Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 46 страниц)
Илья хмыкнул:
– Девушка! – Но тут же сощурился, по-дружески толкнул меня в грудь кулаком. – Невеста моя. Понимаешь? Мне бы хоть на пять минут приткнулась «Родина» к пристани, только на берег ступить, два слова с ней перемолвить.
Неприятно мне стало. По глазам вижу: врет Илья, на ходу все выдумывает. Ну что ж, его дело. Только из-за этого по-настоящему я и пожалеть его не могу, разделить с ним тревогу. Для порядка, из вежливости все же я мотал головой. «Да-да-да…» Но Илья не отстает. Я пошел, и он за мной. Остановились на носу, у лебедки, где прошлый раз со мной Шура сидела. Плещет вода, как дымок тонкий, туман у берегов стелется. Илья дышит мне водкой в лицо, теребит за рукав.
– Костя, я не могу рисковать.
– Чем рисковать?
– Остановится или нет «Родина». Надо, чтобы остановилась.
– Да ко мне-то ты чего прилип? Я ведь не капитан, теплоходом не командую.
– Нет, ты можешь.
– Интересно, – говорю. – Это как же? Пожалуйста, объясни, и я скомандую.
– А вот так. Ты договорись со своей Шуркой, чтобы она все-таки дала сведения капитану на выгрузку почты. Ну, письма там или посылки.
– Ого! – говорю. – Вон ты куда! Только, во-первых, Шура не «моя», а во-вторых, в такие дела я вообще не стану впутываться.
Если бы я порезче Илью оборвал, может, на этом наш разговор и закончился бы. А тут он, наверно, понял меня так, что я колеблюсь, потому и подбираю «во-первых» да «во-вторых».
– Костя, друг, – говорит, – ну, выручи еще раз! Я бы и сам договорился с Шуркой, да она за Тумарка на меня злится.
Сказал, и я вижу – быстренько спохватился он: дескать, не вовремя ляпнул. А меня это, сам не знаю отчего, очень крепко задело. Сразу же вспомнилось, как Тумарк от меня отодвинулся, когда я хотел с ним поделиться насчет Шуры. Он тогда покраснел и сказал: «Не надо, Костя, об этом». Тогда я понял так: парень он скромный, не любит пустозвонить о девушках. Но я тогда и не подумал, что это и прямо с Шурой как-то связано. Теперь от слов Ильи даже дыхание у меня перехватило.
– А при чем здесь Тумарк? – говорю.
И опять вижу – по лицу Ильи тени бегают. Я тоже чувствую: если он сейчас скажет, так что-то такое, после чего не только по делам Ильи, но и вообще не стану я с Шурой разговаривать. Если же не поверю его словам, то, наконец-таки, по давнему своему обещанию ударю его так, что трудно с палубы ему будет подняться. И первое и второе, сами понимаете, Шахворостову не на руку. Стоит он и только бормочет одно:
– Костя, сходи.
– Нет, – говорю, – начал, так рассказывай до конца.
– Пообещай, дай слово, что пойдешь и с Шуркой договоришься.
– Никуда я не пойду, а ты мне все расскажешь!
Оттеснил его к самым перилам. Двинуть кулаком – и за бортом Илья. Но этого я, конечно, не сделал бы. На крайний случай только за ворот над водой, может, его нагнул бы. А пьяному Илье, наверно, гибель своя уже примерещилась. Лицо у него побелело, губы свело…
– Ну, она с Тумарком так, как с тобой… А я открыл Тумарку…
Смерил я Шахворостова глазами сверху вниз. Для чего – не знаю. Бить его я теперь и не думал. Просто хотелось разглядеть хорошенько, что же он за штука такая: Тумарку он «открыл», а мне «закрыл» правду. Да считал, поди, еще, что товарищу помогает завести веселенький романчик. Свинья такая! А Шура… Эх, Шура!
Иду и думаю. Вот только что сам же я рассуждал об Иване Андреиче: поздно он решил переменить квартиру и этим загубил Поленьке жизнь. Шуре-то, выходит, жизнь не загубишь. А опоздал я, кажется, еще больше, чем Иван Андреич. Пойти и выплеснуть все это ей в лицо.
Но вдруг Илья спьяну мне наболтал? И, можно сказать, с полдороги я вернулся обратно.
Шахворостов уже куда-то исчез. Я не пошел его разыскивать. Ну его к чертям! Надо сначала самому разобраться. Но на какие лады я ни поворачивал свои размышления, все сходилось в одно: у Шуры, конечно, это не любовь, а забава. Поиграть со мной, пока навигация, а на будущий год – кто его знает, вообще встретимся ли? Может, Барбина на другое судно назначат матросом, а может, она сама уже не будет почтовым агентом, станет только картинки свои на стекле рисовать да продавать их на толкучке. Теперь уже каждая мелочь в ее словах и в поступках совсем по-другому мне представлялась.
Так с этими мыслями у железной лебедки я и просидел до конца вахты. Глядел на широкую прямую ленту Енисея, всю в золотых солнечных бликах. И было совершенно отчетливо видно, что наш теплоход теперь поднимается вверх, словно бы в голубую гору. И если бы сизым туманом не была затянута даль, там, на вершине этой горы, удалось бы, наверное, увидеть и Красноярск, и каменный зубец Такмака, который стоит на пути к Столбам, и даже сами Столбы, где бывало мне всегда так хорошо.
На верхней палубе девчата затянули песню про парня, которому «на деревне расставание поют». Над тихой рекой песня особенно звонко разносится и нежно-нежно замирает в тальниках. Слушать такую песню – большей радости не найдешь. Самому вместе с песней над рекой разлиться хочется.
Девчата пели и долго и много. Разное пели. А когда замолчали, сразу вроде бы вечер настал, и холодком потянуло с реки, хотя солнце кружилось над землей все на одной высоте.
Я зачем-то сунул руку в карман. Вынул томик Есенина.
«Шаганэ ты моя, Шаганэ!..»
Но книжка раскрылась на другой странице:
Настал наш срок.
Давай, Сергей,
За Маркса тихо сядем,
Чтоб разгадать
Премудрость скудных строк.
Этих стихов Есенина я никогда не слыхал. И ребята из тетрадки в тетрадку тоже их не переписывали. Называются «Стансы». Непонятно. А прочитал от самого начала и до конца – понял… Хорошие стихи! Вон он какой, Есенин! Я стал их заучивать наизусть. Но сквозь эти зовущие строчки мне с тоской все время почему-то пробивались и другие: «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..»
Глава восемнадцатая
Насчет «могикан»
В Игарку мы прибыли в самую середину дня. Стояли недолго. Вместо двух часов – минут сорок. Только-только чтобы пассажиров высадить и посадить да с грузами управиться. Поработать пришлось здорово. Не до седьмого, а до одиннадцатого пота. Вася Тетерев ходил радостный и все в ладошку покашливал:
– Мы очень хорошо выполняем свое обязательство. Я думаю, мы его выполним. Мы должны, ребята, еще удвоить свои усилия.
Я твердо знал, что Иван Андреич «Родину» не придет встречать, зачем ему это? – но пока мы выгружали в Игарке какие-то ящики, я все время бегал, поглядывал на лестницу. Мне казалось все-таки: вот сейчас вверху, на ступеньках, обязательно появится Иван Андреич. Подойдет ко мне, скажет: «А-а! Ну, здравствуй, парень! Книгу мою читаешь?» И может быть, даже снова сядет на теплоход и поплывет с нами в Красноярск, будет опять сидеть в привычном ему плетеном кресле.
Но Иван Андреич не пришел.
Когда дали уже третий гудок и мы начали убирать трапы, я вдруг услышал на дебаркадере среди провожающих такие слова: «Ты пойдешь прощаться с академиком?» Словно топором меня ударили в лоб. Какой еще другой может оказаться в Игарке академик? А если это Иван Андреич – почему с ним прощаться? Я не видел человека, который произнес эти слова, и крикнул прямо в толпу:
– А что случилось с Иваном Андреичем?
И тоже не знаю, кто мне ответил:
– Умер. От разрыва сердца. Поднялся из шахты в мерзлотке, два шага сделал по земле и упал.
Мне сделалось как-то страшно. Я быстро втолкнул трап в пролет, вскочил сам, и сразу же между дебаркадером и теплоходом образовалась щель, в которой заплескалась черная вода. Вот оно как бывает… Мы продолжаем свой путь, а для Ивана Андреича все уже кончилось. Он не успел выведать у вечной мерзлоты все ее секреты и не успел рассказать людям, как нужно строить плотины где-нибудь вот здесь, на Крайнем Севере. Я ходил в беспокойстве по палубе, все время думал об Иване Андреиче и почему-то чувствовал себя перед ним виноватым.
Когда у меня, наконец, вахта окончилась, я побежал к себе и вытащил из сундучка подаренную мне Иваном Андреичем книгу. Может, это и глупым покажется вам, но у меня было такое чувство, что вот я открою сундучок, а книги в нем не будет, как не стало и самого Ивана Андреича. Если же книга и окажется на месте – исчезнет с нее надпись, сделанная косо через весь лист и уже немного трясущейся рукой. Все было на месте, и даже чернила стали словно бы ярче, а сама книга на вес тяжелее. Я перечитал надпись, подержал книгу на вытянутой руке. Нет, я не брошу ее в Енисей!
Зашел Петя, Петр Фигурнов, потащил меня.
– Матрос Барбин, пойдем в красный уголок, забьем козелка?
Я засмеялся:
– …чем забивать козла – бить мух полезней.
Фигурнов винтом вывернул шею.
– Это что – стихи? Чьи? Для ясности…
– Одного парикмахера.
Он ничего не понял, покрутил головой и ушел. А у меня было такое чувство, будто я теперь обладатель важной военной тайны. И еще: так же втайне мне отдано приказание захватить у противника пушку, взорвать мост, занять целый город… Вообще черт его знает что, но только очень трудное и большое, где придется хорошо поработать и руками и головой…
Потом, когда самый жар с сердца у меня схлынул и я поглядел на себя вроде бы чуточку со стороны, мне вспомнилось, что вот такие тайные приказы я получал и раньше не один раз. Стать Чапаевым, Павкой Корчагиным, Алексеем Мересьевым, Олегом Кошевым! Повторить их подвиги! Но ничего я не повторил. Походил неделю там или месяц взволнованный, да и успокоился, пока новая книжка о герое опять большой мечтой тебя не встряхнет. Мечтой о подвигах. И выходит, сила есть у меня только та, которой природа меня наделила, а другой силы, которая от себя, – силы воли – и нету. Ничего из задуманного до конца я не довел. Как раз как Манилов у Гоголя в «Мертвых душах». Так ведь тот был помещик, буржуй, человек из проклятого прошлого, а я – рабочий, матрос, и все мои деды и прадеды были тоже рабочие. Может быть, кто-нибудь из них даже у этого самого Манилова крепостным числился и в Сибирь его привела злая доля. Интересно! А потомок такого прадеда сам живет теперь по-маниловски. Почему? Потому что сыт, одет, обут, вот, похоже, вроде и стремиться больше не к чему. Ум, сердце у тебя, бывает, и взволнуются; за спиной крылья – лети! А что-то другое в тебе – лень, что ли? – советует: «А куда лететь? Зачем? И так уже хорошо!»
Бывает критика. Это когда на людях про все твои недостатки расскажут посторонние, да еще в самых обидных словах. Помогает.
Бывает самокритика. Это тоже когда на людях только ты сам о своих недостатках рассказываешь. Слова тут, конечно, помягче. Но результат в общем тоже полезный, если ты о своих недостатках говоришь не ради того, чтобы только потом тебя похвалили: правильно, дескать, держал себя на собрании.
А бывает и еще что-то такое, название не берусь подбирать. Но сидишь ты один и раздумываешь, как Павка Корчагин, когда глядел тот в пистолетное дуло: «Это пустое геройство, братишка…» Ну, а в переводе с Павки Корчагина, скажем, на Костю Барбина получается примерно так: «Другие для тебя все сделали, братишка. А ты для других не очень-то хочешь трудиться. Ты хочешь повторить жизнь Овода, жизнь Павки Корчагина, Алексея Мересьева, а времена не те и негде приложить все свои силы. А правда ли, что негде? Или у нас в стране уже полное изобилие? Или никто уже не живет у нас в тесных и сырых каморках? Или начисто уничтожены все болезни? Или никакие темные силы никогда уже и не позарятся на границы твоей родной земли? Или нет за рубежом наших братьев, которым дорог и нужен твой пример? Это все твое дело, матрос Барбин. Отдай этому все свои силы, посвяти этому всю свою жизнь. Ты не повторишь подвиг Павки Корчагина, ты свершишь подвиг Кости Барбина».
Вот это, я не знаю, как называется и с чего именно в этом рейсе такое раздумье у меня началось, в этом нужно еще разобраться, только я понял: прежнего покоя Костя Барбин теперь не найдет. И я ловил себя на том, что эти мысли не все мои. Есть тут и Маша, и Иван Андреич, и еще неведомо кто. Но все это мысли такие, которым я прежде почему-то сопротивлялся, а теперь вдруг признал.
И еще мне подумалось: почему я до сих пор живу как-то не сам по себе, а кто поманит за собой, за тем и иду? За кем я сейчас иду?
Дед мой рассказывал: бегал он в коротких штанишках с лямочкой через плечо, и все его называли мальчиком. Потом вдруг кто-то сказал «парень», и дед удивился, что, оказывается, он уже ходит в длинных штанах и под носом у него не та штука, что бывает у мальчишек, а настоящие усики, хотя еще реденькие. С этого раза и пошло только «парень» да «парень». Дед привык. Вдруг – «дяденька»! Что такое? Оказывается, усы загустели, выперла ладная бородка, и он гуляет по улицам уже не один, а под руку с законной супругой. Ничего, тоже привык. И вот уже слышит «дедушка». Заглянул в зеркало. Правильно! На лице все положенные дедам приметы, и в зыбке внук Костя пищит.
Я об этом написал потому, что и со мной похожее сейчас начиналось. Вроде назвали меня уже «дяденькой», и я теперь заглядываю в зеркало, проверяю. Да – усы! Но кто мое зеркало? Кто мне по-человечески честно ответит?
После комсомольского собрания я с Машей близко не сталкивался, только видел в окно, как она стучит ключом в радиорубке. На собрании она сидела в самом уголке, тихая и скучная. Понятно: Леонид остался в Дудинке. Только вот почему? Человек приехал в отпуск, в гости к родителям. Отец у него на «Родине», а мать в Красноярске. Чего ему одному делать в тундре? Может, захворал и положили его в больницу? Иван Демьяныч тоже мне показался чуточку грустным. Но не стану же я капитана или Машу о Леониде расспрашивать! Поболеет и выздоровеет. К следующему рейсу будет опять сверкать на солнце своим золотым зубом.
Не стану подсчитывать, сколько километров я просновал по палубе и по лестницам. Думаю, проделал путь порядочный. Суть не в этом. Я искал себе дело. Такое, чтобы захватило меня, чтобы мог я думать только о нем, чтобы стал я вроде капитана этому делу – «полный вперед!» – пока рейс не закончится. Но дела такого все же не находил, вернее, просто не мог выбрать, потому что на свете есть очень много всяких больших дел. И я, наверно, походил на того самого осла, который подох от голода, не зная, из какой из двух вязанок ему теребить сено. И тогда мне страшно захотелось перечитать еще раз предисловие к книге Ивана Андреича. Ведь каждый раз я в нем вычитывал новое.
Я зашел к себе, стал шарить на ощупь в сундучке. Но вместо книги Ивана Андреича мне попался томик Есенина, и сразу столкнулись в мыслях опять эти разные строчки: «Давай, Сергей, за Маркса тихо сядем» и «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..» Я повертел книжку в руках.
Шаганэ – не моя Шаганэ!
Ну и ладно! Надо вернуть ей томик… Но я не успел это сделать. Шура пришла за ним сама.
– Костя, ты выучил?
– Да, – говорю, – выучил. Можешь взять.
Я старался ничего не подчеркивать в этих словах, и вообще мне не хотелось обижать Шуру. Если ей интересно было поиграть со мной, так я и сам помогал этому. И я решил. Пришла за книжкой? Получи. Твоя. Позовешь чай пить? Спасибо, только что попил. Напомнишь, что нужно еще репетировать Маяковского? Не надо. Сама сказала, что читаю уже превосходно. Пригласишь попозировать для портрета? Времени такого нет у меня, чтобы десять лет сидеть и позировать. А за два дня, по всему видать, тебе даже карандашом не сделать наброска. Словом, говорить с ней без всякой дипломатии. Так, как стал бы я с Тумарком Маркиным или там с Длинномухиным разговаривать.
Но Шура сразу все поняла. Я не стану пересказывать весь наш длинный и запутанный разговор. В нем, пожалуй, ни одной фразы не было полной. Если бы его записать, то получились бы главным образом одни многоточия. Почему – вы сами понимаете. Такой предмет разговора. Я приведу вам только последние слова, с которыми Шура ушла. Там уже не было многоточий, и в самом конце стоял большой восклицательный знак:
«Костя, а я тебя так любила!»
Я никак не отозвался на это. А когда остался один, сел к столику и положил голову на руки, в ушах у меня опять зазвенело жалобно-жалобно: «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..»
Пришел Вася Тетерев, Объяснил, что ищет Тумарка. Концерт самодеятельности срывается, никто не хочет репетировать. Это Тумарк во всем виноват.
– Я очень жалею, Барбин, что сам не возглавил всю подготовку. Я думаю, тогда мы сумели бы дать концерт. У тебя-то было все подготовлено?
– Пожалуйста, – говорю, – в любое время даже один могу концерт устроить!
– Ну, вот видишь, Барбин, как тебе помогла проработка. Ты вообще очень исправился, Барбин. Я очень рад за тебя. Я думаю, скоро ты станешь у нас лучшим матросом.
– Я тоже так думаю, Тетерев.
– Молодец! Но не зазнавайся. Это очень опасно. По секрету скажу: Иван Демьяныч тебя в рулевые натаскивать думает. Ну, там еще подучишься и…
Он ушел. «В рулевые…» Вот и конец Косте Барбину, рядовому матросу, хотя и рулевой тот же матрос. Дело не в этом. Дело в том, что какая-то сила, которую я искал, сама нашла меня и вперед потащила. Может, в нашей жизни иначе и не бывает?
Пробыл один я вовсе недолго, по-настоящему даже подумать над Васиными словами не сумел. Появился Шахворостов. Как и тогда, злой, но совершенно трезвый. Растянулся на койке прямо в ботинках, руки под голову заложил.
– Костя, ты прямо скажи мне: свинья ты или ты мне товарищ?
– Смотря в чем, – говорю. – Но свиньей, кажется, я ни перед кем еще не был.
– А я был свиньей перед тобой?
– Ну, предположим, тоже не был.
– Так вот давай, как два товарища, поговорим. Мне вот так, – и опять, как в прошлый раз, полоснул себя рукой по горлу, – вот так в Нижне-Имбатском быть нужно. А по всему видать – не остановимся. Голова кругом. Запрос на берег уже сделан. Ответят: «нет» – и пропала моя невеста.
– Илья, – говорю, – если ты прежнее сейчас повторить хочешь, и я тебе свое повторю. Только теперь прибавлю еще: не верю я ни в какую твою девушку!
– Ну ладно, – говорит Шахворостов, – оставим девушку. Это действительно для дураков. Ты только пойми, Костя, сейчас один ты сумеешь помочь мне, и никто больше. Чувствуешь? Либо через Шурку, либо через Терскову.
– Это, – говорю, – и совсем уже интересно. Маша при чем же тут?
– Только давай спокойно и объективно.
– Хорошо. И спокойно и объективно.
– И как товарищи.
– Как товарищи.
Сел на койку Шахворостов, пощупал ямки на своей глиняной голове. Начал. Если все грязные, мусорные слова из его речи выкинуть, то вот что он сказал:
– Наезжает время от времени из тайги в Нижне-Имбатское «последний из могикан». Другими словами, неорганизованный охотник, а третьими словами – браконьер. Хотя, сам понимаешь, смешно браконьером называть охотника в здешней тайге, где зверя всякого черт те знает сколько. Сто лет бей – не перебьешь. Да мне и плевать, бьет он или нет, скажем, сохатых и что потом с этим мясом делает. У меня с ним сейчас совсем другой интерес. Приготовил он мне на полторы тысячи кедровых орехов. Чего – «ох»? Ну, в том числе осетровые балыки и соболей на дамский воротник. Всю эту музыку должен он к прибытию нашему на берег подкинуть, а моя задача: чтобы в глаза не лезло, на теплоход пронести. И вот теперь сам гляди: если «Родина» в Нижне-Имбатском не остановится, «могикан» этот самый до нового рейса меня ждать не будет, сплавит товар другому. Пароходы за нами гуськом идут. А любителей на каждый рубль чистых два заработать – хоть отбавляй. Да не пучь глаза – чистых два целковых! Ему полторы тысячи, а я возьму в Красноярске потом четыре с половиной, не то и все пять. Мачеха у меня это сработает. Я этого «могикана» столько подлавливал, и вот на-ка тебе! Черта ли мне попусту деньги в кармане возить взад и вперед? Понял? Это мои позиции. А вот тебе к ним идеология, чтобы ты волком на меня не глядел. «Могикан» этот, что следовало по договору, все сдал государству. Это чистые его излишки, которые он волен кому хочешь сбывать. Как срядились мы с ним дешево – дело наше полюбовное. Это на одном конце. А теперь на другом. Мачеха орехи по стаканчику продаст, с прилавка, и рыночный сбор – три рубля – какой положен, заплатит. Тут, брат, ничего незаконного. Я этого сам терпеть не могу. Балыки – на квартиры снесет. Ну, а соболей на воротник, сам знаешь, поломойки там или фрезеровщицы какие-нибудь не заказывают. На этот товар покупатели – жены самых ответственных работников. Кому лучше знать: нам с тобой или им, законно это или незаконно? И на соболиные воротники своих жен прежде всего, надо тоже полагать, мужья любуются. Значит, полный порядок? А что на одном конце полторы тысячи, а на другом четыре с половиной, это, брат, вроде электрического потенциала. Ты только сумей подобрать элементы, чтобы дали такое высокое напряжение.
Как уговорено было, слушал я Шахворостова спокойно, хотя на всю его логику так и рвались с языка у меня вопросы, вроде: «А что же тогда сам этот «могикан» не поедет в Красноярск, честно не возьмет четыре с половиной тысячи вместо полутора?» Или: «От кого ты незаметно хочешь свой товар на теплоход пронести?» И другие, поострее еще, вопросы. Но с этим можно было и повременить, дать ему до конца высказаться. А вот когда он про потенциал заговорил, я уже не вытерпел.
– Так, – говорю, – в электричестве я и сам чуточку понимаю. Получается, что я, Шура и Маша Терскова – провода, по которым этот твой сильный ток побежит?
Шахворостов поежился.
– Можно и не проводами быть. Это, Костя, от самого же тебя и зависит. Я, например, тебя всегда первым своим товарищем считал, и тоже сам знаешь, сколько раз я тебя выручал. Пожалуйста, давай деньги в пай, и эти орехи мы уже вместе купим. А Ленька может потом с моей мачехой на базаре их продавать.
Ну и удивительно же все складно выходит, – я говорю. – Только одно еще непонятно: Маша Терскова с какого тут боку?
Илья рукой махнул:
– Зря сказал про нее.
– Но я настаиваю.
– А все-таки?
– Ну, могла бы она, к примеру, частную мою радиограмму на берег передать этому самому «могикану», чтобы он товар придержал до следующего рейса. Либо другое: чтобы уговорил он начальника пристани потребовать подхода «Родины». Но это все надо в радиограмме излагать тонко, чтобы «могикан» понял, а все остальные не поняли, имея в виду еще, что он сам малограмотный, а я такую радиограмму тоже составить не сумею.
– Так если Машу втягивать, – говорю я, – оно и проще можно. Маша могла бы сама сочинить радиограмму, будто полученную с берега, что пассажиры есть. «Родина» тогда обязана подойти.
У Ильи глаза так и загорелись.
– Костя, – говорит, – да ты просто гений! Вот придумал! Это же лучше некуда! Поговори с девчонкой. Ты же с ней дружишь всю жизнь. Не жаль разве будет, если три тысячи чистых пискнут? А для Терсковой – шелковый гарнитур. – Вдруг на минуту он задумался. – Только потом как же, когда пассажиров не окажется? Капитан разозлится, а начальник пристани заявит: «Ничего я не знаю».
– Да, – говорю, – действительно, всякая пакость, она обязательно другой стороной оборачивается. Но я думаю так. Уволить, пожалуй, не уволят Машу, только строгача ей дадут. Объяснит Ивану Демьянычу девушка, что в эфире какие-то там грозовые разряды мешали, искажения получались. А все-таки – ей шелковый гарнитур.
– Тоже правильно! Нет, Костя, ты больше чем гений.
– Спасибо, – говорю, – за похвалу. Теперь ты мне ответь: как товарищи мы говорили?
– Как товарищи.
– И спокойно и объективно?
– Целиком.
– Тогда вот какой общий итог, Илья, у нас получается. «Родина» никак в Нижне-Имбатское не зайдет. Три тысячи чистого дохода у тебя пискнули. Свои полторы тысячи – хочешь, так в сберкассу положи. По срочным вкладам, слышал я, три процента платят. Тоже доход. Верный и постоянный. А рассказывать об этом я никому не буду. Как товарищ твой. Мало ли какие фантазии, бывает, в голову лезут! Тебе вдруг примерещился этот «могикан», мне примерещился такой разговор. Тем более что в другой раз уже не примерещится.
– Ага! Мораль читаешь?
– Нет, – говорю, – ты не понял, я тебе сказал: «Спокойной ночи!»
И полез на свою верхнюю койку, лег. Долго слушал, как сквозь зубы по самому черному ругается внизу Илья. Потом он ушел. А мне спать не хотелось, я был очень доволен, что получилось так здорово, с неожиданным для Ильи поворотом. Пусть теперь он походит и подумает, как думал эти дни я. Маша на Столбах говорила: «Костя, нам до всего должно быть дело». Ей было жаль какого-то Лепцова, которого вовремя товарищи не остановили. О Шахворостове она тоже тревожилась. Ну вот, пожалуйста, Илью я остановил. Ужасно горд был я этим разговором. И вообще тем, как держу я себя целый день.
Пришел Тумарк. Начал раздеваться, аккуратно брючки свои укладывать. Потом налил себе в горсточку одеколона, по волосам провел. Гвоздикой запахло. Тумарк любил такие одеколоны, чтобы любой насморк можно было насквозь пробить. Между прочим, и мне это нравится.
– Тумарк, – говорю ему, – а что это такое: вроде и ты невеселый? Почему-то сегодня вижу я одни тоскливые лица.
Стоит Тумарк, маленький, в одних трусиках, челочка на самые глаза спустилась.
– Да ну, Костя, не нравится мне все это, – говорит он. – Затеяли самодеятельность. Меня режиссером выбрали. А ничего этого не нужно было и начинать, если тяп-ляп. Готовить концерт – так как следует, без халтуры, и всем репетировать. А чем же я виноват, что девчата отказались, скетч отпал и Шахворостов сейчас заявил – не станет играть в оркестре?
– Не понял тебя я, Тумарк. Какие девчата отказались? Почему скетч отпал? Насчет Ильи можешь не объяснять, знаю.
– Девчата? А обе: и Шура и Маша. Скетч не разыграешь – Леонид остался в Дудинке. Конечно, Маша могла бы и одна с вокалом выступить. Не хочет. У Шуры и вовсе нет никаких причин. Просто уперлась: «Не буду». А я, Костя, все равно не отступлю, раз мне доверили. Но я хочу, чтобы сделать хорошо или уж вовсе не делать, потому что это искусство. А искусство должно быть только высоким. Вася Тетерев мне говорит: «Концерт мы обязательно должны показать завтра. Я думаю, мы его все же покажем». А я отвечаю: «Нет, не покажем. Все рассыпалось». Он тогда говорит: «Хорошо, Тумаркин, я это сам обеспечу. Я уже сообщил по радио в нашу многотиражку. Я думаю, концерт все же получится».
– А почему Леонид остался в Дудинке?
– Да кто его знает! Диссертацию, что ли, о растительности тундры он готовит. Моряк, а ботаник. Он весь свой отпуск на это дело и хочет загнать, натуру исследовать. Знал ведь, что останется, а записался. И Терскову сбил…
Тумарк долго еще жаловался и на Леонида, и на Васю Тетерева, и на девчат. Корил их, что не любят они искусство. Говорил, что искусство существует не для галочки в отчете и не для заметки в нашей речной многотиражке, а для воспитания высоких, благородных чувств у людей и нельзя искусством так помыкать, как это делает Вася Тетерев. Грозился, что потребует перевыборов секретаря нашей комсомольской организации, потому что Вася – вообще одно недоразумение. И после этого длинно стал объяснять про систему Станиславского, что-то такое о Немировиче-Данченко, о Качалове и Топоркове рассказывать и разгорелся так, что хоть на трибуну его как лектора выпускай. Но я не слушал Тумарка, я все думал: Леонид остался в Дудинке, а Маша ходит грустная…
Все же сон сморил меня, и когда пришел мой черед снова заступать на вахту, оказалось, что мы проплыли уже и Туруханск. Стояли там тоже недолго, только чтобы взять пассажиров, да еще инспектора БУПа, вместе с лодкой завезти его до Подкаменной Тунгуски. БУП по буквам – бассейновое управление пути. Это их забота за бакенами, створами, вехами и всякой прочей речной «обстановкой» следить. А лодочка у этого инспектора была превосходная. Легкая, должно быть, очень ходкая и в красный цвет окрашенная, чтобы с рыбаками, боже упаси, издали кто-нибудь инспектора не спутал. Затащили эту лодочку к нам на корму, и теперь пассажиры все время сверху любовались ею. А вообще-то, конечно, интереснее было бы глядеть вперед, к югу: голубая дорога реки теперь лезла все круче и круче в гору, и сильнее шумела и пенилась вода, опрокидываясь на нос теплохода. О «буповской» же лодочке я сейчас упомянул потому только, что она дальше сыграет свою роль.
В эту вахту мне случилось несколько раз проходить мимо радиорубки. Маша все время работала, стучала ключом или сидела с наушниками и записывала радиограммы с берега. Ветерок трепал синюю репсовую занавеску, солнце светило прямо в окно, и никелированные детали на аппарате так и горели золотым огнем. Я бы сказал, как зуб Леонида, но его, слава богу, и духу теперь там не было. А подойти к окошку я все же не мог, хотя какая-то сила меня к нему тянула, примерно такое чувство: «Вот видишь, Маша, он пощипал свои усики, похохотал – и будь здорова! На кого ты променяла старого друга?» Тогда я взял и остановился у перил, спиной к окну так, как было в Дудинке, когда Маша спала, положив голову на руки. Зачем я это сделал – не знаю. Может быть даже и такая была у меня неясная и тайная мысль: торчать перед глазами Маши немым укором.
Но постоял я недолго. Кто-то толкнул меня в бок. Повернул голову – Петя Фигурнов.
– Эй, Константин! Что тебе Шахворостов насчет Александры наболтал? А? Эх, ты! Нашел кому поверить! Для ясности.
– Если для ясности, то какое тебе до этого дело?
– А вот такое. Девчонка ревет. От обиды, от горя и… не знаю еще от чего. А ты Печорин! И со мной ты так не разговаривай. Не люблю. Уже говорил я. Для ясности.
Откуда он этого Печорина выкопал? Будто подслушал, когда говорил я с Иваном Андреичем! Если бы не это, может, так бы меня и не взорвало. А тут рубанул я:
– Ну, значит, опять мы с тобой, матрос Фигурнов, поссорились?
– Ты этого хочешь? Пожалуйста!
Он зафыркал и убежал. А я вдруг сообразил, что от перил до окошка радиорубки всего два шага и Маша, конечно, слышала весь громкий наш разговор. И мне от этого стало неприятно. Больше даже чем оттого, что я с Фигурновым снова поссорился, и оттого, что Шура, обиженная, плачет.
Нужно было и мне уйти. Но я не успел этого сделать. С лестницы, которая ведет на капитанский мостик, Владимир Петрович мне крикнул:
– Эй, Барбин, спроси-ка там у Терсковой, нет ли радио с берега?
Тут уж никак не откажешься. Повернулся я к окну, спрашиваю и не могу понять, слышала или нет Маша мой разговор с Фигурновым – очень уж спокойно перебрала она на столе у себя три-четыре листочка бумаги. Подала один.
– Наверно, из Нижне-Имбатского просит? Вот. На пристани нет пассажиров.
И глаза у Маши, как прежде, теплые, ласковые.
Иду с радиограммой к Владимиру Петровичу, а на затылке Машин взгляд чувствую.
Прочитал Владимир Петрович, прищелкнул пальцами: «Превосходно!» – поманил меня за собой в рубку, написал от себя радиограмму в Красноярск, в пассажирскую службу, и послал опять: