355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Сартаков » Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот » Текст книги (страница 44)
Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 23:30

Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"


Автор книги: Сергей Сартаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 46 страниц)

Глава семнадцатая
Уходя, гаси свет!

И эту, третью ночь он провел тоже без сна. Он обманул Веронику Григорьевну, сказав, что принял нембутал. На самом деле он выбросил таблетку. И выпил только валокордин. Пусть сердце немножечко отдохнет. А мозг – мозг должен работать. Мозг должен же наконец разобраться во всей путанице событий, и главное – разобраться, почему бесследно исчезла Римма.

Она могла бы все же в «тот день» вернуться домой и потом уж уйти, если ей необходимо было уйти. Она должна бы сначала сказать… Почему она ничего не сказала? А пока этого не поймешь – не поймешь ничего.

Вероника спит крепко, глубоко, хотя и часто вздрагивает, что-то бормочет. Она честно выпила свою дозу снотворного. И это хорошо. Неизвестно еще, какие потрясения могут ожидать ее впереди. Она совсем не богатырь, хоть и не жалуется на нездоровье. Ей надо отдохнуть как следует, она тоже провела две ночи почти совсем без сна. Стрельцов встал, осторожно поправил одеяло в ногах жены и вышел на крыльцо.

Зябкая сырость сразу охватила плечи. Начинался рассвет. Белая тишина царила над всем дачным поселком. В вершине высокой ели, ближе других подступившей к дому, ворочалась и трепыхалась какая-то птаха. Несмело, спросонок, чирикнула и успокоилась. Прогрохотала далекая электричка.

Утро начиналось как всегда, но было сегодня оно непохоже даже на вчерашнее утро – вчера на душе было еще как-то полнее, больше надежд. И больше тревоги, возбужденности, заставлявшей остро чувствовать время. Ах, Римма, Римма!.. Сегодня впереди монотонное течение рабочего дня на заводе и даже не надо ехать к Елене Даниловне Жмуровой.

Зачем все-таки она вызывала?

Елена Даниловна бывает резка, безапелляционна в своих суждениях, может обидеть человека грубо притесанным словом, но Елена Даниловна все же очень умна. И справедлива. Этого у нее не отнимешь. А то, что было вчера, никак не назовешь ни умным, ни справедливым.

Иван Иваныч ко всему отнесся с обычным своим юморком. Он все это определил как «службу». Он может острить, его не били прямо в сердце.

Жмурова, как никогда, была категорична. Значит, ей все было ясно, все открыто как на ладони, и требовалось только принять свое решение о нем, Стрельцове, в его, Стрельцове, присутствие Ну что ж, решение принято «гуманное». Никаких взысканий, и даже ничего не будет доложено председателю госкомитета.

«Мотай на ус!» – сказала Жмурова. Приходится наматывать. Произошло самое страшное в его жизни, куда страшнее любых выговоров, – потеряно его доброе имя, потеряно к нему уважение. Теперь у Жмуровой, честной и справедливой, навсегда останется в памяти брезгливое чувство: «А, это Стрельцов, который…» И у «милейшего фельдкуратора» тоже. А с ними вместе работать. Но хуже, хуже всего то, что и сам о себе он станет теперь думать точно так же: «А! Ты, Стрельцов, который…»

Почему же он все-таки стал «который»? Что заставило Жмурову так жестко разговаривать с ним, не делая даже предположений, что он может оказаться и ни в чем не виноватым? Что так бесспорно доказывало его «вину»? И какую именно вину?

«Он был бездушен к кассирше Пахомовой…» Что ж, вероятно, это так, если совсем ничего не принимать во внимание. И надо хотя бы теперь исправить это. Перед самим собой, перед собственной совестью. Надо навестить девушку в больнице. Надо навестить ее родителей. Им, кажется, живется очень тяжело. Что эти сто рублей, какие будут выданы Лике из директорского фонда!

«Он – Яго! Он силился различными намеками очернить Мухалатова, чтобы хоть и запоздало, но поставить свое имя рядом…» Стрельцова затрясло. Об этом он не мог думать последовательно и связно.

«Он говорил одно, а подписывал другое…» Нет, нет, никогда! Что он говорил, то и подписывал. Он отказался объяснить причину своего нежелания давать оценку личности Мухалатова? Но ведь не мог же, не мог он превратиться в базарную сплетницу, рассказывать одной женщине о другой женщине, и о мужчине, который… Да, да, вот это – «который»!

Галина Викторовна издевается над рыцарством, донкихотством. Это ее дело. Но у него, у Стрельцова, свои понятия о нравственной цене женской чести, и он, как бы трудно ему ни приходилось, никогда не прикроет себя этим щитом. Пусть все, что произошло вчера, останется на совести Галины Викторовны. Ведь это ее слова: «Василий Алексеевич перещеголял даже Дон-Кихота…» Эти слова еще плеснули масла в огонь. Он не подставил доброе имя Галины Викторовны под меч Жмуровой, а Галина Викторовна стрельцовским добрым именем легко и не задумываясь прикрыла Мухалатова. В этом смысл той жалкой сцены, в которой он вчера сыграл главную роль. Пародийную роль Дон-Кихота…

Но все-таки почему еще Яго? Почему двурушник? Откуда подул этот убивающий ветер?..

Восток постепенно желтел, наливался зарей. Уже вовсю щебетали в вершинах деревьев веселые птахи. По дорожкам вдоль штакетных оградок потянулись пешеходы. Рабочий день начался.

Не пойти ли сейчас и ему на электричку? На заводе – дела. А несколько опоздав на работу, пожалуй, можно будет побывать и в больнице и у родителей Лики Пахомовой. Это деятельность, это – движение. И хотя весь он словно разбитый, покалывает в сердце, кружится голова, но работа помогает забывать о болезнях.

Стрельцов вернулся в дом. Ступая осторожно, прошел на кухню. Сварил и выпил залпом два стакана крепкого кофе, почувствовав сразу, как горячий ток крови бросился к ногам и в голову. Оделся. На цыпочках прокрался к постели жены. Вероника Григорьевна спала, редко и глубоко дыша: нембутал действовал во всю свою силу.

Василий Алексеевич карандашом на листке из блокнота набросал несколько строк: «Дорогая Ника, еду пораньше с тем, чтобы навестить пострадавшую девушку. Постараюсь вернуться домой, ни минуты лишней не задерживаясь на заводе. Если узнаю что-нибудь насчет Риммы, примчусь немедленно. И ты сделай так же. Мне кажется, она сегодня днем вернется домой. Целую. В.». Он почему-то не смог написать ни Василий, ни Вася. Именно «В.» сейчас было точнее всего.

Потом он тихонько обошел дом, проверил все окна – закрыты ли? – не напугал бы кто спящую Веронику.

Постоял над ее этюдом, изображавшим подмосковный пейзаж. Вероника сумела-таки переписать небо. Оно было по-прежнему серым и пасмурным, но теперь где-то в толще дождевых туч угадывалось солнце, и это придавало необъяснимую прелесть мокрым лужайкам, березам, устало опустившим к земле длинные, тонкие ветви, все в тяжелых каплях дождя.

Этюд комиссией наконец-то был принят на Всероссийскую выставку. Вероника вымолила дать ей полотно еще на один день, подправить какие-то пустячки.

«Молодчина! – подумал Василий Алексеевич. – Сумела все же найти изъян в своей работе и сумела отлично исправить его. На полотне сделать это все-таки, видимо, легче, чем в жизни».

Над крыльцом горела электрическая лампочка. Стрельцов повернул выключатель. «Уходя, гаси свет!» – вспомнилось ему. Мудрое правило. Проверил специальный кармашек в подкладке пиджака. Валидол при себе. Полный патрончик.

Он медленно прошел вдоль клумб, устроенных руками Вероники Григорьевны. Набрал большой букет тюльпанов для Лики. Их желтые сердцевинки похожи были на «золотую улыбку» Вероники. А как хороши на клумбах рядочки махровых нарциссов, милых анютиных глазок! Стрельцов оглядывал все это так, будто уходил отсюда совсем или очень надолго.

Солнечный луч вспыхнул на коньке крыши и сразу померк. Над лесом стлалась густо-синяя туча с белой каймой – предвестница большого ненастья.

В больнице дежурная сестра сказала Василию Алексеевичу изумленно:

– Милый, да кто же в такую рань на посещение? И то – сегодня день не приемный.

Стрельцов виновато улыбнулся.

– А цветы передать можете? И хотя бы записку.

– Цветы – пожалуйста! Передадим и записку. Дело у Пахомовой пошло на поправку. Теперь ей все можно.

Он написал, что просит принять цветы, что приказом по заводу полностью исправлена допущенная по отношению к ней несправедливость и что он лично просит прощения за поспешно подписанный им приказ. Пожелал быстрейшего выздоровления. О деньгах, выделенных из фонда директора, он ничего не сказал в записке. Это было бы неуместным. Пусть об этом Лика узнает от Маринича.

По телефону дежурной сестры он справился у Евгении Михайловны, нет ли каких новостей. Потерянным голосом Евгения Михайловна ответила, что новостей нет никаких. Она, конечно, имела в виду только Римму. Только о Римме спрашивал ее и Стрельцов.

Помолчав, он предупредил Евгению Михайловну, что задержится еще на некоторое время, и попросил назвать домашний адрес Пахомовой, если он ей известен. Евгении Михайловне было известно все.

Стрельцов поймал такси и поехал в Измайлово.

На квартире Пахомовых он застал самого Петра Никанорыча, пьяного в дым, Дусю, тихо стонущую под стареньким суконным одеялом, и еще какого-то лохматого парня, тоже пьяного, назвавшегося Жорой. Веры Захаровны дома не было.

Петр Никанорыч и Жора резались в карты, азартно шлепали ими по столу. Кислый пивной дух шибанул Стрельцову в нос. Пиджак Петра Никанорыча валялся посреди комнаты на полу. Тут же худая, облезлая кошка грызла кусок копченой колбасы.

«Да, семейная обстановочка у девушки не из веселых», – подумал Стрельцов. И стал объяснять, кто он такой и почему здесь появился.

Прикрыв ладонью карты, Петр Никанорыч смотрел на него злым, мутным взглядом.

– Так, – сказал он, тяжело ворочая языком и выслушав Василия Алексеевича до конца, – извиняться, оправдываться, значит, пришел? Высказывать свое сострадание родителям? Нужно оно, твое сострадание! Дочь моя, кормилица, изломанная грузовиком, в больнице, а я нетрр… нетрудоспособный пенсионер, инвалид труда и войны, я что без нее? Мне твои извинения… – Он сделал резкое движение рукой, и карты посыпались на пол. – Убир-райся! Жора, пр-роводи гражданина до трамвая!

Жора молча поднялся. Идя чуть-чуть позади Стрельцова, короткими фразами подсказывал, куда повернуть. Он вел его через парк по какой-то совсем малохоженой тропе. Никто не попадался навстречу. Стрельцов пожалел, что отпустил такси. Жора тяжело сопел за спиной, и Василию Алексеевичу стало не по себе, будто его вели на расстрел.

– Профессор! – вдруг сказал Жора. – А ну, повернитесь! Снимите очки!

И когда Стрельцов, недоумевая, выполнил это, Жора ударил его по щеке. Спокойно, деловито. И после стоял, разглядывая, словно выискивая место, в какое можно бы еще побольнее ударить.

Василий Алексеевич тоже стоял не двигаясь. Щека у него пылала. Он понимал, что он сейчас полностью во власти этого хулигана. Убежать от него он не сможет, на помощь никто не придет, а вступить в драку с ним… Он едва удержался на ногах от одной лишь пощечины.

– Что вам нужно от меня? – сказал он, негодуя. – Дайте сейчас же дорогу!

– Мне нужно… Мне нужно… – сказал Жора. И снова, еще сильнее, ударил Василия Алексеевича по щеке. – Цыц! Ни с места!

Стрельцов бросился на него. Все-таки это единственное, что он должен сделать, хотя и неизвестно, что после этого произойдет. Он уже ощущал острую боль в левом боку, будто туда вошла сталь ножа. Перед глазами, словно крылья ветряной мельницы, кружились какие-то черные тени.

– Тихо, профессор! – И Жора сдавил ему обе руки в запястьях так, что Стрельцов вскрикнул. – Стоять смирно! Часы мне твои не нужны, я не вор. А деньги все отдай. Добровольно. На гостинцы для больной Лики Пахомовой, поскольку ты там извинялся и выражал готовность. – Он ловко выхватил бумажник из внутреннего кармана пиджака, выгреб деньги, а бумажник бросил вперед, на тропинку. – Шагай, профессор. И помни: деньги ты отдал мне добровольно. Забудешь об этом…

Он развернул Стрельцова и сильно толкнул в спину. Василий Алексеевич упал. А когда поднялся, Жоры не было и в помине. Только чуть шелестели остренькие листочки стоящих близ тропинки кустов.

Все это произошло так стремительно быстро, что Стрельцову представилось: это случилось не наяву, а в каком-то странном, фантастическом полусне. Но крапивным ожогом горела щека, впереди на тропинке лежал опустошенный бумажник и глухо, неровными ударами постукивало сердце. Стрельцов понял, что до трамвая ему сейчас не дойти, ни за что не дойти. Он положил таблетку валидола под язык, сунул в карман бумажник, сделал один шаг, второй, и вдруг его потянуло куда-то совсем в сторону…

Пришел в себя он не скоро. Все небо теперь было в тучах. Дул резкий ветер и шумно трепал ветви куста, под которым он неведомо как оказался. Стрельцов ощупал рукой лоб, весь в липкой испарине.

«Выходит, я еще жив», – подумал он. Почему-то совсем равнодушно, будто даже не о себе, а о ком-то постороннем. Превозмогая слабость, встал, двинулся по тропинке.

Постовому милиционеру у трамвайной остановки он рассказал обо всем, что с ним случилось. Милиционер вежливо козырнул, поморщился.

– Что же это, гражданин, без всякого сопротивления отдаете деньги, а потом с заявлением. Мужчина же вы все-таки, а не дамочка! К тому же днем… Давайте пройдем в отделение, составим протокол, запишем приметы. Жора? Ну, эти – все они Жоры.

– Сейчас мне некогда, – сказал Стрельцов, – я не могу с вами пройти в отделение. Притом я очень плохо чувствую себя.

– Ну, приходите, когда будет время. И здоровье позволит.

Такси теперь нанять было не на что. Стрельцов отыскал в кармане брюк несколько медяков. Их было достаточно, чтобы доехать до завода, пользуясь трамваем, метро и автобусом.

– Василий Алексеевич, на вас лица нет! – всплеснула руками Евгения Михайловна, когда он вошел в приемную. – И чего было вам приезжать? До конца работы осталось каких-нибудь два часа!

– Да знаете, задержался. А у меня до сих пор не готова заявка на цветные металлы. Совесть мучает.

– Ну-у! – протянула Евгения Михайловна. – Эго только вы такой щепетильный. А что думали снабженцы, когда вам сначала на подпись совсем муру какую-то представили?

Она знала все, и знала, что Стрельцов собственной рукой пересчитал, переписал чуть ли не всю полностью заявку. Теперь она, исправленная, проверенная, заново напечатанная, лежала у него на столе, ожидая подписи.

– Нет новостей, Евгения Михайловна?

– Нет, – она помялась немного. – Два раза звонил, спрашивал вас Владимир Нилыч Мухалатов.

– Соедините! Скорее!

– Я выясняла. Он просто хотел вас поблагодарить за все.

– А-а! – устало сказал Стрельцов. И опустился в кресло. – Тогда не надо.

– И потом, – Евгения Михайловна замялась еще больше, – приходила от Ивана Иваныча его секретарша Аля и велела, чтобы я… Да я лучше вам покажу!

Тут она принесла копию того самого протокола стенограммы, который готовила она, а подписывал Стрельцов после отъезда Фендотова в Тбилиси.

– Видите, – показывала Евгения Михайловна, – помните эту вот страничку, которую вы меня заставили перепечатывать?

– Да, помню, конечно.

– Иван Иваныч велел эту страничку изъять и восстановить все, как было.

Кровь медленно и тяжело прилила к вискам Стрельцова.

– То есть как – изъять? На ней же записаны подлинные мои слова!

– Я так и объяснила Але. Тогда Аля взяла весь протокол и отнесла Ивану Иванычу. А когда вернула мне, в нем вместо исправленной вами лежала прежняя страничка. Та, в которой вы хвалите Владимира Нилыча. И я не знаю… Рядом с нею я все-таки положила и вашу. Заново перепечатала с черновика и положила. Как вы скажете? Какую оставить в деле?

Стрельцов потер лоб рукой.

– Спасибо, Евгения Михайловна, спасибо! Пусть обе рядом так и лежат. Это совсем не имеет никакого значения.

– Да… Но Иван Иваныч, кажется, уехал в госкомитет.

– И это, Евгения Михайловна, не имеет никакого значения.

Она ушла. Стрельцов ладонями закрыл лицо. Все теперь стало понятно, вся эта дикая сцена у Жмуровой!

Иван Иваныч, перед отъездом в Тбилиси, на бланке завода – прямо в госкомитете, у Галины Викторовны, составил обстоятельное письмо, к которому он, Стрельцов, должен был только дослать в подкрепление протокол-стенограмму. Основываясь исключительно на письме Фендотова, председатель госкомитета Горин Федор Ильич скрепил своей подписью окончательный документ, создавший навечно славу «аккумулятору Мухалатова». Но когда протокол попал в руки Галины Викторовны, она увидела, что подлинное мнение Стрельцова совсем не совпадает с той его трактовкой, которая содержалась в ранее составленном письме Фендотова. А Стрельцов на заводе – все же фигура!

И вдруг об этом расхождении в документах станет известно Горину? Вдруг Стрельцов пойдет и еще дальше, не останется просто нейтральным – «у меня очень болит голова, и выступать я не буду», – а выступит против! Это же скандал, нонсенс! Так долго готовить документы и не подготовить. Что стоят работники госкомитета! А Стрельцов не раз намекал, что не симпатизирует Мухалатову. Вдруг у него действительно что-то есть и он выложит напрямую? А для Галины Викторовны Мухалатов – человек «из бетона, алюминия и стекла».

Теперь понятно все. И звонок Горина перед подписанием окончательных документов. И нервный, сухой тон Галины Викторовны, спешно организовывавшей встречу со Жмуровой. И сам разговор у Елены Даниловны, имевшей перед собою все бесспорные документы, все, кроме протокола, подписанного Стрельцовым. Он не годился, чтобы показать его Жмуровой. Нужную Галине Викторовне страничку сейчас повез в госкомитет Иван Иваныч. Тогда еще и этот протокол ляжет на стол Жмуровой. Все совпадет. А Стрельцов в сознании Елены Даниловны навсегда останется как тот, «который»…

Да, крепко теперь все завинчено.

Так что же, бороться? Или уступить, сдаться?

Чьему пострадать доброму имени – твоему или Галины Викторовны? Решай, Дон-Кихот!

И решай, хочешь ли ты в таком случае еще и борьбы с Мухалатовым? Тут неизбежно будет затронута тогда еще и честь твоей дочери, Дон-Кихот…

А результат?

Ведь ты не жаждешь видеть имя свое в ряду с Мухалатовым. Ты даже боишься этого, брезгаешь этим. Тогда что же тебе принесет борьба? Только голую истину?

А сможешь ли ты для доказательства этой истины рассказывать о женщинах, включая и дочь свою, то, что ты о женщинах не способен рассказывать? Дон-Кихот… И почему ты доброжелательно не хочешь подумать, что Галина Викторовна Лапик, всеми силами отстаивая интересы Мухалатова, может быть, нечаянно впадает и сама лишь в горькое заблуждение относительно этого человека «из бетона, алюминия и стекла»? И так тоже могло случиться. Ведь Галине Викторовне, к примеру, неизвестен даже «план», выработанный Фендотовым и Мухалатовым во время прогулки на теплоходе, после которого Мухалатов отправился искать приключений в ее каюте…

Повернется разве язык такое рассказывать? И кому? Самой же Галине Викторовне? Слепому объяснять, что по ночам бывает темно и надо ходить осторожнее… Елене Даниловне Жмуровой, которая вообще не любит пространных рассуждений? А телеграфный стиль для подобных вещей решительно не подходит. Но самое главное: оправдывая себя, ты как щит выдвинешь женскую честь! Способен ты это сделать?

Может быть, рассказать Федору Ильичу, бывшему своему ученику? Все-таки мужчина – мужчине. Он ведь сам приглашал: заходите! И вот зайти к нему с таким разговором… Когда Горин звонил по телефону, в его голосе звучали нотки глубочайшего уважения к своему бывшему учителю. После такого визита Горин закономерно с презрением подумает: «Старый сплетник…»

И поэтому ты можешь сколько угодно мысленно бегать по заколдованному кругу, но посторонним никому ни слова, если не хочешь и еще ниже уронить свое достоинство и доброе имя. Вернись к своим обычным заботам о деле, о заводе, о людях, работающих на заводе. Ты ведь любишь все это. Ты этому посвятил всю свою жизнь. И люди тоже любят тебя и тебе доверяют. Ждут от тебя советов и помощи…

Ворвалась сияющая, совершенно вне себя, Евгения Михайловна.

– Василий Алексеевич! Василий Алексеевич, от Риммы Васильевны письмо! – выкрикивала она сквозь радостный смех. – Я ведь знала, как вы переживали! Вот только что мальчик какой-то принес.

Положила на стол голубой конверт и убежала, захлопнув на защелку дверь.

– Не буду мешать. И пусть никто не мешает.

Стрельцов торопливо разорвал конверт. Он заметил, что обратного адреса на нем обозначено не было и трижды подчеркнута пометка «личное».

«Папа, – писала Римма своим быстрым, решительным почерком, – ты удивишься и встревожишься, получив так необычно это письмо. Я знаю, ты хотел бы лично поговорить со мной. И знаю, как вы с мамой страдали эти дни. Прости! Простите! Но то, что прошло уже несколько дней, я вдруг поняла только сейчас. И поговорить с тобой, глядя тебе в глаза, я не смогу. Не хватит сил моих. Не хватит потому, что есть вещи, о которых девушке трудно писать, а рассказывать и совсем невозможно. Тем более отцу своему. Именно – отцу своему.

Это письмо мое не исповедь. И я написала его лишь для того, чтобы ты и мама знали: я жива, ничего со мной не случилось, нет надобности звонить по разным двузначным номерам телефонов. И еще чтобы вы знали: не надо ждать от меня других писем. Мой адрес останется для вас неизвестным. Возможно, вы будете читать мои статьи в газетах, но публиковаться они будут под псевдонимами. Как толстовский отец Сергий, разуверившись в любимом человеке, я хочу, я должна уйти в другую жизнь.

Не в тихое одиночество – это глупо. За эти дни я поняла, что человек все-таки должен жить и работать даже тогда, когда у него вырвано сердце. Кроме любви, у него есть другие обязанности. И очень ответственные обязанности.

Почему я пишу так жестоко (это я и сама сознаю)? Папа, я сейчас никого не люблю, ни тебя, ни маму, ни единого в мире человека. Странное состояние. Когда подрубаются корни у дерева, падает и засыхает все дерево. Корнями моего дерева была большая, необыкновенная любовь к Владимиру Нилычу Мухалатову. Теперь эти корни подрублены. А вместе с ними все – вся моя способность любить кого бы то ни было.

Это прозвучит, возможно, парадоксом, но тебя я, например, сейчас не люблю больше всего за то, что ты восстал против моей любви к Мухалатову. Ты отравлял мне мои счастливые часы, которые тогда вовсе не были мифом. И вот за это я тебя теперь не люблю.

Я вижу, как сейчас сжимаются твои кулаки и ты готов закричать: «Подлец!», адресуя эти слова Мухалатову.

Не знаю… Этого слова я Владимиру Нилычу не сказала. Не он меня влюблял в себя, а я сама в него влюбилась, и значит, за любовь свою сама же я и несу всю ответственность.

Подлой с его стороны была, может быть, только форма – способ, каким он подрубил корни моей любви. Имею в виду развязку. Сперва он не пришел в условленное место, где я прождала до полуночи, готовясь радостно сообщить ему, что, кажется, стану матерью; потом он объявил, что женится на другой (и это прежде я узнала от «другой»); и, наконец, он все же встретился со мной (нашла его я) и сухо отрезал: «Я тебя никогда не любил и не люблю».

Скажи, должна была я крикнуть ему в лицо: «Подлец!»?

Я не крикнула. Потому что это самое жалкое слово, а мне дорога моя честь.

Кто-то, возможно, стал бы выпрашивать у Владимира Нилыча любовь, какое-то пустое подобие ее продолжения; или грозить ему судом, предстоящими алиментами; или на страницах газеты делиться своими переживаниями с миллионами читателей, чтобы сгладить эти переживания волной сочувственных откликов…

Попробуй понять меня, папа, войти в мою душу: ничего этого сделать я не могу. Ну ведь есть же, есть на свете такие интимные вещи, о которых трудно, о которых невозможно рассказывать посторонним! И ведь бывают же такие состояния у человека, когда трудно и даже невозможно ходить ему по привычным улицам, видеть знакомые лица, видеть родные лица…

Не знаю, может быть, сейчас в чем-нибудь я и не права, но попробуй все же понять меня так, как есть. Сейчас я никого, никого не люблю. Дай поработать времени.

Это письмо я посылаю с вокзала. С какого – не имеет значения. Через десять минут отойдет мой поезд. Последний раз я подписываюсь своим прежним именем и фамилией. Прости меня, папа! И мама, тоже прости!

Римма Стрельцова».

Еще дочитывая заключительные строчки письма дочери, Василий Алексеевич почувствовал, что пол уходит у него из-под ног. Теперь нестерпимо горячим обручем стягивало ребра. И это все намного сильнее, чем вчера в кабинете Жмуровой, и сильнее, чем было утром, когда Жора швырнул его на пустынную дорожку Измайловского парка.

Он отчетливо понимал, что эта невыносимая, туманящая сознание боль просто так уже не пройдет. Схватился за патрончик с валидолом, вытряс из него на ладонь все таблетки, зажал в кулаке. Другой рукой набрал номер внутреннего телефона. Услышал в мембране: «Да, Мухалатов». Сказал через силу:

– Владимир Нилыч, это Стрельцов. Я вас очень прошу сегодня вечером приехать ко мне. Нужно с вами переговорить…

О чем?

Стрельцов положил трубку, косо, как попало.

И бросил себе в рот сразу всю пригоршню таблеток, стал жевать, задыхаясь от знойного мятного запаха.

В глазах у него посветлело. Он заметил рядом с телефоном подготовленную заявку на цветные металлы. Почти автоматически подписал ее.

Потянулся к кнопке звонка, чтобы вызвать Евгению Михайловну…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю