Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)
– Пусть передаст Терскова.
Об этом я рассказываю только для того, чтобы вы знали: вернулся я к Маше по необходимости. Ну, разговор: «Куда, какая радиограмма?» – я пропускаю. А после всех служебных слов Маша и говорит:
– Костя, у тебя после вахты время свободное? – и голос у нее ровный и с серебринкой, точь-в-точь такой, как был и раньше.
– Вообще-то свободное…
Могли бы вы другое ответить? А Маша смахнула засохшие полярные березки, которые еще лежали у нее на столе и портили весь вид радиорубки, сказала:
– Так приходи! Поговорим.
И это у нее вышло совсем просто. А мне было нужно силой сгонять в узел брови, чтобы спросить:
– О чем?
– Ну вот! «О чем?» Да о чем придется – как всегда.
– У меня-то, Маша, всегда как всегда. А у тебя…
Я думал, она сразу заспорит, начнет оправдываться, но Маша только чуточку улыбнулась, как улыбаются, когда все понимают и улыбкой своей хотят человека не раздразнить, а успокоить.
– Тогда все очень хорошо, Костя!
И у меня не набралось смелости вклинить: «Конечно, когда нет Леонида, тогда и Константин хорош».
Вы представляете, что вот ведь произошло же что-то такое, отчего Маша для меня стала иной. А какой – не определить. Но не простой.
С такой вот связанностью в душе я и ходил рядом с ней по палубе, когда освободился от вахты. Мы разговаривали, а слова шли очень туго, во всяком случае у меня, потому что мне все время лезли в голову засохшие полярные березки, которые Маша так спокойно смахнула в корзину. Зачем она это сделала? Для меня, или ей самой вовсе не дороги были эти березки? И не знаю как, но у меня все же вывернулось это имя – Леонид.
Маша остановилась. Посмотрела на меня. И мне легко было смотреть ей в глаза. Это было все равно что смотреть в ангарскую воду: хоть на какой глубине видишь каждый камешек. Я уж вам рассказывал, что у Маши никогда не гаснет улыбка, только, где она прячется, не сразу поймешь: в уголках губ, или в ресницах, или в тонких лучиках морщинок, которые вдруг побегут под глазами. И вот я гляжу, как свет пробегает у Маши в глазах, как все больше они наполняются веселым блеском и становятся такими глубокими, что даже делается немного страшно – увидишь в них сейчас ее живое сердце, – и меня обжигает стыд: почему я все эти дни бежал от Маши, почему раньше вот так не посмотрел ей в глаза?
А Маша словно и не заметила этого. Переспросила:
– Леонид? А знаешь, Костя, мне кажется, из него выйдет крупный ученый. Он весь в своей ботанике и в Заполярье. Он выведал от меня все-все, что только я знала о нашем Севере. А сколько он сам рассказал мне всяких замечательных вещей! Не понимаю, почему ты с ним не подружился? Он всегда так хорошо говорил о тебе, ты ему очень понравился.
Стыд одолел меня еще больше. И чтобы не раскрыть себя, я напустил суровости в голос. Сказал с издевкой:
– Знаю. Он и перед капитаном за меня заступался. Только кому это нужно? Будто Костя Барбин без защитников и жить не может!
Маша покачала головой.
– Он заступался от чистого сердца, Костя, потому что о всех твоих плохих поступках капитану рассказывала я. И Леонид боялся, что Иван Демьяныч решит очень круто.
– Ага, – сказал я, – так, значит, это ты говорила Ивану Демьянычу?
– Костя, да неужели тебе больше нравится всякая ложь? Ну хорошо, тогда ударь меня еще раз за это. Ты уже это делал…
Я думал: прячу свой стыд от нее. Разве спрячешь? Но спросить прямо: «Маша, ты это не можешь забыть?» – у меня не хватило голосу.
А Маша тихонько пошла вперед. Оглянулась:
– Костя! Погуляем вокруг теплохода?
Это было все равно как ответ: «Забыла».
И мы долго молча ходили рядом, наверно, сделали кругов двадцать.
Была уже ночь. Белая ночь. Без облаков, и от этого небо на севере казалось особенно прозрачным, а острые вершины елок на берегу – вычерченными тонким пером. В Енисее часто плескалась крупная рыба, круги долго потом держались на светлой глади реки. Маша не спрашивала, какая плещется рыба, и это мне нравилось, потому что я так же не знал названия рыбы, как не знала и Маша.
Потом мы утащили два плетеных кресла с кормы на нос теплохода, где дул встречный прохладный ветерок и оттого ни души на палубе не было. Одно кресло было то самое, в котором любил сидеть Иван Андреич. Мы их поставили близко друг к другу. Так сидеть было теплее. И мы сидели и молчали, как молчали всегда на Столбах, ожидая первого луча солнца. И это было лучше всякого разговора.
Я, может, неверно сказал: молчали. Слова отдельные – и редкие – были. Они не связывались одно с другим, но каждое из них само по себе весило страшно много, хотя, если бы их написать на бумаге, это были самые обыкновенные, ходовые слова.
Маша, например, говорила:
– Костя, какие, просторы!
И я понимал, что Маша очень любит наш Енисей, нашу Сибирь, и очень ей хочется, чтобы и все ее так любили. Хочет, чтобы, как воздух чистый, речной, были и люди, которые живут среди этих бескрайних просторов, чтобы всякую гниль и грязь выдувало отсюда горным ветром со снежных Саян и смывало бы в океан светлой волной Енисея.
– Костя, ты чувствуешь, как туго бьется вода под винтами?
Я уже говорил, что мы сидели на носу теплохода, но я тоже чувствовал, как тяжело работают винты, чтобы толкать наше судно вперед наперекор быстрине Енисея. И я понимал, что Маше нравится эта борьба огромной реки и теплохода. Мне тоже нравилась. И очень хотелось сказать: «Эх, и мне бы вот так, на всю свою силу!» Но я этого не говорил, потому что тогда в громких словах пропала бы вся красота мыслей, которые сейчас владели мной. И еще не говорил потому, что это все Маша хорошо и сама понимала, иначе она не прислонилась бы ко мне своим крепким и горячим плечом.
Я тихо говорил:
– Да-а…
И это, по сути дела, значило, что очень хочется мне, как Ивану Андреичу, не зря прожить свою жизнь. Только нужно мне, очень нужно, чтобы кто-то по-настоящему понял меня и помогал бы мне, потому что один я ничего не могу…
Так мы просидели до тех пор, пока солнце не прожгло своими острыми лучами пихтовые, заросли на берегу. Ночная прохлада стала сменяться нежным утренним теплом.
Маша встала первой, зябко повела плечами, должно быть, за спиной у нее припрятался еще холодок, зевнула. И засмеялась:
– А спать не лягу, сон только на губах у меня. Пойду почитаю.
Я спросил:
– А что ты читаешь?
Она опять засмеялась.
– Очень скучную книгу, Костя. Учебник. Что же, радисткой, что ли, мне всю жизнь оставаться. Хочу выучиться на радиотехника, а может, и на инженера. Времени у меня здесь свободного много.
И я сказал:
– А я тоже читаю очень скучную книгу.
У Маши в глазах мелькнуло вроде сомнение.
– А ты на кого?
Как тут ответить? И я сказал не напрямую.
– Это совсем не учебник. Книга называется «Гидроресурсы Сибири и Дальнего Востока».
Маша молча пожала плечами.
Это можно было понять так: «Странно. Какие ты книги читаешь…»
И я сразу прибавил:
– Ее написал академик Рощин.
Но Маша все равно глядела на меня с удивлением.
– Ну, Рощин… Иван Андреич. Он подарил мне эту свою книгу. С надписью. Хочешь, я тебе покажу с какой? И он мне сказал еще…
Остановиться я уже не мог. Мне нужно было вылить, выплеснуть поскорее кипяток из моей души. Очень долго держал я его в себе. А я знал: сейчас Маша поймет. Маша – прежняя. Я ей пересказал все, что было говорено между мной и Иваном Андреичем с первой нашей встречи. Все, все, и даже последнее: «Девушку береги, любовью девушки не играй». Только где прямо о Шуре говорилось – этого я не рассказал. Не мог, не хватило духу выговорить. А Маша слова про любовь девичью, которую нужно беречь, наверно, приняла на себя, потому что щеки у нее, как от сильного ветра с морозом, сразу зажглись. Но это ведь и у всякого так, когда про любовь ему говорят.
Закончил я тем, что рассказал про надпись Ивана Андреича: «Не хочется читать эту книгу, брось ее в Енисей».
Маша скорее сама с собой, чем мне, сказала:
– И ты стал читать эту книгу? Просто так – только бы прочитать?
Она могла бы не только потихоньку, еле слышно это сказать, могла бы даже только подумать, но я все равно догадался бы. И поэтому, может, и не совсем на прямые Машины слова я ответил:
– А это как: «Давай, Сергей, за Маркса тихо сядем…»?
– А ты можешь, Костя? – сказала Маша.
– Я хочу, – сказал я.
Глава девятнадцатая
Горный ветер
Весь этот день был удивительно тихим и солнечным. Механики беспрестанно что-то колдовали в машине, я часто слышал такие слова: «Еще шесть оборотов… Еще восемь…» – и теплоход наш все круче вспарывал Енисей. Вася Тетерев бегал по лесенкам и покашливал в руку: «Мы можем и еще прибавить оборотов в машине. Я думаю, мы сможем идти еще быстрее».
Я остановил его и спросил, как, куда и когда я могу записаться, чтобы заочно окончить речной техникум по судоводительскому отделению. Вася посмотрел на меня как на гладкую стенку, должно быть, вопрос мой не дошел до его сознания, и я тогда все повторил снова.
– А-а! Подай, Барбин, заявление мне. Разберемся. Это очень хорошо, это еще больше тебя поднимет.
Я захохотал, и Вася посмотрел на меня огорченно.
– Опять за прежние глупости? Я думаю, Барбин, тебе этого не следует делать. Мне хочется, чтобы ты этого не повторял.
Тогда я состроил самое смиренное лицо.
– Это в последний раз, Тетерев.
И Вася, довольный, побежал вверх по лестнице. А я решил, что насчет техникума мне надо будет лучше поговорить с Машей. Только не сразу, а как-нибудь потом. Когда действительно я сам еще хорошо подумаю. И тут же такая мысль появилась: «Если я всегда смеюсь над Тетеревым, зачем я голосую за него на выборах? Потому что он, по честности своей и по слабохарактерности, берет на себя всю комсомольскую работу? Так это не столько ему – сколько и нам в укор. Как раз так, как говорила Маша когда-то о Лепцове: «Мы все друг за друга ответчики. Нам до всего дело должно быть». Тумарк Маркин грозил, что не будет больше голосовать за Васю Тетерева. А я по-прежнему буду. Но зато и поддам же ему пару. Побольше, чем поддавали мне!»
В обед меня накормили очень здорово. Потом какая-то пассажирка из Норильска угостила меня ананасом. Добрую половину от него отрезала. Консервы из ананасов я и раньше покупал, а вот «живого» попробовал в первый раз. По-честному говоря, наша сибирская облепиха вкуснее и душистее, но тут мне дорого было то, что все же редкость большую удалось отведать, а еще дороже – что женщина эта угостила меня с каким-то особенным удовольствием. Заметно было, что великая радость распирает ее и готова она угостить хоть весь мир, и в первую очередь тех, кто сейчас такой же веселый, как она. Потом уже я узнал, что едет она в Москву за сыном, которого еще малышом фашисты увезли в Германию, а теперь, наконец, наши сумели разыскать его, вернуть родной матери.
Иван Демьяныч дал постоять за рулем никак не менее часа. И хотя здесь плесы открытые, широкие, даже без бакенов, вали от одних створов к другим напрямую, но все-таки очень это приятно чувствовать, что весь корабль сейчас в твоих руках.
Вообще этот день был сплошь удачливый и веселый. Ведь подумать только: к примеру, даже нож-складничок, который я в Красноярске еще потерял, теперь нашелся! Сунул, оказывается, я его зачем-то в дорожный свой сундучок.
С таким превосходным настроением я и улегся спать. По моих расчетам становиться на новую вахту мне было нужно после Нижне-Имбатского.
Заснул я сразу очень крепко и видел во сне, что пробираюсь какой-то вовсе новой дорогой к самым дальним и диким Столбам. А цветов вокруг – море целое! На горах огнистые саранки и, как солнце, золотые лилейники. По лощинам – махровые жарки, а у шумливых ключей, по тарелке величиной, пунцовые пионы, как у нас называют их – «марьины коренья». В живой природе так много за один раз всяких цветов не увидишь, хотя и очень богата Сибирь цветами, ну, а во сне и не такое бывает. Во всяком случае, это лучше, чем когда пауки или черти снятся!
И вот, все во сне, добрался я, наконец, до отвесных скал. Хожу вокруг и соображаю: взберусь или не взберусь один? Пожалуй, можно, хотя и риск большой Эх, если бы рядом кто-нибудь с кушаком – подстраховать на крутом лазе! И появляется вдруг у меня чувство такое, что я действительно уже не один, есть кто-то другой неподалеку. А кто он и где он – не вижу. Я тихонько окликаю: «Маша…» И точно – кустарничек зашевелился. Но выходит не Маша, а Шура. Смотрит печально, в глазах слезы блестят. Я хочу назвать ее по имени, но у меня получается другое – «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..» А Шура подходит вовсе близко ко мне и шепчет: «Костя, как я тебя люблю, как люблю…» И целует так, что я весь погибаю. Только сердце одно стучит-стучит. Но я не хочу. Тогда: «Печорин», – говорит Шура. А чуточку погодя: «Теленок. Кисель!» И эти слова ее как злая пощечина. А Шура теперь кричит во весь голос. Кричит громче и громче… И вдруг я даже сквозь сон начинаю понимать, что ведь это «Родина» дает подходный гудок…
Матросы, когда спят, гудков никогда не слышат, как не слышит всякий человек тиканье своих часов. Но тут гудок прямо-таки влез мне в уши, влез, наверно, потому, что «Родине» гудеть было незачем. Я это знал и с такой мыслью ложился: в Нижне-Имбатское мы не заходим.
Иллюминатор был открыт, я кубарем слетел с койки и высунул голову. Все еще ночь. Белое небо. Дымком испарения ползут по реке вдоль берега. Да, точно, подходим к пристани. Вот грохнул и якорь. Слышу голос Ивана Демьяныча: «Буповскую лодку спускай». Значит, притираться к берегу, трапы бросать не будем. Спешим. На берегу пусто, даже дома и те вроде какие-то сонные, только на самом камешнике у воды двое. Одного знаю: начальник пристани. А другой – здоровенный бородатый мужик, и возле его ног вещи лежат: два мешка и фанерный чемодан.
И тут меня словно в лоб ударило: да это же «последний из могикан»! Шахворостова на койке нет. Да как же это? Почему подошла к пристани «Родина»? Слышу, и начальник пристани с берега спрашивает: «Почему пристаете? Мимо ведь хотели пройти». А ответ Ивана Демьяныча не пойму. Он в рупор кричит, и звук на берег узким лучом выносит. Померещилось мне только одно слово «почта».
Одеваться, что называется, по полной форме я не стал. Натянул брюки, а ботинки даже не зашнуровал и выскочил к кормовому пролету. Гляжу – лодка уже спущена на воду. У руля сидит Длинномухин, на лопастных веслах – Илья Шахворостов, а Шура, наклонясь, подает ему посылку, обшитую по всем правилам в белое полотно и по углам с красными сургучными печатями. Тумарк у кормового кнехта и держит «конец» – веревку, которой была привязана лодка.
Я сперва метнулся было наверх, на мостик, рассказать Ивану Демьянычу про подлую штучку Ильи. Но тут же подумал, что нет – с Ильей сам лично должен расправиться. Моя честь тут задета. Как и что именно собирался я сделать, этого я вам объяснить не могу, так же как и вы, наверно, объяснить не сумеете, когда, допустим, с разбега прыгаете через канаву, какой ногой оттолкнетесь и какой рукой взмахнете в этот момент. У меня была одна мысль – не дать Илье привезти сюда от «могикана» свой товар! А что потом – будет видно.
И я кинулся к лодке. Но опоздал. Тумарк уже сбросил с кнехта «конец», а Шахворостов ударил лопастными веслами, и лодочка быстро стала отваливать от теплохода. Шура вся затряслась, когда я рявкнул ей: «Какая посылка?» По ее глазам я понял: липа. Может, камни в нее вложены, и «могикану» этому самому она адресована, только бы повод был остановить «Родину»! Вот оно как… Купил-таки, выходит, Илья мою «Шаганэ!» Шура пятилась:
– Костя, Костенька, миленький… да ты что?
А в глазах у нее противный страх, и нижняя губа отвисла.
Загудел первый гудок, длинно, раскатисто, а в конце короткий, как точка. И вслед за ним, через минуту, второй. Торопится Иван Демьяныч. Лодочка была уже на половине расстояния между теплоходом и берегом, от меня до нее – метров шестьдесят. «Могикан» подтаскивал свои узлы к тому примерно месту, где должна была причалить лодка. Ее немного сносило течением.
Я скинул брюки, ботинки и бросился в Енисей. Ледяная вода так и обожгла меня. Оборвалось дыхание. Но потом я поплыл легко, отмахивая саженками. Шура закричала, тонко и страшно закричала, будто ее зарезали. Я слышал, как Иван Демьяныч сверху в рупор спросил: «Эй, что там?», а Шахворостов из лодки громко ответил: «Да ничего. Барбин купается». И мне показалось, стал еще сильнее работать веслами.
Течение снесло меня куда больше, чем лодочку. Плыть было тяжело, плохо слушались руки и ноги. Их словно бы сводило, стягивало в узел от ледяной воды. Вот он, Север!
Выбрел я на берег не меньше как шагов на семьдесят ниже лодки и сразу же побежал по камням туда. Но это, между прочим, только пишется «побежал». На закоченевших ногах я едва передвигался по острым камням. Было слышно, как переговаривались на теплоходе матросы и пассажиры, которые не поленились встать среди ночи, я знал, что это обо мне говорят, хотя и не мог различить слов. Я видел – Шахворостов вместе с «могиканом» кидают в лодку свой груз. Раз, два, три… Три предмета. Мне почему-то врезалось в память это пуще всего. Потом Илья сунул «могикану» маленький сверток в газете – я понял: деньги – и лодка стала отчаливать. Ее прямо выдернул в реку лопастными веслами Шахворостов. А мне оставалось дойти только каких-нибудь пятнадцать – двадцать шагов.
Длинномухин завертел головой, стал отгребать своим кормовым веслом обратно: дескать, возьмем Барбина. Но Илья на двух лопастных пересилил его:
– Вот дурак, не мешай, дай парню класс показать. Он же у нас чемпион по плаванию.
Не знаю, почему Илья это сделал: или смекнул, с какой целью я кинулся за ним в воду, и хотел теперь поскорее мешки свои забросить на теплоход, или просто злоба ко мне его охватила, но я понял – не шутит он. У меня зубы щелкали от холода, и кожа была вся в пупырышках, как у гуся. Я хотел Шахворостову пригрозить: «Лучше вернись», но голос перехватило начисто, и я сумел только помахать кулаком. Длинномухин сидел ко мне спиной и этого не видел, а Илья работал веслами и улыбался, будто и впрямь я плаваю тут, озоруя. Начальник пристани, обманутый словами Ильи, тоже глядел на меня с одобрением: «Ну, парень, ты и впрямь, как нельма, плаваешь».
А лодка отходила все дальше и дальше. Конечно, на берегу я все равно не остался бы, снова прислали бы лодку за мной, и Шахворостов на теплоходе ни сам от меня бы не спрятался, ни «товар» свой не утаил. Но это теперь такая у меня логика, а тогда не логика, а только ярость меня одолевала. И я снова бросился в Енисей, даже не думая, что течением меня может пронести мимо теплохода. Мне хотелось – черт его знает как хотелось! – поскорее настигнуть Илью.
Работал руками и ногами на этот раз я действительно так, что плыл быстро, как нельма. Но все же лодку я не настиг бы, если бы с теплохода в рупор Иван Демьяныч не приказал: «Эй, Мухин! Взять Барбина в лодку». Длинномухин круто заворотил кормовое весло, заставил лодку стать боком ко мне, и я ухватился за борт. Но Шахворостову, должно быть, показалось, что я хочу ухватиться за один из его узлов – стащить в Енисей, что ли? – и он сразу вскочил и дернул к себе этот тюк. Но покачнулся, давнул на борт, как раз в мою сторону, и лодка перевернулась.
Я не стану описывать, как потом мы оказались на теплоходе, не думайте – матросы сами не утонут, и вообще человеку не дадут утонуть. Мы благополучно оказались на теплоходе, «буповская» лодка тоже, а вот шахворостовские мешки – на дне Енисея. Они сразу, как говорится, канули в воду. Но чемодан сперва всплыл, и я видел, как течением потащило его. Он крутился, покачивался на волнах, поблескивая некрашеной фанерой, а потом тоже постепенно стал погружаться в воду. «Могикан» столкнул с берега рыбачью лодку, сам вспрыгнул в нее с багром и помчался догонять. Я забегу вперед, но скажу сразу, что, когда «Родина» подняла якорь и пошла своим чередом, этот «могикан» в бинокль все еще виден был на реке, далеко, километра, наверно, за три или четыре. Он стоял в лодке и, как Ленька кашу ложкой, размешивал Енисей багром. Похоже было, что чемодан этот и не тонул совсем и не поднимался на поверхность, а подцепить его багром «могикану» никак не удавалось. А может быть, он очень и не старался – деньги-то с Шахворостова ведь были получены! А может быть, он хотел вытащить его где-нибудь подальше от теплохода, чтобы этого даже в бинокль никто не видел, и тогда, что есть в чемодане, опять же ему достанется. А в чемодане как раз, наверно, лежали соболи…
Переодевались в сухое мы рядом с Шахворостовым. В каюте, кроме нас, никого не было. Илья свирепо ворочал глазами. Белки у него так и сверкали. На каждое обыкновенное слово он прибавлял десять ругательских.
– Это тебе, Барбин, так не пройдет! – твердил он. И уже не называл меня Костей.
Я молчал. Я знал, что нажил большого врага.
– Имей в виду, Барбин: лодку перевернул ты, что в ней было – утопил ты. Это факт, это все видели. А что ты вздумаешь нести на меня – я откажусь, и ты ничем не докажешь. Долгу теперь за тобой три тысячи, это еще по-честному. А затеешь дело против меня – будет за мной…
Он не сказал, что будет за ним, но было ясно: что-нибудь вроде ножа в бок. Но по словам его, по тому, как дергались у него губы, я понимал: все же он боится, что я «затею против него дело».
– Так что лучше молчи, Барбин. Пока я товарищ – я товарищ, за мной, как за каменной стенкой. А перестану быть товарищем – яма! Ты понял? Ну? Чего ты молчишь?
– Молчу, как ты велишь.
Сказал это и вышел. Я раньше его успел переодеться.
На мостике, кроме Ивана Демьяныча, были все штурманы, Вася Тетерев и Маша. Шел разговор, конечно, о происшествии в Нижне-Имбатском. Входя в рубку, я услышал последние слова Тетерева.
– …всегда такой озорной. Я думаю, это можно исправить.
Но я закричал прямо с ходу:
– Прошлый раз, по товариществу, я тоже взял на себя. Не стану больше. Шахворостов – подлец…
Илья влетел вслед за мной в рубку, видимо, сразу смекнул, куда я пошел. Рубаха у него была надета застежкой назад, а он шарил рукой по груди, ища пуговицы.
– Врет Барбин…
Но Иван Демьяныч поднял руку:
– Стоп! Барбин, рассказывай.
И я выложил начистоту все, как сажали мы в Красноярске с Шахворостовым пассажиров, как он надул меня, назвав их своими родственниками. Потом стал говорить и про эту вот спекуляцию с балыками, соболями и кедровыми орехами, как Шахворостов на полторы тысячи чистоганом три тысячи хотел «заработать»…
Илья не дал мне кончить:
– Точно!.. Это все точно, Иван Демьяныч. Только балыки и соболей к орехам Барбин приплел, никаких соболей не было, а на орехах никто еще по два рубля на каждый рубль не зарабатывал. Половину орехов я себе, семье своей оставил бы. Кому какое дело, кто и чего себе на пристанях покупает!
– А почему «Родина» к пристани подошла, ты не скажешь?
Я прямо из души выкрикнул эти слова. И сразу точно в скалу лбом ударился, такие невыносимо жестокие сделались глаза у Шахворостова. А рот повело так, как всегда, когда Илья готовился выговорить какую-нибудь пакость.
– Нет, Барбин, не скажу, я не знаю. Ты сам, может, скажешь?
И тогда я понял, почему повело рот у Ильи. Если я только хоть словом одним помяну Шуру, он все это сейчас же повернет на нее, облепит нас обоих какой-нибудь грязью. Он это умел, что касается девушек, делать. И тут мне сразу вспомнилось все, как были мы вместе с Шурой, и жалобное «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..» и – откуда я знаю? – фальшивое ли все-таки «Костя, Костенька, как я тебя любила…».
Не знаю, вы могли бы или нет назвать в таком случае Шуру? Меня хоть зарежьте, я не смог. И, пожалуйста, теперь подбирайте к Барбину какие нравятся вам прилагательные и существительные имена, но я замолчал и, как Вий, даже не мог поднять свои веки, чтобы взглянуть на Машу, на Ивана Демьяныча.
Наступила полная тишина. Если не считать, что стучали дизели у теплохода. И чем дальше тянулась тишина, тем сильнее ломило у меня в ушах. Я знал: это молчание в пользу не мне, а Шахворостову.
Наконец Иван Демьяныч спросил:
– Это все, Барбин?
– Это чистая правда, Иван Демьяныч.
Но Шахворостов сейчас же выскочил:
– Крутится, чтобы за убытки от своего хулиганства мне не платить. А Шурку он…
Тогда тем самым прямым, коротким ударом в скулу, который так давно уже был задуман, я опрокинул Илью.
Владимир Петрович подбежал к нему, Маша закрыла лицо руками. Шахворостов лежал и дергал носом. Капитан круто повернул меня:
– Ступай отсюда, Барбин!
Я спустился по лестнице, прямо сбежал в нос теплохода, к якорным лебедкам. Не лучше бы через борт и – в Енисей? Со злости и с тоски я рванул что-то жесткое и упругое, стало больно руке, и я понял, что схватился за конец стального каната, из которого иголками торчали оборванные проволочки. Будто это был вовсе не трос, а Шахворостов или вся та черная подлость, какая эти дни куда-то тащила меня, я выдернул из-под барабана лебедки стопорный ломик и стал им сплеча гвоздить по стальному канату, пока не размочалил у него конец, как малярную кисть.
А тогда, вовсе забыв, что это казенное имущество, я зашвырнул ломик в реку. И сел. Злость и сила у меня кончились. Я стал думать. А думал я так. За драку с последствиями меня теперь обязательно спишут с корабля. Тем более что это уже не первая моя выходка. Чем я могу оправдаться? Назвать Шуру, раскрыть всю эту историю с посылкой? По уголовным всяким там кодексам и по гражданским моим обязанностям все это полагалось мне сделать. А я не мог. Ну, никак не мог. Это было бы вроде так: сперва поцеловать, а потом ударить по щеке девушку. Вот и считайте тут как хотите. Если у Шуры осталась хоть капелька совести, мужества, она сама должна рассказать обо всем капитану. Наконец должна прийти ко мне и спросить, что же ей делать теперь, потому что ведь знает уже она, что если промолчит – за всю эту историю безвинно отвечу я. «Шаганэ ты моя, Шаганэ!..» Не надо этого, ну, окажись только честной. Не сделай еще одной, последней подлости. Приди спроси!
– Костя, тебе очень тяжело?..
Маша! Вот эта пришла даже и к хулигану. Села рядом со мной. Дул встречный ветер. Ее волосы упали мне на щеку.
– Это все самая чистая правда, Маша.
– Костя, я верю. Помнишь, о Шахворостове я тебе говорила?
– Трудно ведь от товарища отказываться!
И я услышал, как тихонько перевела дыхание Маша.
– Да, Костя, очень трудно. Даже – нельзя.
Но это она словно бы уже о себе говорила. Хотя, вернее, обо мне, как я от нее отказался. Весь я стал горький, как полынь. Будь я Ленькой, я заревел бы от горя.
– Маша, меня спишут теперь.
– Костя, но ты не досказал Ивану Демьянычу всего. Я это чувствовала.
– Маша, я не могу. Ну, не могу…
– Почему?
Она заглянула мне в глаза. Не знаю, что она увидела в моих, а я в ее глазах увидел сильную боль.
– Да, я понимаю, Костя.
Мне стало еще тоскливее. Маша все поняла. Она могла теперь, имела право сказать мне самые жестокие слова, ударить меня по щеке и уйти, вовсе уйти, как сделали бы, наверно, другие.
– Меня спишут с корабля, Маша, – повторил я. – А куда я без реки?
Над правым берегом, сквозь островерхие лиственницы сверкнуло солнце, и от этого все скалы, обрывы на нем ушли в тень, зато на лугах левобережья заиграла особенно веселая зелень. Ветер стал резче, свежее, втугую заполоскался красно-желтый вымпел на мачте. По Енисею побежала тонкая тревожная рябь. Маша теснее прижалась ко мне плечом, так, как стояла она когда-то рядом со мной на Столбах, у самого обрыва скалы, а впереди нас, под низом, в темной тайге переливалось багрово-желтое пламя костров.
– С реки я все равно не уйду, Маша. Я поступлю тогда хоть на постройку плотины. Или в какую-нибудь экспедицию.
– Тебя не спишут, Костя.
– Мне нечем оправдаться. Барбин – взяточник, хулиган. Вот это все знают.
– Тебя не спишут, Костя!
По ее голосу я понял, что Маша не позволит, не допустит, чтобы меня списали. Я не знаю, как она это сделает, и она тоже, наверно, не знает, как это сделать, но Барбин останется речником!
«Родина» сейчас шла по глубинам у самого правого берега. Длинные тени от скал далеко уходили в реку, захватывали наш теплоход. Полосы золотого света, чередуясь с густыми тенями, метались по палубе, перебегали по стеклам нижнего салона и дробились там еще на тысячи огней. Вдруг яркой звездочкой вспыхивал край медного колокола, который висел чуть-чуть сбоку от нас. Енисей, тяжелый и могучий, падал навстречу, бурлил, уходя под днище теплохода.
Ну, что же, если спишут… Я все равно не уйду от тебя, Енисей! Да, конечно, я буду строить плотину. Сейчас я с тобой только играю, а тогда мы будет бороться с тобой. О, ты не знаешь еще, какая у Кости Барбина сила! Он ее тебе совсем еще не показывал. Ты пробил, прорезал себе путь среди этих вот крепких скал, а Барбин еще покрепче скалу поставит поперек твоего пути от берега и до берега. И ты остановишься, разольешься, пойдешь не туда, куда тебе хочется, а куда повернет тебя Костя Барбин. Не знаю почему, но мне, как никогда, захотелось сейчас трудного дела. Не сидеть, а действовать, действовать! Руками, сердцем, разумом! Во всю свою человечью силу…
– Костя, ты ведь сказал правду, тебя никак не могут списать!
«Да, Маша, да! Я сказал правду, я теперь всегда буду говорить только правду. И я пойду расскажу… Спасибо, что ты так тревожишься за меня. Но Костя Барбин и сам ведь очень сильный. Он не пропадет».
Я этих слов не сказал, пожалуй, даже в отчетливую мысль они у меня еще не сложились, но это было так. Это я знал твердо. Наверно, знала это и Маша, потому что она сразу встала, как бы оставив меня одного. Она даже отошла совсем в сторону, но я по-прежнему плечом своим чувствовал, будто она сидит рядом, прижавшись ко мне, сильная и горячая.
Сверху мне крикнул Фигурнов:
– Костя, Иван Демьяныч тебя вызывает!
И я увидел, как Маша сразу побелела. Я тоже, наверно, побелел. Во всяком случае, зубы у меня щелкнули. Но Фигурнов тут же прибавил:
– Взамен рулевого за штурвалом иди постоять. Для ясности.
Сказал просто, дружески, будто перед этим мы с ним и не ссорились.
– Иду…
– Знаешь, сейчас Шура была на мостике, открылась во всем Ивану Демьянычу. И плакала, сильно плакала, говорила: «Костя Барбин ни при чем». Не знаю, как поступят с ней. Будут запрашивать красноярское начальство – она же по ведомству связи. Для ясности.
«Родина» начала переваливать к левому берегу, вышла из мелькающих теней на залитую солнцем, всю в светлых переливах рябь открытого Енисея. Тугая струя встречного ветра сорвала с головы у Маши косынку и бросила ко мне. Я подхватил ее на лету, зажал в руке. Маша подбежала, чтобы взять косынку. Мне не хотелось ее отдавать.
– Костя…