Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 46 страниц)
Глава восемнадцатая
Медленный гавот
Мухалатов сидел, низко пригнувшись к столу. В комнате было темно. Отчетливо тикали стенные часы. В дальнем углу комнаты царапалась мышь. Пахло корицей и ванилином, сдобным печеньем. Такое печенье любила Римма.
В окно упал пучок слабого света, косым четырехугольником обрисовался на оклеенной солнечно-желтыми обоями стене. Стекла в окне запотели, испестрились потеками воды, и светлое пятно у двери казалось фантастической картиной, отброшенной киноаппаратом на экран.
Мухалатов прислушался, вытянул шею.
– Нет, это просто так, – тихо сказал он. Зевнул. И подошел к окну. – Перегорели пробки, что ли? Везде огни, а здесь – тьма.
Свет падал через улицу из другого дома. От штакетной оградки, поперек дороги, протянулась неясная зубчатая тень. В колеях блестели лужи. Конец улицы терялся в белом, парном тумане.
– Уйти? И черт с ним, с этим Стрельцовым!
Он распахнул дверь на веранду. Однотонно стучал крупный редкий дождь. С крыши обрывались тяжелые капли и звонко плескались в какой-то посудине. Мухалатов оглянулся в пустую темь коридора и вышел на крыльцо. Плотнее запахнул легонький пиджачок.
Во дворе было очень темно. Тучи, невидимые, ощущались близко, у самой земли.
Все время поглядывая вверх, Мухалатов спустился с крыльца. И тут же потерял узкую гравийную дорожку, очутился на клумбах с цветами. Вязкая глинистая земля густо облепила ботинки. Ступать было неудобно: ноги то разъезжались на скользких бугорках, то засасывались грязной жижей. И выдернуть их стоило больших усилий. Похрустывали цветочные бутоны.
Он отступил к стене дома. Но здесь буйно выкустились полынь и лебеда. Высокие мокрые стебли тесно припадали к ногам, и Мухалатов сквозь брючную ткань чувствовал острый холодок. Била дрожь, короткая, сотрясающая. На коже высыпали мелкие пупырышки. Они были такие же колючие и жесткие, как зернышки лебеды, набившиеся в мокрые носки.
Чаще забарабанили по крыше капли дождя. Откуда-то издали донеслось приглушенное шипение – это ливень врубался в глубокие лужи. Мухалатов повернул обратно и вбежал на веранду как раз в тот момент, когда тяжелая дождевая коса вплотную придвинулась к дому. Мухалатов сердито рванул за собой дверь. Колеблясь, постоял. На ощупь прошел в глубь коридора, припоминая, что где-то здесь находится вешалка.
Снял с нее и накинул на плечи скользкий хлорвиниловый плащ. Тут же швырнул его на пол.
– Еще не хватало, чтобы уйти мне отсюда в плаще высокоинтеллектуального Василия Алексеевича! Заочно воспользоваться и еще одной его щедростью.
Приподнял плащ, подержал на весу и снова бросил.
– Вот ч-черт! Попал в мышеловку. Надо же быть такому идиоту: примчаться по приглашению, совершенно необязательному. Кому – мне, что ли, нужна была эта встреча? Тем более что ясно вполне, о чем разговор. Мог бы и сам он прийти ко мне.
Мухалатов несколько раз прошагал взад и вперед по темному коридору. Опять вернулся в комнату Риммы и присел к ее столу.
«Вот черт! Вот черт!..»
Сюда он приехал в сумерках, рассчитывая, что разговор со Стрельцовым не будет продолжительным. Если понадобится, оборвать его можно в любой момент.
Дом оказался на замке. Но Мухалатов знал, где прячут ключ. Накрапывал мелкий дождик. И коли уж приехал, согласился приехать, так надо дождаться хозяев. Он открыл дверь и вошел в дом.
Вкусно пахло сдобным печеньем. Значит, в доме празднично. И конечно, не в честь же его приезда! Попраздновать товарищу Стрельцову есть совсем другие основания. По словам Галины Викторовны, товарищ Жмурова была необыкновенно чутка и добросердечна. Намылив товарищу Стрельцову голову, она тут же смыла пену теплой водой. Она даже не позаботилась о выговоре ему! Прочитала лекцию о моральном облике советского инженера, хозяйственника и отпустила с миром. Поистине, старея, люди становятся беззубыми и в прямом и в переносном смысле слова. Итак, товарищ Стрельцов празднует, в доме у него пахнет сдобным печеньем – пусть празднует! Теперь, когда все позади, можно и по отношению к нему стать великодушным.
Вероника Григорьевна со своей «золотой» улыбкой счастлива и тем более. Вряд ли она посвящена товарищем Стрельцовым во все служебные дела. Он бережет свою женушку, а служебные дела не всегда бывают приятными, не всегда, скажем, и Елена Даниловна Жмурова бывает ласкова. К тому же этюд Вероники Григорьевны обещали взять на Всероссийскую выставку. Для нее это – вершина счастья. Можно отпраздновать.
Римма… Ничего! Все это быстро проходит. И правильнее сказать «не люблю» раньше, чем это же сказать слишком поздно. У Риммы всегда был хороший аппетит, и ей сегодняшнее сдобное печенье Вероники Григорьевны уже компенсирует все духовные потери. Во всяком случае, должно компенсировать.
Мухалатов ходил и пофыркивал.
А вообще-то забавная ситуация! Дорогих хозяев отрезало дождем от дома, вероятно, где-то в городе. Дорогого гостя дождем отрезало от города здесь, в чужом доме. Дождь может продлиться и всю ночь. Вон как полосует за окном ливень! У кого из них – у хозяев или гостя – найдется больше решимости, чтобы первому пренебречь дождем и окунуться в грязные лужи?
Дьявольски хочется есть. Может быть, гостю не зазорно отведать свеженького, пахнущего корицей печенья?
Впотьмах натыкаясь на стулья, Мухалатов пробрался в кухню. Поискал. Печенье, уже совсем холодное, показалось ему необыкновенно вкусным. Что значит проголодаться! А может быть, это великолепное мастерство Вероники Григорьевны? В чем она сильнее: в живописи или у газовой плиты? «Поэтом можешь ты не быть, но щи варить всегда обязана!» К чему Римма, между прочим, совершенно не способна.
В темноте, возле плетеной корзиночки с печеньем, он разглядел квадратный лоскуток бумаги. Записка. Вот, наверное, и ключ к тому, по какой причине здесь нет никого. Жаль, что сразу не подумалось зайти на кухню. Но как прочесть записку в такой темноте? Теоретически где-то возле газовой плиты должны бы лежать спички. Мухалатов повел рукой по подоконнику и опрокинул, свалил на пол жестяную банку с какой-то жидкостью, плеснувшейся ему на ботинки.
– Вот черт! – сказал он. – Какая это может быть гадость?
Вдруг вспомнил: на столе у Риммы всегда лежал электрический фонарик. Набив карманы печеньем, он с запиской прошел опять в комнату Риммы. Постоял, прислонясь к косяку и с аппетитом грызя печенье.
По запотевшим стеклам окна сбегали вниз, в темноту, широкие струи воды. Мухалатов отвернулся. Где же фонарик? Его рука нечаянно нащупала раскрытый патефон. Стукнула опущенная мембрана. Тихо и ласково затрепетали первые такты «Медленного гавота» Лекока. Потом нежный девичий голос, чем-то напомнивший голос Риммы, пропел:
Слышишь, ненаглядный, шепот непонятный?
Тайно убаюкивая, он сердца зовет.
Этот монотонный, вежливо влюбленный,
Тихо улыбающийся медленный гавот.
Любимая пластинка Риммы! Предмет постоянной пикировки между ними. Кошачья музыка и нелепейший танец. Для рахитиков. Или подагриков, у кого вовсе не гнутся ноги. А Римме нравится. По закону контрастов: Жанна д’Арк, железные доспехи и силоновая блузка.
Лариса смотрит на мир гораздо проще. И видит точнее. Железные доспехи ей совсем ни к чему. И пожалуй, теперь даже силоновая блузка. А вот вязаная шерстяная кофточка – хорошо. Хорошо и мужу, когда жена полностью признает его превосходство. Жизнь Ларису уже научила. За одного битого можно двух небитых отдать!
Мухалатов отыскал фонарик, нажал кнопку. Тонкий лучик света упал на бумагу.
О, мой ненаглядный, ты плыви со мною,
Сердце не нарадуется, сердце влюблено!
Это ведь бывает раннею весною,
Раннею весною…
«Вася, я проснулась в радостном настроении, я вдруг поняла, что все наши тревоги напрасны и Римма, как всегда, приедет с поездом 17.16. Конечно же она уезжала в какую-нибудь срочную, внезапную командировку, а это ведь не больше чем на три дня. Я приготовила все ваши самые любимые блюда… Но вот уже поздний вечер, а нет ни Риммы, ни тебя. Ты обещал не задерживаться. Мне как-то не по себе. Я закрываю дом на замок и еду к тебе в Москву. Больше я ждать не могу. Дорогие, если мы разминемся в дороге, – обедайте без меня. М. и В.».
Разве так уж плохи трепетные вздохи?
Оттого так радостно сияет нам луна…
Оказывается, вон какая карусель: Римма исчезла!
Но все ерунда. Римма исчезла – Римма найдется. А с Василием Алексеевичем, по старинной пословице, больше детей не крестить. Никаких новых идей он все равно уже не подбросит. Да и не нужны они больше. Два раза одному и тому же человеку Ленинская премия не присуждается. Именами Вольта, Ампера, Ома названо только по одному их открытию. Второго «аккумулятора Мухалатова» тоже не будет. Теперь надо укреплять свое служебное положение…
Мухалатову вдруг стало душно. Он потянул шпингалет, ударил кулаком в раму. Рама не раскрылась. Посыпались разбитые стекла.
– А, черт! – пробормотал Мухалатов. – Этого еще не хватало!
Слышишь, милый, слышишь, милый?
Вот и звезды засверкали, заиграли…
– Н-да, теперь мне ничего не остается, как все-таки взять плащ и уйти. Не ночевать же, как дураку, одному в этом доме! А если придется ночевать не одному – тут начнется…
Он взял с собой фонарик, надел плащ Василия Алексеевича, вышел из дома и закрыл дверь на ключ, спрятав его в условленном месте.
Через разбитое окно в комнату брызгали редкие, тяжелые капли дождя. На противоположной стороне улицы, в чьей-то даче, погас огонь, и сразу исчезло световое пятно позади стола Риммы. В полной темноте еще несколько секунд звучала спокойная мелодия «Медленного гавота».
А потом завод пружины вышел весь и диск патефона остановился.
Глава девятнадцатая
Без которой тоже никак нельзя
Ну вот, теперь снова вступаю в дело и я.
Прежде всего я должен признаться читателям: книгу эту я писал не только между экзаменами. Между экзаменами можно придумать разве одно лишь название повести. На эту книгу у меня ушло больше года. И привез я рукопись в Москву, как раз когда подоспела пора сдавать мне экзамены уже за второй курс.
В первой главе я погрешил, да, погрешил против истинной хронологии. И вообще кое-что изобразил не так, как было на самом деле, а так, как мне хотелось, чтобы было. Чтобы и Маша с Ленькой в те дни приехали, потому что с ними хотя и хлопотнее, но веселее. Чтобы и вся семья Стрельцовых жила спокойно и дружно, а Ленька ездил бы к ним ночевать и возил с собой подарочные коробки с зефиром, который так любит Римма. Чтобы Ленька по простоте своей душевной угостил козу лимонной кислотой, а после терзался угрызениями совести: не ядовита ли она? Чтобы, наконец, этот же самый Ленька с каким-то парнем на спор забрался в Оружейной палате в старинную екатерининскую колымагу, а охранник тут же извлек его, приговаривая: «В карете прошлого далеко не уедешь!» И пусть себе на Леньку составили бы протокол, а отдуваться за него, как и всегда, пришлось бы старшему брату. При таком положении дел о драме Стрельцовых следовало бы говорить словами поэта: «Что пройдет, то будет мило!»
С этой точки зрения первая глава повести недействительна, она отражает только мои, – верю, что и ваши, – желания.
В действительности было так, как написано у меня во всех остальных главах, кроме первой. К сожалению, нельзя даже сейчас повторить слова поэта: «Что пройдет, то будет мило», потому что полностью ничего пока еще не прошло.
От Риммы хотя и получено было второе письмо – только: жива, здорова, – но адреса ее по-прежнему родители не знают.
Василий Алексеевич после инфаркта выписался из больницы и назначен сменным цеховым инженером. «Похлопотала» Галина Викторовна. Ведь Стрельцов «тот, который…». Предложили было ему принять планово-экономический отдел и, значит, оказаться в прямом подчинении у Мухалатова. Василий Алексеевич, конечно, не согласился. И разве мог он согласиться?
Ну Мухалатов, что же Мухалатов?.. В том-то и дело, что он работает как раз на месте Стрельцова. Тоже похлопотала Галина Викторовна. Это естественно. Он знаменит. «Его» аккумуляторы пошли сейчас по всему белому свету. Бессмысленно сидеть по-прежнему в лаборатории, он прав, «второй» аккумулятор тем же самым собственным именем уже не назовешь. И нечего понапрасну ломать голову, тем более если новую идею подсказать некому. А вообще Мухалатов на очень хорошем счету. И я не оспариваю, Мухалатов – прекрасный инженер, хороший хозяйственник. У него замечательная семья: красивая, заботливая жена Лариса и двое детей. Оба – мальчики. Из них один, Евгений, усыновленный, теперь не Ларисович, а Владимирович. Недавно Мухалатов получил медаль «За спасение утопающих» – бросился в Москву-реку и вытащил шестилетнюю девочку.
Маринич, между прочим, тоже потомством скоро обзаведется. Лика уже в декретном отпуске. Он на работе проявил себя отлично. Главбух Андрей Семеныч сделал Александра своим заместителем, а на общем собрании его поставили во главе группы содействия народному контролю, потому что на заводе все знают – Маринич ни в чем не сфальшивит, будет за правое дело биться до конца. А характер у него постепенно мужает, твердеет, закаляется. Кстати сказать, Маринич Власенкову все-таки полгодика принудки обеспечил: каждый месяц по пятнадцать процентов у Власенкова из зарплаты вычитают. Единственное, чего Маринич не смог одолеть, – Петра Никанорыча и Жору. Живут себе «молодцы», в ус не дуют. От любых законов пока благополучно уходят. Дружба с Мухалатовым у Маринича постепенно рассохлась.
Иван Иваныч Фендотов теперь увлекся подледным ловом рыбы. Достал какую-то заграничную обманку с вечным запахом и по воскресеньям таскает окуньков, на зависть другим рыбакам, прямо-таки сотнями. Дела на заводе по-прежнему идут успешно. Да, собственно, иначе и быть не должно. Все, что случилось здесь, никак не набрасывает тени на хозяйственные способности Ивана Иваныча.
Галина Викторовна Лапик немного пополнела…
Но это похоже на эпилог из романов Тургенева или Гончарова. А эпилога быть никак не может, пока тяжелая беда все еще висит над семьей Стрельцовых, над добрым именем Василия Алексеевича.
Именно потому я и написал эту книгу.
Я говорил уже вначале, как Маша мне помогала. Здесь я хочу еще раз подтвердить, что напрасно она себя прячет в тень, прикрывается подписью редактора. Ну, да это в ее духе. Мне ее не переспорить.
Когда все было готово и надо было решить, как поступить с рукописью дальше, я дал ее прочесть еще Тумарку Маркину и Шуре Королевой.
Тумарк мне сказал:
– Знаешь, Костя, все так, но ты в своей книге не отвечаешь на один щекотливый вопрос: как все это могло произойти на глазах у многих людей? Почему ни Горин, ни Жмурова, ни Лапик, ни даже Лидия Фроловна своевременно не разгадали Мухалатова и не поняли Василия Алексеевича?
А кто-нибудь может ответить на такой вопрос? Ведь любая житейская драма только тогда и разыгрывается, когда люди чего-то или кого-то не сумели вовремя «разгадать» и «понять».
– Допустим. Но почему бы тебе не изобразить эту историю именно так, что люди вовремя все разгадали и не позволили событиям принять столь драматический оборот? Тогда бы очень выиграла мысль о возможности предотвращения зла.
– Это очень мудро, – сказал я. – Собственно, так оно всегда и бывает. Но мы просто не замечаем тех событий, когда зло удастся пресечь в самом его начале. Это норма нашей жизни. А в истории со Стрельцовым зло уже нельзя предотвратить. Оно свершилось. И надо восстановить справедливость. Вот я и пишу о том, как создалась такая обстановка. И мне кажется, говоря почти твоими же словами, тогда очень выигрывает мысль о неизбежности торжества истины, торжества справедливости. А это тоже очень важно.
Тумарк пожал плечами:
– Не спорю. Хотя… Но вообще я бы все это переделал в пьесу. А еще лучше – в киносценарий. У тебя здесь мало описаний природы, портреты героев в деталях не вычерчены. Например, какой нос у Маринича? Или брови у Фендотова? Неизвестен рост Лидии Фроловны. А в театре, особенно в кино, все это превосходно дополнят режиссеры. Там тебе о носах и бровях заботиться нечего.
Шура Королева задумалась:
– Но в книге мысль автора могут усилить художники. Костя, ты попроси издательство, пусть позволят – это сделаю я! Под какой-нибудь вымышленной фамилией.
А Маша посоветовала так:
– Костя, независимо от всего этого, мне кажется, следует напечатать три лишних экземпляра рукописи. И пока в издательстве решают… Припомни, как мы ходили к начальнику пароходства Ивану Макаровичу, когда капитану грозила беда: человека несправедливо под суд отдавали.
Я понял все. Надо действовать, действовать!
Приехав в Москву, один экземпляр рукописи я положил на стол председателя госкомитета.
Секретарша не хотела меня пускать, все выспрашивала, но какому делу. Я ей сказал, что я родственник Федора Ильича, и тогда она тонким плоским ключиком открыла дверь.
– Прочитайте, – сказал я товарищу Горину.
И положил рукопись. Конечно, сперва я все-таки поздоровался и объяснил, как обманул секретаршу.
Он рассмеялся и спросил, почему он должен прочесть эту рукопись. И я повторил настойчиво, очень настойчиво:
– Прочитайте!
А чтобы он не подумал, что я какой-то авантюрист или графоман, я показал ему свои прежние книги. Федор Ильич больше не стал допытываться «почему», взял рукопись и засунул в портфель. Толстый, похожий на чемодан.
– Вы можете зайти через неделю?
И я ответил, что зайду.
Второй экземпляр рукописи я отдал секретарю райкома партии по месту нахождения экспериментального завода.
– Прочитайте!
Не дожидаясь вопросов, выложил перед ним свои книги.
– Любопытно, – сказал секретарь райкома. – С такими просьбами писатели пока ко мне не приходили. В Краснопресненском и во Фрунзенском районах, вот там, кажется…
– А я из Сибири, – сказал я.
– Да-а? Добро! – сказал секретарь райкома. И посмотрел на календарь. – Вы можете зайти через неделю?
Третий экземпляр рукописи я занес в Моссовет. Попал на прием к заместителю председателя. Он спросил меня, по какому делу к нему обращаюсь. Я сказал:
– По делу о выселении Петра Никанорыча Пахомова из Москвы, а также о привлечении к уголовной ответственности хулигана Жоры. Вот мое заявление, – и положил рукопись на стол.
Заместитель председателя засмеялся:
– Вы шутите?
– Нет, – сказал я, – не шучу. Один экземпляр этого заявления, правда в связи с другим вопросом, уже читает председатель госкомитета товарищ Горин…
– Горин?
– Да… А другой экземпляр читает секретарь райкома партии.
– А-а! Вот как! – сказал заместитель председателя Моссовета. – Оставьте. Но почему, такое толстое заявление? – Он хлопнул ладонью по рукописи.
– Потому что заявлением всего в один листик ничего не объяснишь.
– Хорошо. Зайдите через неделю.
В течение этой недели я успел сдать два зачета и схватить четверку на экзамене по физике. Профессор сказал, что по билету ответил я в общем очень и очень неплохо, пожалуй на «пять». Но он предварительно прочел все мои контрольные работы и убедился: я слишком свободно обращаюсь со словом, не хочу подчиняться некоторым грамматическим правилам, допускаю необоснованные инверсии, не всегда серьезен и так далее. А при этих условиях он просто обязан снизить мне балл. Так сказать, с воспитательной целью.
Я взял зачетку, печально посмотрел в нее – как объяснить Маше? – и сказал профессору, что примерно то же самое говорили мне и редакторы, но что иначе я писать не могу. Он удивился:
– При чем здесь редакторы? – Вдруг хлопнул себя по лбу: – Барбин, так вы же – писатель!
Выхватил у меня зачетку из рук и поправил четверку на тройку.
Через неделю я отправился собирать свои рукописи.
Получилось так, что первым принял меня заместитель председателя Моссовета.
– Выселили, уже выселили вашего Пахомова, поместили в больницу на принудительное лечение! – сделал он рукой победительный жест сразу, как только увидел меня. – А насчет Жоры… Тут, знаете, пока затруднение. Прямых свидетелей, кроме самих пострадавших, у вас в рукописи не названо. А с места работы этому Жоре дана вполне приличная характеристика.
– Значит? – спросил я без всякой надежды.
– Значит, – с некоторой надеждой ответил он.
Федор Ильич Горин долго в раздумье поглаживал рукопись. Потом развернул ее, посмотрел отдельные страницы, где у него были оставлены закладки.
– Скажите, это роман или правда? – наконец с прежней задумчивостью спросил он. – Вы дали мне это просто на отзыв или для принятия мер?
– Это и роман и правда, – сказал я. – А остальное решайте сами.
– О романе пусть отзываются критики, я не специалист, – сказал Горин. – А что касается правды… Я ошеломлен. Когда я читал, я многое угадывал, хотя вы тут, кажется, заменили все имена и фамилии. Правда как таковая до чтения вашей рукописи мне представлялась совсем по-другому. Например, о назначении Василия Алексеевича рядовым инженером мне докладывали иначе. Говорили, что решено поберечь его после болезни.
– Потому я и принес вам эту рукопись.
Горин снова задумался.
– Тот, кого вы назвали Стрельцовым, мог бы прийти ко мне и все по-товарищески рассказать.
– Нет, Федор Ильич, он не смог бы. Такой у него характер. Да и сам предмет разговора требует особой обстановки. А у вас не нашлось бы служебного времени терпеливо слушать его несколько часов подряд. Телефон. И прочее. Вы стали бы перебивать Стрельцова вопросами, как это делала Елена Даниловна, и вам тоже истина не открылась бы. Вы и меня не выслушали бы. А вот рукопись, книгу, как роман, вы прочитали. И теперь знаете то, чего вам ни за что на свете не сказал бы Василий Алексеевич.
– Да, да… Вот оно, рыцарство, как против него обернулось. Попал в Дон-Кихоты. Хотя вообще-то Дон-Кихот был все-таки далеко не плохой человек.
– И такие понятия, как рыцарство, благородство, особенно в вопросах, касающихся женской чести, нам выбрасывать из современной жизни не следует. Эти понятия – вечные.
– Да, конечно, – еще подумав, сказал Горин. – «Разве так уж плохи трепетные вздохи?» И Василия Алексеевича сейчас я очень хорошо понимаю. Но все же, если бы он тогда пришел ко мне, все могло бы сложиться иначе. Говорили по телефону… И у меня ведь было предчувствие…
– Так не рано ли вы сами тогда положили телефонную трубку? Положили, чувствуя нечто неладное в ответах Василия Алексеевича.
– Да, да, но это было так тонко… А Стрельцов мог бы и грохнуть по столу кулаком, проявить свой характер, он ведь есть у него. Впрочем, теперь-то я понимаю: действительно, не мог он грохнуть. И мне следовало не по телефону начать такой разговор.
– Вот это правильно!
– Ну что же, твердо могу вам обещать: лично сам все исследую доскональнейшим образом и меры приму. Решительные меры приму! Куда вам сообщить о результатах?
– Никуда. Важно, чтобы справедливость была восстановлена.
– Будет восстановлена! Даю вам слово. – Прощаясь, Горин добавил: – Рукопись вашу прочла и Елена Даниловна. Она тоже потрясена. Она была введена в ужаснейшее заблуждение и теперь не может себе этого простить. Сегодня мы вместе с ней едем на квартиру к Василию Алексеевичу.
Секретарь райкома партии начал с упреков.
– Ну что же ты; Барбин! – тут же перейдя на доверительное «ты», сказал он. – Что же ты, ушел – и потерялся! По всем гостиницам тебя искали.
– Так вы же сами назначили мне срок: через неделю! А живу я в студенческом общежитии МИСИ.
– Вот тебе на! И как я не подумал? А рукопись твою за две ночи я прочитал. Ты понимаешь, история-то, оказывается, мне очень знакомая. Ну как же! Внезапное исчезновение из дому дочки Стрельцова, между прочим отличной журналистки, очевидно связанный с этим инфаркт у отца ее – на заводе заговорили. Маринич выступал на партсобрании против Мухалатова. И Лидия Фроловна тоже. Но вышло как-то глухо все это, самой сердцевинки в деле не хватило, чтобы истину полностью открыть. А она, сердцевинка-то, оказывается, была в самом Василии Алексеевиче, в его нравственных принципах. Без нее как разгадать? Но после выхода его из больницы я с ним сам разговаривал. Дружески, хорошо говорили, однако на некоторые вопросы мои – понимаешь? – он все же отмалчивался. А у меня проницательности не хватило. Беспокойство, впрочем, осталось. Как тебе удалось вызвать его на откровенность?
– Удалось. Раньше дружили. И в больнице я его навещал.
Секретарь райкома встал, прошелся по комнате.
– Да! Конечно, со временем мы тоже до истины добрались бы, – сказал он, – что называется, «закрыть» это дело никак нельзя. Но ты нам сейчас очень помог своей рукописью. – И вздохнул досадливо: – Привыкли мы как-то любые сложности жизни решать на публике! На собрании, на заседании. И это, конечно, в общем-то правильно. Ан все же есть иногда и такое, что человек открыть публично не может. А тут жмут свое: не хочешь сказать, значит, и сказать тебе нечего, – следующий! Вот и случай этот конкретный, со Стрельцовым, – болью душу у него так захватило, что по обстановке правильного решения быстро он не нашел. А никто этого не заметил. И завертелось колесо… Ладно! Давай садись, и будем уточнять…
Маше я отправил телеграмму в тот же вечер: «Со Стрельцовым все идет как надо зпт по литературе тройка тчк Целую Костя».
Утром я получил ответ: «Костя что за шутки зпт по литературе втором курсе технических вузах экзаменов не сдают тчк Что это значит как это получилось тчк Но не волнуйся зпт главное Стрельцов тчк Поздравляю Маша».
Потом я долго бродил по вечерним улицам, взобрался на Ленинские горы, где перед лицом Москвы принесли свою клятву Герцен и Огарев, и все думал, думал.
Вот она, сила печатного слова, сила книги. Иного хама, дубоватого, вроде Ильи Шахворостова, отличным образом и барбинский кулак приводит в норму. Попробуй этаким образом одолеть хама тонкого, хитрого. Да такого еще, который и сам убежден, что живет он правильнее всех других. Подыми на таких голос – гляди еще, тут же найдутся защитники. А что, дескать? Что тут такого? Ничего особенного. Такова жизнь!
Нет, слушай, Костя, ты хорошо знаешь матросскую речную службу, ты научился работать в кессонах, строить мосты, ты вот уже студент строительного института – и ты, Барбин, писатель. Пусть не включенный ни в какие справочники, энциклопедии, хрестоматии. Но все равно, тебе дана огромнейшая сила печатного слова, и ты умей распорядиться ею, как ты умеешь одним рывком захлестывать канат на кнехте, как ты умеешь подрубать отбойным молотком в кессоне любую скалу. Силой печатного слова умей сшибить с ног негодяя и поддержать хорошего человека.
Не допусти только, чтобы даже и нечаянно как-то, а получилось наоборот. Припомни, как наставлял отец Илью Муромца перед ратным выездом: «Я на добрые дела благословенье дам, а на худые дела благословенья нет. Поедешь ты путем и дорогою, не помысли злом на татарина, не убей в чисты;´м поле крестьянина».
Илья честно выполнил отцовский завет. Победил в открытом бою Соловья-разбойника, Идолище поганое, Калина-царя. И не тронул, не обидел ни разу доброго человека.
В писательском деле тоже так. И только надо знать точно, уметь определить, кто друг, кто враг, кто добрый человек, кто злой. Нельзя полуубить врага, нельзя полуспасать друга. И нельзя выходить на ратное поле, только лишь ненавидя и никого не любя.
Вот ты, Барбин, заварил сейчас новую кашу. А вдруг ты ошибся? И вдруг, кого ты поднял в своей книге на щит, читатель, народ не примет? И вдруг, кого ты осудил, читатель прямо-таки каменной стеной поддержит, подопрет? Слушай, Костя, это очень серьезная проверка тебе! Это еще один экзамен по литературе. И это тебе не в связи с контрольными работами по физике – это контрольная работа по жизни. Здесь тройка – все равно что единица.
За спиной у меня высилась сияющая огнями скала Московского университета – символ учености, молодости и вечных благородных стремлений. Как море, вся Москва, рабочая, трудовая и тоже в огнях, лежала передо мною. Если бы мгновенно смог я охватить взглядом и всю страну родную – я тоже увидел бы огни, огни… Свет, созданный человеком, свет, побеждающий ночь.
И этот свет, пока жива земля, пока жив на земле Человек, никогда не погаснет!
Здόрово!
1966