в энциклопедию либо в технический словарь загляни. Вообще, трудное место встретится – два, три раза его перечитай, спроси кого поумнее. А постарайся все же до корня добраться. Чтобы ты знал, чему знакомый тебе старик жизнь свою посвятил. Да кто знает – может, и прямо тебе все это когда-нибудь пригодится? А? – Посмотрел на меня с озорнинкой. Здорово это у него получалось. – Только ты ведь против образования. Семилетку одолел – и то девать некуда. Матрос навеки. Зачем матросу читать научные труды какого-то чудака?
И тогда повернулся у нас вот так разговор:
– В который раз, Иван Андреич, вы к этому подводите. Зачем?
– Видишь ли, Костя, капля камень долбит. И у тебя, я замечаю, тоже луночка выдолбилась. Сперва ты вон как сопротивлялся! Да вслепую. А теперь уже обоснования ищешь. От меня обоснований требуешь. Изволь, кое-что добавлю тогда, тем более что не на плоский камень, а в луночку. Ты вот уверяешь меня, а главным образом, конечно, себя, что при твоей физической силе тебе только и быть матросом. А я тебе скажу, что силы своей на это ты и десятой доли не расходуешь. На полную силу, работают другие матросы, например, тот, которого вы, как школьники, Длинномухиным дразните, или второй – Тумарк Маркин. Этим работа матроса как раз в меру, большего им, может быть, и не осилить, если говорить только о мускульной силе.
– Ого, Иван Андреич! Так тоже нельзя рассуждать. Чем я виноват, что Мухин тонким, длинным и без мускулов родился или не сумел себе нарастить мускулы, как я? А Тумаркин вообще цыпушка какая-то. Что мне против них легче работать – не спорю. Так это просто моя в жизни удача!
– Вишь ты как! Прямо Герман из «Пиковой дамы»: «Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу!» Барбин вытянул себе счастливую карту.
Обидно мне стало. За кого же это принимает меня Иван Андреич? Будто с расчетом я силу свою берегу! Но смолчал пока.
– А грудью к ветру на теплоходе стоять все же приятнее, чем, скажем, из трюма бочки выкатывать. Так ведь, Костя? Только по-честному говори. Ну? По-честному.
Вспомнилось мне, зимой, на отстое когда мы работали, Шахворостов изрек: «Сидеть лучше, чем стоять, а лежать лучше, чем сидеть». Очень смешно тогда было мне слушать его, потому что я в этот момент один выворачивал огромную глыбу льда и вся душа у меня пела победу, а Илья с посиневшим от мороза носом сидел и ногами выбивал чечетку. Это называется «сидеть лучше, чем стоять!» Вот если бы тогда Иван Андреич сказал мне: «Ну? По-честному», – мне легко было бы ответить. А вообще, если по-честному, да, – грудь к ветру действительно приятнее, чем бочки из трюма выкатывать.
Так и сказал я Ивану Андреичу.
А он:
– Было бы лицемерием, парень, если бы ты сказал иначе. А с моей стороны – великой ложью навязывать мысль, что бочки матросу катать приятнее, чем гулять по палубе. Моя мысль, Костя, в другом. У шоферов есть такое выражение: «холостой пробег». Это когда машина идет без груза или с ничтожным грузом, то есть везет меньше, чем могла бы она увезти. У человека в жизни тоже могут быть холостые пробеги. Так как думаешь, это к тебе не подходит?
Быстрый с этого пошел у нас спор.
– Ага! По-вашему, значит, я трехтонка, а Мухин и Тумаркин – полуторки? А каждому из нас по полторы тонны груза положено? Только в чем же я виноват? Сколько нагрузили, столько я и везу. Выходит, наш груз вроде каменных кубов одинаковых – каждому приходится по кубу. Иначе не разложишь. Тем более что и зарплата у нас одинаковая.
– Правильно, Костя, друг мой. А на языке политической экономии это называется социалистическим принципом распределения: «за равный труд – равную оплату».
– Не знаю, Иван Андреич. Политической экономии я не читал. Я знаю…
– А ведь плохо, что не читал. Знал бы больше. Например…
– Я и так знаю, что Костя Барбин не бездельник!
– Но холостые-то пробеги ты делаешь? Гоняешь свою «трехтонку» зря? Мы все говорим, что социализм у нас уже построен и мы постепенно идем к коммунизму. Вероятно, при случае и ты так говоришь. Правда?
– Ну… не знаю, говорю или нет… Докладов я не делаю. А что к коммунизму мы идем – это я знаю. Только вы к чему опять все это клоните?
– А вот к чему. Движение к коммунизму, Костя, не разговор, а реальное развитие нашего общества. Постоянное и неостановимое движение, и надо искать в себе то, что помогает этому движению. А коммунистический-то принцип распределения ведь уже иной: «от каждого по способности, каждому по потребности».
– Знаю, Иван Андреич. Только «по потребности» – это когда будем вволю всего иметь.
– Тоже правильно! Ну, а «по способности» когда начнем? Это от чего зависит?
– Вот и доспорились. Сразу прыть у меня поубавилась. Выходит так – от самого себя только зависит. И если этого нет у тебя, как же тогда идти к коммунизму – боком одним? Давай мне «по потребности», а я не дам «по способности»? Иван Андреич сразу заметил заминку мою.
– Хорошо, «по потребности» – это, – говорит, – допустим, дело еще далекое. Это когда действительно будет полный коммунизм. А вот «по способности» почему, скажем, Костя Барбин уже теперь не думает трудиться? Это ведь не только при коммунизме, и при социализме никак не мешает, при равной оплате за равный труд. Способности свои, Костя, всегда полностью отдавать нужно. Нет, ты не бездельник – ты скупой. Жалеешь всего себя народу отдать. А в то же время и расточитель большой. Не только физическую силу свою – ум свой, талант, способности тоже гоняешь сейчас на холостом ходу.
Забормотал я на это что-то совершенно невнятное: дескать, еще учиться я должен, что ли? Так по моей работе знаний моих и сейчас выше макушки. Разве тоже не холостой пробег будет, если учиться зря, без всякой нужды в этом?
Иван Андреич так взметнул свои худые плечи, что мне показалось – у него кости щелкнули.
– То есть как без нужды? Да ты, парень, просто кощунствуешь. Человечеству, народу не нужны новые знания? Ах, Косте Барбину, матросу с советского теплохода «Родина», они не нужны! А он, этот Костя Барбин, частица нашего общества? Ага, по профессии матроса ему больше никакие знания не нужны! Сейчас в большом ходу поговорка: «Ставить телегу впереди лошади». Парень, мне кажется, что ты как раз вот этим самым способом и запрягаешь свою лошадку. А нужно, друг мой, чтобы знания всегда шли впереди любой профессии и тянули ее за собой. Поднялся ты в своих знаниях выше – поднимай и всю профессию выше, на новую ступень. А сам опять еще выше поднимайся.
«Поднимайся!» А у меня такое чувство, что я сейчас, наоборот, куда-то вниз иду. И цепляюсь уже, как говорится, за соломинку.
– Получается все же так, Иван Андреич: вы хотите, чтобы я из матросов ушел.
– Нет. Получается, парень, немного иначе: я хочу, чтобы ты не забивал себе голову мыслью о том, что стремиться тебе больше уже не к чему и незачем.
Вот такой примерно состоялся у нас разговор. Во всяком случае, так я его записал сразу.
Словом, за эти пять дней с Иваном Андреичем я столько всякой политики проработал, сколько до этого за всю свою жизнь в разных кружках не прорабатывал. И хотя, как вы видели, разговор этот закончился совсем не в мою пользу, мне он под конец просто понравился. Вроде бы голова у меня от него стала вместительнее.
Теперь, возможно, вы спросите меня, почему я о Шуре ни звука? Хотя даже главу назвал: «А что должен делать я?»
В том-то и штука, что я совершенно не знал, что мне делать после того, как Шура потихоньку ушла. До конца вахты я ее не встречал – это нормально. А вот когда с вахты сменился, при других бы обстоятельствах я, вернее всего, сразу же к ней заглянул. А тут, чувствую, нет, никак не могу. Даже мимо почтовой каюты пройти мне тревожно: а вдруг откроется дверь? Вот штука-то удивительная! Ведь ничего же не произошло, чтобы трудно было встречаться…
Вот вы, если с вами в жизни такое уже случалось, может быть, и улыбаетесь надо мной: дескать, Костя Барбин из мухи сделал слона. А я спорить буду, – в таких случаях вы тоже слонов делали! Точь-в-точь как я, терзались и думали, что это значит и как вам поступить: бежать ли к ней или, наоборот, от нее удрать куда подальше? При всякой другой профессии выбирать можно. А скажите, матросу куда с корабля удрать?
Чем больше я думал о Шуре, тем яснее мне становилось: любит. К этому подводили и всякие другие приметы: как она что-то сказала мне, как когда-то тронула рукой мою руку, как писала портрет… Ну, а я? Себя я как раз понимал меньше, чем Шуру. Неужели вот «это» и есть «люблю»? Раньше я думал, что когда «это» придет, оно будет больше. Во всяком случае, будет какое-то особенное. А когда я думал теперь, мне мешала еще и Маша. Она словно бы стояла у меня за спиной и грустно, с укоризной, как на Столбах, когда я выкидывал фокусы, говорила: «Костя, ну что это ты?» И я злился на эти ее слова, потому что не она мне, а я ей должен был их говорить. Если по справедливости.
Сменившись с вахты, я прежде всего отыскал Шахворостова. Нужно было вдолбить ему наконец, что о Шуре болтать я больше ему не позволю.
Илья оказался на корме, на кринолине – это такая решетка полукругом над самыми рулями. Он обдирал барана. Ну да, барана. Орудовал ножом так, как ловкий парикмахер бритвой. С какой стати он взялся – не понимаю. Или просто самому Илье это нравилось, или среди ресторанных работников любителей резать баранов не нашлось. Но говорить то, о чем я собирался, человеку, у которого нож сверкает и руки по локоть в крови, сами понимаете, не очень приятно. И все же я подобрал какие-то слова. Илья мигнул левым глазом, подбросил и поймал нож.
– Чудак! Ну ладно, я больше не буду. А если сам спросишь? Спросишь ведь.
Я молча показал ему кулак и ушел.
Теперь мне нужно было мирно с кем-то поделиться. Чем? Не знаю – счастьем ли, тревогой ли. Я попробовал завязать разговор с Тумарком Маркиным. Этот никогда никому не грубит и лучше других поймет такие тонкие вещи. Тумарк сидел один, не читал, а прямо, как говорится, пожирал глазами книгу. Я заглянул на переплет – «Моя жизнь в искусстве» К. Станиславского. Понятно. Рассказывать Тумарку я начал издали, и так, как будто все это случилось даже не со мной. Но он вдруг покраснел, отмахнулся рукой и сказал: «Не надо, Костя, об этом». И мы разошлись.
Потом я попробовал пристраиваться к пассажирам. Но с ними затевать такой разговор было еще труднее. Их больше интересовало, с какой скоростью сейчас идет теплоход, когда мы будем в Дудинке и какая в этом месте ширина Енисея, а не любовь. Вернее, любовь бы их тоже интересовала, если бы своя. Или хотя и чужая, да ясно рассказанная. А как расскажешь ясно, когда еще и самому все в тумане?
И я тогда пошел снова к Ивану Андреичу, потому что для меня он стал каким-то не посторонним. Я даже не побоялся помешать ему в самых последних сборах перед высадкой. Но когда я открыл дверь в каюту, я увидел, что там полно людей и откупоренных бутылок шампанского. Выходит, это собрались товарищи Ивана Андреича провожать его в Игарке. И я постеснялся войти.
Сколько потом я ни вертелся около каюты, так Ивана Андреича одного и нельзя было подкараулить. Эти уйдут – другие придут.
Несколько раз я издали видел Шуру. Мне даже казалось, что она ходит ищет меня, но я очень ловко терялся где-нибудь среди пассажиров или нырял в коридор. Не то чтобы я трусил встречи, просто хотелось ее оттянуть. А почему – тоже не знаю. Между прочим, раньше я как-то все знал.
Так время проскрипело до самой Игарки. И я все петлял по разным закоулкам теплохода. А когда «Родина» развернулась против течения и белые баки нефтебазы оказались уже не с правого, а с левого борта, тогда я напролом ввалился в каюту к Ивану Андреичу.
Не поговорить, так хотя вещи ему вынести. А то подумает еще напоследок: потрепался Костя Барбин.
Иван Андреич очень обрадовался:
– Дорогой мой, куда же ты запропастился? Нам не пора с вещами двигаться?
Теплоход действительно давал уже подходной гудок, от которого всегда дрожит сердце у тех, кому высаживаться на пристани. И хотя Ивана Андреича собралось провожать много друзей и все наподхват стали брать его узлы и чемоданы, кой-что досталось и мне. Старик только растерянно улыбался:
– А я – то сам что же? Я ведь тоже должен что-нибудь нести?
И мне показалось неловким напомнить ему о книге, которую он мне обещал подарить на память.
Спустились в пролет мы немного рановато. Самая толчея, когда каждому поскорее на берег выскочить хочется. На верхней палубе всякие выкрики. Тут начальник увидел на пристани своего подчиненного: «Иванов! Ну, как дела? Ты чего ежишься?» Там подчиненный увидел начальника: «Петр Акимович! Петр Акимович! Как ваше здоровье? Как семья?» Девчата перекрикиваются: «Ой, ой, Светка, да скорее ты!» – «Лови, сейчас спрыгну!» Женщина заметила мужа, в ладошки хлопает, визжит, как поросенок: «Ведь встретил! Встретил, паразит!» Руки у нее тяжелые, толстые, зато брови шнурками, губы сердечком, на голове шляпа – одна, да такая, словно четыре вместе сшиты. А по щекам слезы радости бегут. Парни какие-то без слов, два пальца в рот и – «Фью-у-у!». А в общем получается веселая картина.
Под этот галдеж и свист нас в тугом потоке с теплохода и вынесло. Я все поглядывал – не помяли бы моего Ивана Андреича. В трудный момент – раз! – углом локоть выставишь, и, пожалуйста, как река от скалы, так и поток людской от меня отворачивал.
И тут увидел я впереди Машу и Леонида. Он был при всей морской форме, даже с кортиком, и тоже как я, выдвигал то один, то другой локоть, чтоб не помяли Машу. Но в самом узком месте их все же стиснули, я увидел, как у Леонида, словно обломились, повисли руки, а Маша оглянулась назад, и лицо у нее было испуганное. Мне захотелось крикнуть этому моряку: «Полундра! Куда смотришь?» Но тут я сам попал в это узкое горло и едва-едва вывел из него Ивана Андреича.
Потом я Машу с Леонидом увидел уже на лестнице, которая ведет от дебаркадера вверх к зданию речного порта. Хорошая широкая лестница, светлая, как все в Игарке. Они поднимались легко, торопливо, Леонид что-то говорил Маше, и было очень красиво, как Маша слегка наклоняла голову, наверно, чтобы лучше расслышать.
Мы с Иваном Андреичем и со всеми его друзьями взбирались вверх помедленнее. Все вещи тяжелые, а у Ивана Андреича к тому же одышка. Думаю: нужно бы ему отдохнуть. И тут, в этот самый момент, я услышал голос Шуры. Снизу от дебаркадера.
– Костя! Костя, милый! Купи мне, пожалуйста, каких-нибудь духов.
Она так громко крикнула, что на ее голос оглянулись все до одного пассажира, которые поднимались по лестнице. Оглянулась и Маша. Остановился Иван Андреич, забормотал что-то вроде: «Ах, о девушке-то я…»
Почему Шура крикнула это, я не знаю. Во-первых, духи «какие-нибудь» можно всегда купить и в ларьке, прямо на теплоходе. А во-вторых, я ни разу не замечал, чтобы Шура увлекалась этим. В каюте у нее духами и не пахло, губы она не красила, лицо не пудрила, да к нему, к мелкому пушку на щеках, наверно, и не пристала бы пудра. Между прочим, и ходила она все эти дни в синем лыжном костюме. Но теперь Шура стояла в ярком шелковом платье и просила меня на всю публику о том, что ей было или вовсе не нужно, или она могла бы сделать и сама. Я не люблю, когда так вот по-глупому держат себя взрослые люди. Даже девушки, у которых любая глупость выглядит все-таки мило. И при других обстоятельствах на Шуру я очень бы рассердился. Но все глядели на меня сочувственно и с одобрением – не заметил я только, как глядела Маша, – и я посигналил Шуре рукой: «Обязательно!»
А когда мы выбрались вовсе наверх, Иван Андреич отвел меня чуточку в сторону:
– Кажется, она очень славная, эта твоя девушка, Костя. Прошлый раз я хотел именно о ней поговорить с тобой, когда начал… Да ты, наверно, после и сам догадался. У меня, парень, за плечами большая жизнь, но я не кудесник, не гадалка, по линиям на ладони судьбу предсказывать не умею. Тем более что у девушки твоей я не только ладони, но и пальчика даже не видал. Но все-таки, дорогой мой, есть разные мелкие признаки. Мелкие, а важные… Сам любишь не любишь, а любовью девушки не играй, девушку береги. О Поленьке я тебе не зря, со значением рассказывал. Ну, а что и как делать – сам решай. Кстати, читал, что на книжке я тебе написал?
– Иван Андреич, – говорю, – да книжку-то свою вы мне так и не дали!
– Как не дал? Да что ты! Ах, память! Ну, стало быть, в каюте осталась. Либо хуже – в чемодан по рассеянности сунул ее. Что же, развязывать свои узлы здесь не стану, отдам, когда из Дудинки обратно поплывешь.
– Да вы что это, Иван Андреич! Меня встречать, что ли?
– Ну, это, парень, не твое, а мое дело, как я сделаю. А сперва посмотри хорошенько в каюте, может быть, книжка там.
На этом с Иваном Андреичем мы и расстались. Теплоход наш поплыл дальше. Дверь в почтовую каюту стояла открытой. Но я все же так и не знал, что я должен делать, потому что не знал, люблю ли я Шуру.