355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот » Текст книги (страница 18)
Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 23:30

Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)

Глава пятая
Беда и выручка

Алешка не спал. И не кричал. Не просил есть. Совершенно сухой, лежал в своей кроватке на спине и работал ногами, будто ехал на велосипеде. Алешка не кричал, я сам чуть не закричал от радости, что сынище у меня такой хороший, сознательный. Притом непременно будущий чемпион по легкой атлетике: все свободное время тратит на тренировку.

Из кухни пахло чем-то вкусным, жареным. У нас оставалась полукопченая колбаса, твердая и прямая как палка. Утром, когда я на плите кипятил чай, она скатилась со стола, и Ленька нечаянно вместе с дровами засунул ее в топку. Мы долго не могли понять, куда она пропала: кухня-то вся как на ладони! А колбаса длиной почти полметра. И набита не конфетами, не мороженым, если подумать – Ленька съел. Говорю: «Ну, сгорела она, что ли?» Братец мой просветлел сразу, кинулся к топке. Вынул. Пылает с одного конца колбаса, будто факел. У Леньки в глазах торжество: «Нет, не сгорела! И как я ее…»

Так вот, от этой самой колбасы после завтрака еще добрый кусок сохранился. Был маргарин, картошка, лук. Но пахло превосходной жареной свининой, знаете, в такой момент, когда на ней уже темная корочка образовывается. И я с удовольствием подумал, что судьба меня не только сыном, но и братом не обидела, что на этот раз показал себя Ленька в полном блеске, не убежал на улицу, как только окончилась вахта возле Алешки, и сумел даже из обгорелой, сухой колбасы приготовить вкусную, аппетитную пищу.

Правда, учебники лежат на столе нераскрытые. В прямой ущерб алгебре жарит он колбасу. Ну что же, придется простить. Самому надо позаниматься мне с парнем. Хотя, говоря честно, я эту самую алгебру… При всем том, что наука в общем очень полезная.

Заглянул в комнату к Леньке. Маминой раньше была. Сколько лет мама здесь пролежала, к постели прикованная! Но все равно всегда за работой, обязательно что-нибудь шьет на руках. Покамест Ленька в младших классах учился, даже задачки решать ему помогала, по своему образованию. Внуков ей все хотелось дождаться. Не дожила.

Эх, мама, мама! Самое тяжкое, горькое время выдюжила, успела сыновей своих поставить на ноги, а Маша, надежда твоя, уже без тебя в дом вошла. И внук Алешка тоже. Как бы ты сейчас, хотя и параличом обезноженная, радовалась на него, не отпускала бы от себя! Эх, руки, руки твои, золотые, заботливые руки!..

Я вернулся к Алешке. Если бы он действительно ехал на велосипеде, и с таким старанием, то, наверно, подъезжал бы уже к Москве. Теперь я разобрался. Крутил педали Алешка с определенной целью: ему хотелось подъехать поближе к блестящему шарику, который Ленька хитро подвесил так, что в рот его засунуть никак было нельзя. Ловко придумано! Только откуда у нас взялся этот шарик? Алешкины игрушки я знал превосходно, все прошли через мои руки. Это новая. Дядя, что ли, купил любимому племяннику? Если так – молодец. Хотя и на мои же деньги, понятно.

Вообще на этот раз Ленька здорово постарался. Ну, вымыть пол было и всегда его первой обязанностью, правда очень для него неприятной, все равно что по утрам зубы чистить. Но стекла в окнах протирал он только по специальному приказу. Такого приказа, уходя, я ему не отдавал, а стекла сверкали, как хрустальные. И не только стекла – какой-то, сразу даже и неопределимый, был свет, блеск и порядок во всей квартире. Как при Маше. Если не считать брошенного на стол как попало учебника алгебры, все остальные книжки, и Ленькины и мои с Машей, лежали удивительно аккуратными стопками.

Одеяла на кроватях были натянуты так гладко и туго, как кожа на барабане, а подушки не просто взбиты, а еще и посажены как-то лихо на один уголок. Это уже чисто Ленькино изобретение. Вдруг обнаружился у человека многогранный талант!

Входил я в квартиру, честно говоря, со стесненной душой. Вопрос «как быть с Алешкой?» давил меня тяжелее камня. В ясли – дело безнадежное: не возьмут. Перегружены все ясли сверх всякого предела, а желающих отдать туда малышей и еще в пять раз больше. Притом два месяца тому назад приходила специальная комиссия нас обследовать и установила., что у Алешки есть бабушка-пенсионерка, в общей сложности с другими членами семьи парня своим уходом может вполне обеспечить. Пока теперь докажешь, что эта самая бабушка в Железноводске и получила продление, что Алешкина мать в Москве защищает диплом, Алешкин дядя, Ленька, сдает экзамены за семилетку, а самому отцу Алешкиному, хоть убейся, нужно на работу выходить.

Вот такие тяжкие мысли и одолевали меня. А тут сразу полегчало. Да с таким ловким, инициативным братишкой из любой беды можно выкрутиться.

Страшно хотелось есть. Во-первых, подошло как раз обеденное время. Во-вторых, после прогулки на Енисей аппетит разыгрался особенно сильный. И в-третьих, густой свининолуковый запах из кухни прямо-таки кружил мне голову. Я сбросил рубашку, майку, ладошками похлопал себя по голой груди, прислушиваясь, как чугунно гудит она, и побежал под кран умываться. Влетел в кухню и врос, как дерево корнями в землю. У плиты хозяйничал вовсе не Ленька…

– Костенька! Здравствуй, – сказала Шура. – А я и не слышала, как ты вошел. Прости, что я немного посамовольничала, но у меня сегодня выходной день. Была на базаре… Подумала… Ты не сердишься?

От неожиданности у меня не только ноги приросли к полу, прирос к нёбу язык.

А Шура смеялась. Тихонько, ручейком. Одета она была в простенькое, но какое-то очень праздничное, яркое платье. Хлопоты возле плиты ее разрумянили, и от этого белый пушок на щеках словно бы светился, а маленькие губы сделались как наливные, круглые и тугие, особенно нижняя, чуточку лишне вывернутая наружу. Я стоял и все еще не знал, что сказать. Надо, наверное, было все же сперва поздороваться, а я почему-то спросил:

– Где Ленька? – А потом дернулся назад. – Погоди, майку надену.

И Шура снова смеялась.

– Да боже мой! Что тут такого? Умывайся, пожалуйста. Ты ведь дома. Хочешь, я отвернусь? Ну, разве можно так стесняться своих друзей? Ну проходи, проходи же, мойся. У меня все готово. А Леня ушел к товарищу, к Славе Бурцеву, кажется. Костенька! Ну что же ты стоишь?

В самом деле! Я в своей квартире. Для умывания у меня вид вполне приличный. И Шура заходит к нам уже не впервые. Не знаю, друзья мы с ней или не друзья, но все же давно знакомые. Почему меня в этот раз так оглушило?

– Костенька, ну не стой же так. Вот тебе мыло. – Шура непостижимо быстро схватила его с полки над краном и влепила мне с размаху в ладонь левой руки так, что я не мог не сжать пальцы. – Ступай мойся. Обедать будем здесь. Я сейчас хлеб нарежу.

И я начал мыться, потому что все другое было бы просто глупым. Но сам не знаю отчего, я себя не чувствовал по-настоящему дома. Казалось, будто я снова у Шуры в гостях. Только не на теплоходе «Родина», а в ее собственной квартире. И было это, наверно, потому, что Шура мне все время подсказывала, что взять, как сделать, куда сесть.

Обед был приготовлен полный. Когда только она успела! Расставила тарелки, приготовилась суп наливать и остановилась.

– Ленечку не подождем?

«Ленечку!»

– Смешная ты, – говорю, – да если ему удрать удалось, ты и к ужину теперь его не дождешься.

Шура опять взялась за тарелки. И снова остановилась. Откуда-то вдруг в руке у нее появилась бутылка виноградного.

– Может быть, выпьем немного?

И я сказал, что выпьем, конечно. Я знал: если Шура взялась угощать, отказываться бесполезно. Она не стала спрашивать, где у нас рюмки и есть ли они, а прямо налила в стаканы, в каждый чуточку поменьше половины.

Мы чокнулась со звоном, сказали оба враз: «За твое здоровье!» – и я выпил вино в один глоток. Оно было сладкое и очень душистое. Но Шура только чуть пригубила, рывком поставила стакан и отодвинулась вбок, закусив нижнюю губу.

– Костенька! Ох, сколько я тяжелого…

Она все глядела в сторону, и я не знал, есть ли мне суп или не есть. Может быть, спросить, что ее так расстроило? Я начал подбирать слова, но Шура вдруг таким же рывком снова схватила стакан, выпила все до дна, крикнула: «За твое счастье!» – и закашлялась, как это бывает с некоторыми от крепкого вина. Но вино, какое пили мы, было очень слабенькое, десертное, я прочитал наклейку: «Ай-Даниль Пино-Гри».

– Ты вздохни поглубже.

Шура послушалась, но это не помогло. От кашля она сделалась багрово-красной. Сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, и, как котенок лапами, болтала перед собой руками. Но теперь она уже смеялась, всхлипывала и смеялась.

– Ой, Костенька, ну что это со мной?

Заплакал Алешка. Шура вскочила раньше меня. Притащила парня в кухню, на ходу меняя простынку. Села, пристроив его себе на колени. Налила в блюдечко супа, накрошила хлеба, взялась кормить.

– Ешь, ешь, мой глупеночек, барбинчик маленький.

И мы стали обедать втроем. Алешка ел суп с большим аппетитом, что редко случалось, когда его кормил я или Ленька. Оттого, что теперь был с нами Алешка, мне сделалось как-то легче, свободнее. Но он сидел все время на коленях у Шуры и, даже когда я звал, манил к себе, никак не шел, крутил головой. Эго уже сердило меня. И забавляло Шуру.

– Вот я возьму и утащу насовсем, – говорила она. – Видишь, он жить без меня не может.

Но тут же напуганно прислушалась, отдала Алешку мне и выбежала из кухни. Через минуту вернулась, забрала парня снова к себе.

– Мне показалось… голос мужской… Снова вошел…

Она крутила рукой, показывая на внутреннюю стену.

Я понял: это о моем тесте.

– Степан Петрович заходил сюда? Он что – меня спрашивал?

– Нет. Меня…

И я снова почувствовал страшную неловкость. Что значит «меня»? Какое могло быть к ней дело у Степана Петровича?

– Ты удивляешься, Костенька? Да, меня… Он сказал: «Вам, девушка, кажется, делать здесь нечего. Зачем вы приходите?» Я ему говорю: «Ну, а если мы с Костей старые друзья? И с Машей подруги?» Он говорит: «Незамужние замужним уже не подруги. И с Константином тоже вы теперь не друзья. Просто знакомые. А к женатым знакомым девушки не ходят…» Вот какой получился у нас разговор. Костенька! Понимаешь, как это жестоко? Но, должно быть, правильно. – Шура грустно усмехнулась. – Ничего плохого один человек другому не сделал. Только женился. И все: они уже не друзья, просто знакомые. Почему же знакомые? Тогда пусть лучше враги. Это как-то понятнее. Обида полной мерой. Удар наотмашь. Костенька, ну почему мы с тобой должны стать врагами?

Я пожал плечами. Я не знал, почему действительно мы с ней должны быть врагами. Не знал, к чему вообще вмешался Степан Петрович. И не знал точно, были ли и раньше мы с Шурой настоящими друзьями.

А она говорила горько-горько:

– Нет ничего тяжелее, когда тебя в чем-либо подозревают, а ты не виноват. И не можешь никак доказать это. Ты прости меня, Костенька, но я твоему тестю предъявила свой паспорт.

– Паспорт? – переспросил я.

Это было так дико: прийти, ну, пусть даже к знакомому в дом и там его родственникам показывать документы.

– Паспорт? – снова спросил я. И говорить мне стало трудно. – А что же ты доказывала паспортом?

– То, что я не «холостая», а замужем, – тихо сказала Шура. – В паспортах об этом делаются отметки. Я не опасная. Ты этого, наверное, не понимаешь. А тесть твой понимает. Правильно понимает. Я ему все, все рассказала. И видишь, он все же не выгнал меня. Может быть, лучше мне просто самой уйти? Навсегда.

В мозгу моем сразу круто переложились рули. Нельзя сказать, чтобы я не понимал значения слова «опасная». Я понимал. Но ведь всякие такие вещи только в кинофильмах бывают. И то главным образом в заграничных. Ну что, в самом деле! С Машей, что ли, я разведусь? И на Алешку по почте буду посылать ей алименты? Подумайте только! Нет, вы хорошенько подумайте: появится «опасная» и поссорит меня с Машей.

– Шура, – сказал я, – ерунда все это! Глупости. Не принимай так близко к сердцу. Что у тебя там еще есть? Компот? Давай сюда.

Я был по-прежнему еще вроде и в гостях, но чувствовал себя теперь совсем как дома. Полным хозяином дома. Степану Петровичу не нравится, как поступаю я, и Шура не нравится, а на телеграмму Ольги Николаевны он так сказал: «Что я – то могу сделать! У меня пароходы. Крутись, Константин, пока как-нибудь с Ленькой». Это мне могло понравиться?

Алешка вертелся у Шуры на руках, «гулил», теребил за уши.

– Друзей своих, Шура, я подбираю себе не по отметкам в паспорте. И мне все равно, замужем ты или не замужем. Но коли замужем – поздравляю! Только что же ты ни разу, и сегодня тоже, не привела с собой своего парня? Показала бы, познакомила. Где он работает?

Шура слегка словно бы запнулась. А может, Алешка больно дернул ее за ухо.

– Разве я тебе не говорила? Ой, барбинчик, цыпа моя!.. Да нет, говорила! Я ведь только что вернулась с Крайнего Севера. Из Норильска. Я одна приехала.

– А-а! Так ты хоть карточку его мне покажи.

– Зачем? И нет у меня… Я несчастливая, Костенька.

Она в каждом разговоре повторяла «несчастливая». Но не объясняла почему. Я не спрашивал. Человек и сам расскажет, если хочет. Но в этот раз у Шуры было столько горечи в словах и в глазах, такая просьба пожалеть ее, что я не выдержал:

– Он подлец оказался?

Шура приподняла Алешку, заслонила им лицо. А когда опустила, оно было уже спокойным, как всегда.

– Ой, ну до чего же славненький он, твой малыш! – вскрикнула она, будто перед этим и не было вовсе другого разговора. – Наверно, даже в самый пасмурный день от него в доме становится светло, как от солнышка?

Держа его на руках, побегала взад и вперед по кухне. Алешка хохотал от удовольствия. Шура остановилась, начала подбрасывать его прямо к самому потолку, и Алешка отвечал на это уже совершенно диким, поросячьим визгом.

– Пора уходить, пора. И никак от него уйти невозможно! – сказала Шура. Устало присела на подоконник, одной рукой прижимая к себе Алешку, другой рукой потянулась за веткой черемухи, на которой была уже мелкая завязь зеленых ягод, не дотянулась, вздохнула, спросила ни с того ни с сего: – Костенька, какой день недели тебе нравится больше всего?

– Не пойму…

– Ну, вторник, четверг и так далее?

– Все равно не пойму. По названию?

– Нет. По самому существу своему!

– Тогда я скажу лучше, какой день мне не нравится. Среда!

– Почему?

– Потому, что в этот день мне нужно снова выходить на работу.

– А-а, понимаю! – сочувственно протянула Шура. – А мне больше всего нравится… Ты, конечно, подумал: воскресенье. Нет! Так было раньше, а теперь, Костенька, мне больше всего нравится суббота. Удивляешься?.. Я очень переменилась. Раньше я вообще путем не представляла, что такое работа. Плавала по реке на теплоходе. В удобной каюте. Писала на стекле картинки. Где и в чем работа, а где и в чем праздно проведенное время, и не различишь. А в Норильске я… В общем, там я поняла, узнала жизнь. Многое. Особенно под конец. – Шура сузила глаза, и они потемнели, стали холодными. – Неделя… И тянется же всегда она! Скучно, однообразно. Как длинная-длинная полярная ночь там, на Крайнем Севере. Но вот наступает суббота. Она словно утро. После ночи тихий, медленный рассвет. – Тряхнула головой. – Костенька, приятно встречать рассветы! Само воскресенье – это уже день. И день, в который все же очень редко сбывается то, о чем тебе мечталось в рассветную субботу. Грустно! Я в воскресенье грущу. А в субботу я мечтаю. Жду. Думаю: вот сегодня кончится однообразная неделя, а завтра, может быть, наступит интересный день. – Шура сползла с подоконника, прошлась по кухне, остановилась. – И лучше вот такое ожидание немного вперед, чем… Словом, лучше журавль в небе, чем синица в руках! Вот почему я люблю субботу. И я, Костенька, понимаю, почему тоже для тебя среда – самый неприятный день.

– Ну, знаешь, Шура, – сказал я, – тебя я мало понял, а ты меня совсем не поняла. Не потому для меня среда неприятный день, что надо на работу выходить и я работу не люблю; неприятный этот день для меня потому, что я работу люблю, стосковался по работе, а выйти не знаю как: Алешку девать некуда.

И я развернул перед Шурой все свои планы, расчеты, предположения, которые явно никуда не годились. И лучшими из которых в конце концов были только два: или мне проситься в дополнительный отпуск без заработной платы, или Леньке провалить экзамены.

– Вот чем мне эта среда неприятна! А если вести разговор по большому счету, так самый лучший день для меня понедельник. Тоже удивляешься? Пойду по твоим же столбам, только другую проволоку по ним тянуть буду. Тебе труд – полярная ночь, скука, а мне – радость. Без работы, без дела – полярная ночь.

– Костенька, я всю жизнь работаю. Так или не так – вопрос другой. Но только не считай меня лентяйкой и бездельницей. У тебя мускулы железные, а у меня в руках твоей силы нет. Ты неправильно сравниваешь.

– Бери по силам. И по душе обязательно.

– Нет, Костенька, нет, этого мало, тут еще чего-то третьего не хватает. Чего – не знаю. И не могу найти. Я рано родилась. Мне бы жить при коммунизме. Когда всего у всех вволю. Я бы тогда сколько угодно работала. И мне не надо было бы думать, что я для себя зарабатываю. А когда для себя, все хочется больше. Получить, накопить больше. Прости, я тебя перебила. Ты сказал, что неделя вся хороша, а понедельник почему-то всех лучше. Что ж, тебе и отдых вовсе не нужен? Не нравится отдых?

– Нет, почему? Ты не так поняла меня, Шура. Воскресенье мне очень нравится. Отдохнешь, освежишься. Но зато, когда воскресенье к концу подходит, и ты начинаешь уже всю будущую неделю видеть вперед и как-то силы на всю эту неделю собирать, расставлять и чувствовать, вот прямо… хоть пальцами пощупать, что ты сделаешь в эту неделю… и все, что рядом с тобой другие сделают… Вж-ж-ж!.. Понимаешь, слов не хватает на это. С таким напором понедельника я всегда ожидаю. Вступаю в него весь, всей своей силой, готовый, собранный…

Мне нужно было, обязательно нужно было вытащить Шуру из круга ее тоскливых, черных мыслей.

Шура насильно улыбнулась:

– Завидую.

– Слушай, – сказал я. – У тебя воскресенье – журавль в небе, а у меня понедельник – журавль в руках. Ты журавля своего и не ловишь, а я его никогда не отпускаю, всю неделю. Вот почему я люблю понедельник. Ты говоришь: лучше журавль в небе, чем синица в руках. А я считаю так: только в руках они и лучше – и журавль и синица, оба. А в небе – толку мало от них.

Алешка головенкой навалился Шуре на плечо, а руками двойным морским узлом оплел ей шею. Видно, парня от моего красноречия на сон потянуло. И Шура делала мне знаки глазами: ты, дескать, потише.

И мне подумалось: «Эх, Шура, Шура, тебя бы в кессон затащить! Ну, кессон, понятно, только к слову: работа в кессоне не девичья. А вот куда-нибудь с народом вместе. Оторвать тебя от тележки с газированной водой и мокрых пятаков. Ведь поняла бы! А там после избирай себе рабочий путь, какой нравится, какой по силам и здоровью, хоть опять к тележке этой самой становись, но уже с другим сознанием».

Этого вслух я не произносил, но Шура все же каким-то образом схватила мои мысли. Иначе почему бы она сказала:

– Костенька, ты говоришь, и я верю. А когда я одна, все не так…

И очень грустное, жалобное вышло у нее это «когда я одна». Такие слова она не раз повторяла. Больше не добавляла к ним ничего. Но было за ними всегда очень ясное: «Ох, Костенька, как мне хочется иметь друзей! Настоящих, хороших друзей».

Разговор наш на этом закончился: Алешка совершенно обмяк на плече Шуры. Пока я налаживал у него в кроватке всякие подкладки и клееночки, Шура ходила с Алешкой по комнате и тихонько напевала ту самую колыбельную песенку, которую она пела всегда и которую сочинили, кажется, еще в каменном веке: «Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю…»

Я очень люблю опускать заснувшего Алешку в его глубокую кроватку: спящий, он становится словно бы тяжелее и крупнее. И при этом очень горячий. Приятно держать такого. Когда он засыпает у Маши на руках, все равно я его отбираю у нее. Но Шура этого сделать мне не дала. Плечами, плечами оттерла и положила Алешку сама. Положила, прикрыла одеялом, погрозила мне пальцем – «не шуми», а сама запела новую песенку.

На этот раз запела без слов, тихо-тихо, одну мелодию. Повела ее так, будто не могла вспомнить слова или не знала, петь ли ей эту песенку. Обрывала и начинала снова и опять обрывала. Пела что-то знакомое, и я не мог вспомнить что: музыкальной памяти у меня нет никакой.

Я ушел на кухню. Мыть посуду. Не ждать же, когда еще и это сделает Шура.

Отсюда мне хорошо был слышен ее голос. Теперь Шура пела уже со словами:

 
Куда бежишь, тропинка милая?
Куда ведешь, куда зовешь?
Кого ждала, кого любила я,
Уж не воротишь, не вернешь.
 

Вот, оказывается, какую! Не очень-то колыбельная, но когда спит маленький человек – все равно, какую ему ни пой. Тут поется уже не для него, а для себя. Своя душа просит песни. Так часто и Маша певала. И я сам. Глядишь на Алешку, а поешь самому себе: «Летим мы по вольному свету, нас ветру догнать не легко…» Почему Шура поет себе эту?

 
Была девчонка я беспечная,
От счастья глупая была.
Моя подружка бессердечная…
И в голосе чуть не слезы.
Моя подружка бессердечная.
Мою любовь подстерегла…
 

Вдруг оборвала, перестала.

Через минуту появилась в дверях. Улыбается. Губами одними. А в глазах улыбки нет.

– Костенька, прощай, – говорит. – И прогони меня скорей, что ли. Никак уйти не могу. Нехорошо. Все что-нибудь не позволяет. Вот возьмусь сейчас тебе еще помогать.

Руки у меня мокрые. На плече полотенце.

– Прогнать, – говорю, – Шура, я тебя не могу. Как можно прогнать человека? И за что? Спасибо, что навестила. Уходишь – до свидания. Погоди, руку вытру.

– Не надо, не надо. Я пошла. Пошла. А насчет среды ты не беспокойся. Я все обдумала. Договорюсь с начальством, и в те часы, когда ты на работе, я побуду с Алешечкой. Ты согласен? Тележка моя не кессон. Хотя со сжатым углекислым газом мне дело иметь тоже приходится, мост я все равно не построю. Шучу, шучу, Костенька! Построю. Не этот. Другой. – И уже всем своим лицом, как луна, улыбается. – Начну строить, как ты, с понедельника… А в среду приду обязательно, не подведу.

И тут же словно растаяла. Ни возразить, ни спасибо сказать я не успел. Стоял с тарелкой в руке, с полотенцем и думал: пришла беда, а на беду и выручка.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю