Текст книги "Горный ветер. Не отдавай королеву. Медленный гавот"
Автор книги: Сергей Сартаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 46 страниц)
Глава десятая
Проработали
Илья снова обозвал меня дураком. На этот раз – круглым. Дескать, нужно было твердо стоять на своем, отказываться – и никаких! Доведи капитан даже до суда это дело – взятку ничем не докажешь. Услуги, подноска вещей. Тогда всех носильщиков нужно судить как взяточников. Эго только один Иван Демьяныч среди других капитанов из себя святого разыгрывает, а сам, поди, тоже у браконьеров рыбку к зиме по дешевке запасает.
Словом, так долго Шахворостов ворчал и ругался, что под конец я обозлился и сам крепко отрезал ему:
– Эх, ты, и за такого подставил я голову!..
Ну, а там еще всякие другие слова. И представьте: сразу Илья просиял. Объявил, что «дурак» – только к слову, а вообще я настоящий товарищ. Так вот хорошая, верная дружба и складывается. Топят друг друга ради спасения шкуры своей только подлецы. А тут и цена-то всему делу чуть больше двух литров. Как раз за такую цену Иуда, дескать, продал Христа и сам потом со стыда повесился на осине.
– Ну ничего, Костя, на сотнягу ты погорел, зато, как Иуда, не повесишься.
И даже дал мне эти деньги взаймы, чтобы я внес их в кассу, как приказал Иван Демьяныч. Дал, подумал и сказал:
– Ладно, вернешь всего полсотни. Но имей в виду, Костя, что, только любя товарища, половину твоей глупости на себя принимаю.
Расстались мы как-то неопределенно. Во всяком случае у меня на душе настоящей радости не было. Что не подвел я товарища – нравилось мне, а что дело с деньгами этими вовсе чистое – в мыслях легко не укладывалось, хотя действительно вроде бы и не краденые деньги и государству от этого убытку нет никакого.
В таких думах я и не заметил, как у Машиной каюты опять очутился. Вот с кем поговорить! Шахворостов, конечно, товарищ мне, Маша – тоже товарищ. А подход ко всему у них разный. Слова Машины ненавязчиво, мягче, глаже, зато и прочнее как-то в душу мне вкладывались, не как слова Ильи – тот свои либо с мылом, либо с песком, а по сути дела, всегда силой вбивал. «Что Маша мне скажет?»
Постучался в дверь. Ответа нет. Еще постучал. И снова не отвечает. Значит, куда-то ушла. Радиорубка тоже заперта. Не хотелось мне думать, вспоминать Леонида, а вспомнил невольно: они все время вместе. Чего же я стучу, ищу Машу? И найду – так рядом с ним. Холодок прополз у меня по спине. Дудки! Хватит мне вертеться здесь у дверей и под окнами, будто и впрямь я испанский кабальеро! Друзей каждый сам себе подбирает и теряет их тоже сам.
Через минуту я в почтовой каюте уже выкрикивал «Стихи о советском паспорте», и через каждые два слова Шура меня останавливала и подсказывала, как прочитать лучше. Но это нисколько не обижало меня, потому что советы были хорошие, правильные. И я совсем не заметил, как мы стали говорить друг другу «ты». С доверием, наверно, это и само приходит.
Потом, как всегда, Шура принялась меня угощать. Наставила на стол всякой всячины, схватила чайник и побежала в титан за кипятком. А я взял у нее с кровати альбом и стал разглядывать. Припомнилось, что Шура как-то мельком назвала себя художницей. Я сам могу нарисовать кое-что в шесть движений пера. К примеру: горизонтальная линия, на ней полуовал, сверху прилепить другой, поменьше, к этому полуовалу две остренькие скобочки – уши. А внизу размахнуть повольнее любую закорючку – получится хвостик. И вот вам сидит спиной к зрителям превосходный мышонок. Такими же короткими приемами можно великолепно изобразить козу, индюка или черта на коньках. Но я понимаю, что это баловство, озорничанье, а не искусство. Думал я, что и Шура только от скуки балуется. А тут перелистываю страницу за страницей и вижу прямо-таки живые, всамделишные графины, стаканы, человеческий череп, кинжал, до половины вытащенный из ножен, игральные кости. Потом пошли пейзажи, правда, не наши, не сибирские. Потом – всякие сценки с людьми и с животными. Много, наверно сто или двести, разных рисунков. Очень толстый альбом. Так долистал я до страничек, которые почему-то были сколоты скрепками. Но я скрепки снял и тут увидел такое, о чем в книгах писать не разрешается.
В дверях стоит Шура с чайником. Улыбается. И улыбка у нее тугая, натянутая.
– Ты, – говорит, – чего испугался, Костя? Это по необходимости нарисовано. Художник, как врач, должен знать насквозь всего человека.
Я сказал:
– Правильно, – хотя мне было не очень понятно, зачем рисовать себе в альбом то, чего все равно никогда нельзя будет нарисовать на картинах для публики.
И когда потом мы сели пить чай, долгое время мне все как-то неловко было глядеть на Шуру. А язык стал как в рукавичке – не повернешь.
Но человек не бочка, которую можно наглухо закупорить хоть на сто лет, тем более что сама Шура держалась свободно, со своей всегдашней приветливостью. И постепенно рукавичка сползла у меня с языка, разговор наладился, и такой, что мне захотелось рассказать Шуре все, даже то, как я однажды приходил уже к ней. Вы понимаете, сколько дней я томился, а выложить душу было не перед кем. И вот меня прорвало. Я говорил, говорил, сперва путался, запинался, выискивал какие пофасонистее слова, а потом пошло хотя и как придется, зато с чувством, прямо с дымом и пламенем. Так во мне потребность поговорить настоялась. А Шура подалась ко мне, смотрит в глаза, не отрывается, и я с расстояния чувствую, какой нежный пушок у нее на щеках.
– Бедный ты, Костя! – и покачивает головой сострадательно. – Только зря ты мучаешься. Если считать как Иван Демьяныч – жить будет вовсе нельзя. Не заплати за услугу – взятка. С рук не купи красивую кофточку – спекуляция. Да кому какое дело, если человек сам добровольно платит!
Это очень подходило к словам Шахворостова: что, если государству убытка ты не приносишь, плохого в твоих делах нет ничего. А коль рассуждать под Ивана Демьяныча, так у нас честных людей, пожалуй, и вовсе никого не найти. Шофер катит на пустом грузовике, за двадцатку подвозит попутного пассажира, газировки стакан тридцать шесть копеек стоит, а где тебе продавщица точно сдачу вернет? – четыре копейки очень просто у нее остается; едет в командировку человек, а оттуда везет домой целый чемодан гостинцев – в служебное время бегал по магазинам; прокурору жена на работу звонит по семейным делам, пятнадцать минут с ним разговаривает, а пятнадцать минут прокурорских стоят государству в зарплате не меньше чем три рубля. Словом, нет такого человека, которого нельзя было бы через какую-нибудь тонкую линию подвести под сомнение.
И я помаленьку опять успокоился. Не такой уж плохой Костя Барбин получается! Если Шахворостов по дружбе меня плечом подпирает, Леонид – чтобы своим благородством блеснуть, Шура – просто как человек.
На этот раз в почтовой каюте я засиделся очень долго. Хочу подняться, уйти, но Шура новый разговор начинает и непременно заинтересует тебя. А когда говорит, все в глаза смотрит. Поначалу от этого мне было тревожно, словно бы даже щекотно в груди, но потом я осмелел и сам стал искать ее взгляда, потому что и тревожил он и щекотал как-то по-особенному приятно, словно в жаркий день плескала мне в грудь прохладная волна и подымалась все выше и выше.
С Машей прежде мы часто вели похожие разговоры. Но у Маши мысли всегда убегали вперед далеко: «А вот когда…», «А вот если бы…» И за этими «когда» и «если бы» начиналась такая выдумка, которая в жизни вряд ли сбудется. Во всяком случае, в нашей жизни. А Маша верила: «Сильно захочешь, так сбудется».
Шура тоже строила всякие планы, но не начинала с «когда» и «если бы». Маша, бывало, начнет: «Костя, а вот если бы в Красноярск приехал Козловский…» Шура просто говорила: «Со следующего рейса, пожалуй, пойдет уже и клубника. Целое ведро наварю! Любишь пенки?»
В общем рассуждения Шуры мне нравились тем, что все они были вокруг предмета, а не вокруг идеи. В идею нужно вдумываться, вникать, да еще сразу как следует вникнешь ли, а предмет видишь глазами и, по русской поговорке, можешь даже рукой пощупать.
Короче говоря, от нашей беседы я ни капельки не устал. И когда по часам сообразил, что все же пора и честь знать, уходить мне еще не хотелось, все развязывал я последние кончики разговоров. Даже раз пять сказал «до свидания», а ручку двери никак не мог нажать. Бывает, зацепит что-то тебя и – крышка! Держит. Тогда либо садись еще на два часа, либо пересиль себя на секунду, действуй плечом, вышибай дверь и, как можешь, быстрее выскакивай. Так я и сделал. Нажал, не нажал на ручку – не помню, но дверь распахнулась, и я, что называется, пулей вылетел в коридор. Вылетел и – чуть не сшиб Машу.
Она не ойкнула даже, но я видел, что она очень перепугалась, прямо переменилась в лице. Однако все же сказала:
– А я тебя, Костя, ищу. Так ищу…
В словах Маши не было ни крошки обидного, но я почему-то не нашел ничего лучше, как глупо хихикнуть: «Кто ищет, тот всегда найдет».
Дурного смысла в эти слова заведомо я, конечно, не вкладывал, а получилось явно с таким оттенком: знаю, мол, что ты меня выслеживаешь.
Случается с вами или нет, а у меня так часто бывает: ляпнешь какое-нибудь слово, и кажется – здорово! А через минуту сообразишь, дикость. Но слово не воробей, вылетит – не поймаешь.
Когда я был маленьким, девчонок я и лупил и таскал за косички так, как все мальчишки. Но Машу разу одного пальцем не тронул. Почему – сам не знаю. И не знаю – обидь я ее, как, какими глазами взглянула бы она на меня, но уж я – то на нее поглядеть ни за что бы не смог. И вот теперь я понял: ударил Машу. Очень сильно и очень больно ударил. Понял, что сказал дурацкие слова. И сам скорей отвернулся. Лебедкой не поворотить бы мне после этого к Маше голову. Лица, глаз Машиных я не увидел, только услышал, как прерывисто она перевела дыхание. А потом еще услышал, как по железному полу простучали ее каблучки. И шаги были неровные.
Вы, конечно, сейчас подскажете: побежать мне следовало за Машей, остановить ее, извиниться. Да, теперь это я и сам понимаю. А тогда дверь почтовой каюты оставалась открытой, и я уголком глаза все время видел Шуру, каменно застывшую с пачкой печенья в руке, которое она мне предлагала взять с собой, погрызть на вахте, а я, прощаясь, ломался, не брал. И я не побежал за Машей, я молча вернулся в каюту, взял у Шуры из руки печенье и так же молча ушел.
А вечером состоялось комсомольское собрание. На повестке дня значился только один вопрос: «О неэтичных поступках комсомольца К. Барбина». Председателем выбрали Машу. Но она отказалась: дескать, страшно болит голова. Тогда на председательское место сел Вася Тетерев. Я даже не запомнил: выбрали его или он сел просто сам. Наверно, все-таки выбрали.
Для этой книги я исписал бессчетное количество страниц насчет собрания и все выбросил. Правильного описания не получилось. В голове у меня осталась от всех выступлений сплошная путаница и туман. Я завидую тем писателям, которые сочиняют про комсомольские и партийные собрания так, будто сами они вели протокол. Скажу вам откровенно: я так сперва вообще даже попробовал прямо вклеить сюда копию с протокола. И опять не выходит. В протоколе, оказывается, записано вовсе не то и не так, как говорили на собрании.
Остались от этого вечера в памяти у меня только какие-то обрывочные свои мысли и чужие слова. Помню, было такое чувство, что жарят меня без масла на сухой сковороде, и мне все хотелось вскочить, заорать и потереть подгорелые места, но сковорода прикрыта тарелкой, и встать я никак не могу. Это, наверно, знакомо и каждому из вас, кого прорабатывали вот так, на общих собраниях.
Помню, как делал обо мне сообщение Вася Тетерев, все кашлял в ладошку, и мне казалось, что он накашлял туда очень много – возьмет и вытряхнет куда-нибудь под стол. А какие слова говорил он – не знаю, потому что слова его никак не относились ко мне, вернее, к душе моей, к тому, какой я есть, каким я сам себя понимаю. И я глазами все время искал того, К. Барбина, о котором писалось в повестке дня и о котором стеснительно докладывал Тетерев. Тот Барбин был для меня совершенно посторонним человеком, и я даже думал: поможет бедняге добрая Васина критика или не поможет?
Запомнилось мне еще, как долго никто не хотел выступать первым. И я чуть было сам не поднял руку. О Васином К. Барбине мне очень хотелось выступить. Но все как-то жалеюще глядели на меня, и тогда вроде бы издали, потихоньку заползла в сердце тревога: да ведь это же сейчас обо мне говорил Вася Тетерев! И это меня сейчас начнут драить с песком.
Первым выступил Петя, Петр Фигурнов. И я понял только одно: обида на меня у Фигурнова еще не перекипела.
Потом кто говорил – не знаю, и что говорили – не помню. Скорее всего потому, что в левом боку у меня началось страшное колотье и я не столько слушал ораторов, сколько тискал кулаком свои ребра.
Может быть, это случайно совпало, а может быть, даже колотье прекратилось и раньше, но мне легче стало дышать, когда заговорила Шура. В протоколе ее выступление записано так: «Дело Барбина, которое мы сегодня обсуждаем, не стоит потери нашего времени. Ничего опасного для него самого, для комсомола и для общества в поступках Барбина нет. Если так, то нужно обсуждать каждого из нас подряд, притянуть что-нибудь любому комсомольцу можно. Я протестую, что «ради примера», как сказал Тетерев, хотят отыграться на одном Барбине. Что он – горький пьяница? Что плохого для юноши выпить глоток вина! Он не безобразничал. Облил пассажиров водой? Рука может сорваться у всякого. Хохотал? Смешно, когда комсомольцам хохотать запрещается! О главном обвинении, о взятке, я и говорить не хочу. Видимо, наш секретарь Вася Тетерев не знает, что называется взяткой. Что говорить о том, чего нет?»
Шура выступила как-то врасплох для меня. А Машу я ждал. Долго ждал. Почему – не объяснить. Впрочем… Собрание она не стала вести. «Голова заболела!» Кто-кто, а я этому разве поверю?
Когда Маша начала свою речь, у меня уши сразу заглохли. Да, конечно, теперь от нее такого я только и ждал! С яростью, с гневом, как про какого-нибудь жулика Лепцова, говорила Маша, и хуже всего, я сам чувствовал, что Машин Барбин – вот это я. И хотя закончила она так, что, дескать, Барбин все же хороший комсомолец, хороший товарищ и что за меня может она сама на будущее честью своей поручиться, – мне было уже все равно. Я видел себя рядом с Лепцовым в шикарном особняке, купленном на казенные деньги, среди ковров и зеркал, и даже лепцовская собака вертела у меня перед самым носом своим обрубленным хвостом!
Какое решение приняли на собрании, я узнал после – указать комсомольцу К. Барбину и так далее, – а тогда все слова резолюции пролетели мимо меня. Не помню даже своей речи. Кажется, давал обещание исправиться. Но это и все на собраниях так говорят. И я сказал так потому, что надо же было что-то сказать, а душу в это время закупорило.
Последнее, что я запомнил от собрания, – веселое Васино лицо. Его круглые щеки, пухлые губы. Он подошел ко мне, когда в красном уголке никого уже не было, а я все еще сидел, как козявка, пришпиленная для коллекции к картону. Вася покашлял в руку и прямо-таки нежно сказал:
– Ну вот, Барбин, я так и рассчитывал. Проработали тебя сегодня здорово. А хорошо прошло собрание, правда? Как остро выступала Маша Терскова! Принципиально, с обобщениями. И Фигурнов – ничего. Ты тоже хорошо, принципиально выступил. Не стал оправдываться. Молодец! Я думаю, теперь тебе нужно только стать поактивнее, включиться в общественную работу. Это очень поднимет тебя.
Глава одиннадцатая
Машин разговор
Проснулся я совершенно свежий. Настроение такое, что не будь надо мной потолка, я, как ракета, поднялся бы прямо в небо. Все, что за эти дни накопилось у меня внутри, после вчерашнего собрания сразу куда-то прочь отошло. Так бывало в детстве со мной. Набедишь чего-нибудь. Кричит мать, ругается, а сам ты страдаешь никак не меньше ее, пока ремень не возьмет она. Выдерет как следует, поревешь во все горло и – тишина, спокойствие. В комнате и на душе у тебя. Легко-легко. Даже песни петь хочется.
Открыл я глаза – Тумарк Маркин глядит на меня. Челочка к самым бровям у него спустилась. Потягивается, говорит:
– Сегодня новую жизнь на «Родине» начинаем. Так, что ли, Костя?
В другой бы раз, пожалуй, взвинтился я: этакий цыпленок, а говорит так, будто он секретарь райкома комсомола. Или, на крайний случай, инструктор. Но тут я нисколько не рассердился. Пружиной выгнулся на койке – бедная даже хрустнула, – соскочил на пол, на носочках еще попрыгал, чтобы окончательно ноги размять.
– Да уж начну, не беспокойся.
И побежал в душевую. Хороша енисейская водичка на севере! Но вроде бы даже еще тепловата. Со снежком бы сейчас, ледяной крупкой растереть себе кожу, чтобы горела, пыхала изнутри.
Возле кухни с первым штурманом встретился.
– Ну как, Барбин?
– Как полагается, Владимир Петрович!
– Добро.
На кухне помощница повара Лида – тоже критиковала вчера на собрании – наложила в тарелку мне каши целую гору, а масла в нее столько лила, лила, пока я сам не взмолился:
– Да хватит же, Лидочка! Не ослепнуть бы мне.
Так она и после этого еще две ложки плеснула.
– Ничего, не ослепнешь. Кушай себе на здоровье.
Кто-то из матросов на ходу сунул пачку папирос мне в руку: «Кури, Барбин». Хотя, вы знаете, и не курю я вовсе.
Словом, ото всех внимание прямо удивительное. Получается: стоит почаще попадать в такие истории.
Перед вахтой забежал на минуту к себе. Шахворостов один, сидит на постели, на голове ямки щупает. Увидел меня, потянулся за подушку, причмокнул:
– Промочим капельку горло? А?
– Обязательно! – говорю. А сам из руки у него бутылку – раз! – и вышвырнул в иллюминатор. В бутылке было на донышке, не то Илья, наверно, сошел бы с ума.
Вообще мне ужасно хотелось озорничать. И я теперь очень хорошо понимаю телят, когда они скачут по лугу, трубой задрав хвосты.
На корме, пока не было никого, я даже рискнул сделать сальто. И представьте себе: вышло! Хотя до этого акробатикой я никогда не пробовал заниматься, боялся шею свернуть.
С особым удовольствием в это утро я драил и медные ручки. Хотелось, чтобы сверкали они чистым золотом. Прошел капитан.
– Работаешь, Барбин?
– Работаю, Иван Демьяныч.
– Черт тебя подери-то!
И я уловил в голосе у него крепкую веру в меня: «черта», говорят, пускал он только в самом крайнем случае. Ох, и вызолотил же я после этого ручки!
Поднялся со шваброй на верхнюю палубу. Вот те на – дождь! Откуда только он взялся? Или тучи сами так быстро набежали, или мы под тучу въехали? Скорость у теплохода как-никак двадцать восемь километров в час!
Правда, дождь небольшой – «моросявка». Но все-таки палуба быстро намокла и заблестела. Пассажиры все разошлись по каютам. Зато мне полнейшее раздолье, никто не мешает. По другому борту Петя, Петр Фигурнов швабрит. В это утро он сам первый подошел ко мне, сказал:
– Ну вот, Барбин, теперь конец. Вчера последнее перегорело. Могу о чем хочешь с тобой разговаривать. Это для ясности.
И даже шея у него стала вроде бы покороче.
Я упоминал раньше – «утро». Но здесь, где белые ночи, это только для обозначения времени. В пасмурную погоду, по сути дела, и ночь и утро здесь одинаковые, причем даже не белые, а бледные, вот как люди без румянца и без загара, вроде Васи Тетерева. Природа в такую хмарь словно цепенеет. И просыпается она постепенно и долго. Там рыба плеснет, бухнет по воде широким хвостом; там птаха какая-нибудь чирикнет; там комаришка заблудящий над головой зазудит; там ветерок пролетит над теплоходом, мелкую капель со снастей стряхнет. На юге, да в ясную погоду, утро начинается не так – веселее и вдруг.
Можно сравнить с человеком. Один рано проснется и в постели лежит, потягивается, вертится с боку на бок, зевает. Потом сядет, одежду свою искать начнет, засунет в рубашку голову, а рукава никак натянуть не может. Это пасмурная северная ночь. А другой человек глаза открыл, пружиной на постели подскочил, как я сегодня, – раз-раз – давай гимнастику делать, а потом – ух – холодной водой себя с головы до пяток. И побежал на работу. Это ночь южная, ясная. Какая из них лучше – не знаю. Любая по-своему хороша. Но сегодняшнее утро изо всех было самое лучшее. В самой его серости, медленности было что-то ласковое и нежное. И хотя мне полезнее было репетировать Маяковского, я запел «Уральскую рябинушку».
Недалеко уже и до Нижне-Имбатского. Без малого тысячу триста километров от Красноярска мы отмахали. У другой реки, глядишь, это вся ее длина от устья и до самого тоненького ручейка, с которого она началась, а для Енисея, можно сказать, вовсе небольшой кусочек. На таком пути проплыли и город-то только один – Енисейск! Ну, лесопильный завод еще в Маклакове, десятка три деревень да сплавных и лесозаготовительных участков. И все. Вот она: тайга так тайга! А ведь сколько миллионов людей может она еще прокормить! Да вот мало кто едет сюда. Одни боятся, а другие просто не знают, как развернуться здесь можно. Н-да, как говорит Иван Демьяныч.
А дождь-моросявка все брызжет и брызжет, и когда такой дождь – он даль закрывает. Кажется, что теплоход скользит по круглому озеру. И вода в реке становится какая-то странная, по-прежнему режет ее нос теплохода, а того веселого звона, как в жаркий день, уже нету. Шуршит, как песок. Из-под винтов пена вырывается тоже вовсе другая – серая. А в тихий солнечный день она белая-белая, и под нею словно бы стелется зеленая дорожка.
Фигурнов подошел ко мне. Теперь не закручивает винтом свою шею, держит ее по-человечески и по-человечески разговаривает. Оказывается, в Сургуте, где ночью ненадолго мы останавливались, живет у него сестра замужняя. Так Петя мой успел сбегать в самый дальний конец села. Поднял сестру с постели, а поговорить не пришлось – «Родина» дала первый гудок, и Фигурнов помчался обратно. А все же доволен, рад. Повидал сестренку. И даже голос ее два раза слышал. Когда в окно стучал, спросила: «Кто там?» – и потом, когда от окна удирал во все лопатки: «Петенька, ты куда?»
– Ну, ничего, – говорит, – все-таки убедился: жива и здорова.
Н-да… А я вот не повидал в Енисейске деда, хотя «Родина» стояла там целый час и ходьбы до дедова дома было не больше пятнадцати минут. Откровенность за откровенность, рассказал я об этом Фигурнову. Говорю:
– Сам не знаю, как получилось… А было у меня тогда чувство такое, будто я куда-то иду, но не туда, чего-то делаю, но не то, кого-то слушаю, но не того. Словом, пока искал себя – забыл деда.
Откуда-то Вася Тетерев вывернулся.
– Это у тебя, Барбин, оттого метания такие, что в общественной жизни ты мало участвуешь. Я это тебе и после собрания говорил. Надо активнее участвовать в общественной жизни. Это тебя очень поднимет. Я ведь тоже через это прошел. И у меня в раннем детстве так было: то мне хотелось быть очень хитрым, вертким и ловким, то, наоборот, резким, прямым и принципиальным. И я думаю, мог бы я, как ты, запутаться, – покашлял Вася, воздух ладонью, как собачку, погладил. – Ты вот понял ли, Барбин, из какой беды я тебя вытащил?
– Спасибо, – говорю. – Как не понять – понял.
– В принципе, Барбин, очень хорошо, что ты уже включился в самодеятельность. Но сейчас для тебя этого мало. Я дам тебе еще комсомольское поручение. Это очень важно. Ты сам увидишь, как это сразу поднимет тебя.
Уж на что было в этот час радостное настроение у меня, кажется, заставь на лямке против течения тащить наш теплоход – потащил бы. И даже с песней. А от Васиных слов я скис.
– Может, Тетерев, хватит с меня пока одной самодеятельности, – говорю. – Не наваливай на меня сразу целую гору.
Вижу, на лице у Васи страдание.
– Да нет, Барбин, надо. Я подберу тебе что-нибудь по силам.
И скорее ходу от нас. Понимаю: трудно ему другим давать поручения. Куда приятнее, легче самому сделать. И еще понимаю: если чем он теперь и нагрузит меня, так я тоже потихоньку отделаюсь. Сам же он приучил нас, по мягкости своей, к этому.
Пошел Вася и вдруг воротился.
– Да, вот что, Фигурнов, в Нижне-Имбатском нужно сгрузить сто двадцать четыре места, и есть заявка на погрузку тридцати двух мест. Все документы я приготовил. Организуй, пожалуйста. А я посплю пойду, просто терпенья нет никакого, глаза слипаются. И что-то знобит меня.
Фигурнов – старший матрос, и боцмана при надобности он всегда замещает. Остались мы. Петя, Петр говорит:
– Придется с подвахты ребят еще разбудить. Так нам не справиться, долго заставим стоять теплоход. Давай уговоримся: я буду в трюме, а ты за грузом следи на берегу. Трапы – тоже твоя забота.
Пошел я будить матросов из очередной подвахты. Встают, хотя и ворчат. Только Шахворостов сразу вскочил горошком.
– Вот, – говорит, – спасибо. Хорошо, что разбудил. В Нижне-Имбатском мне позарез на берег нужно.
– Тоже прекрасно, – говорю, – на берег и будем кули выгружать.
– Я не буду. Мне нужно в село сходить.
– Мало ли что!
– Да пойми же ты… к девушке!
Смех разобрал меня – такое встревоженное было лицо у Ильи. А влюбленности в нем чего-то я не заметил. Сразу представилось мне, как он, этак сверкая белками, с девушкой своей разговаривать будет.
– Сходишь, если успеешь. Вот в подарок ей двадцать кулей крупы и сахару отнеси. Будет рада.
А он – без шуток.
– Грузить не буду. Пойду в село. Ты чувств человеческих, что ли, не понимаешь?
Слово за слово, и чуть до ссоры у нас не дошло. Он один не станет грузить – представляете, скандал какой ребята подымут? И тут как-то обмолвился я, что вроде за старшего буду на берегу. Илья моментально и ухватился.
– Тогда так – чего проще! – сразу же удеру, а ты, при случае, скажешь ребятам: по делу боцман послал. Кто тут следствие наводить будет! Сумею пораньше вернуться – тоже поработаю. А не то, ну, Костя, что тебе самому стоит за товарища лишних двадцать кулей на берег снести? Эх, был бы я такой богатырь, как ты!
А «Родина» к пристани уже разворот делает и подходный гудок дает. Спорить больше некогда. Побежал я в пролет готовить трапы. С Тумарком Маркиным спустили их с подвесов. Грохнул якорь, теплоход весь затрясся. Ждем, пока судно подтянется к берегу поплотнее. Владимир Петрович наверху командует, в рупор кричит, машинный телеграф названивает. От воды теплый рыбный запах идет. Вот удивительный этот запах. В реке он есть, а зачерпни воды ведро – ни чуточки. И еще я заметил: чем теплее вода, тем сильнее она рыбой пахнет. Вскипятить весь Енисей – наверно, отличная уха получилась бы.
Люблю я, когда теплоход медленно-медленно к берегу прижимается. Ты стоишь у борта и заметишь на дне какой-нибудь светлый камешек. Вот он помаленьку все приближается, приближается, форму свою меняет, а потом и вовсе под корпус теплохода уйдет. Ты новый камешек выбираешь. Еще новый. Еще… И такое у тебя впечатление создается, словно не лебедка тросом подтягивает теплоход к берегу, а ты его тянешь глазами от камешка к камешку.
Дождичек все брызгает. На берегу стоят шесть пассажиров. Женщины. А вещей при них – горы. Без вещей женщины не могут ездить.
– Бросай трапы!
Это Владимир Петрович кричит. Теперь его забота кончена, он может идти отдыхать или позвать к себе, в штурманскую каюту, начальника пристани и вместе с ним пить чай. Начинается наша работа, матросская.
Сбрасывать трап, пока он по роликам катится, – быстро. А когда в реку одним концом окунется, тут заминка. Надо выскакивать на берег, а иной раз и в воду и подтягивать трап за веревку. В жаркую погоду это просто приятно. В злую непогодь – тоже хорошо. Борьба с природой! А вот в такую моросявку – ни рыба ни мясо. Ни борьбы, ни удовольствия. Мокрая рубаха к плечам прилипает, и руки от этого становятся как связанные. Но в этот раз мне даже мокрая рубаха не мешала, и я удивлялся, чего Тумарк Маркин с Длинномухиным ежатся.
Не успели мы трап наладить, мимо нас – Шахворостов. Как козел на берег махнул, затрещал каблуками по гальке, в гору понесся. Длинномухин спрашивает:
– Куда это он?
Тумарк пожимает плечами.
Ну что тут будешь делать? Говорю:
– Не знаю. Кажется, Владимир Петрович куда-то послал!
Женщины с берега со своими узлами и чемоданами на теплоход потянулись.
– Стоп, – останавливаю их я, – обождите, гражданочки. Вы куда? Не знаете правила, сперва погрузка-выгрузка, а потом пассажиры? Будьте покойны, на берегу вас не оставим.
– Да ведь дождик идет!
– А мы, тетеньки, что, работать будем разве под крышей?
Представляете, если пустить, как они будут мешать со своими узлами? А тут нужно с выгрузкой быстрее развернуться. Одним словом, вежливо оттеснил их от трапа. Подал ребятам сигнал: «Начинай» – и не вытерпел – сам побежал в трюм за кулями, согреться. У трапа вместо себя Длинномухина поставил. Побоялся: навалят ему на спину тяжелый куль – пополам переломят парня, такой он тонкий и высоченный.
Люблю работать! Люблю, когда идешь с грузом! Дыхание у тебя чуть-чуть спирает и сердце постукивает: тук, тук, тук! А мускулы становятся твердые, неподатливые. Внутри же, в душе всегда звучит какая-нибудь веселая песенка. Первый куль несешь, все еще ты как будто скованный, плечи тебе жмет, поясницу тянет, шею режет. А разомнешься, разогреешься – тела своего совершенно не чувствуешь. Будто весь ты – это только глаза твои, сердце и дыхание. И еще: в ушах веселая песенка. А когда работаешь не один и бригада дружная, тогда особый задор. Не отстать, обогнать, красивее принять груз, с ним красиво пройти и красиво сбросить. Тут бывает большая разница, можно сказать, свое художество. Иной положит куль вдоль спины, заведет руки назад, за углы куля держится, а сам согнется в три погибели и бежит. Может, ему и не очень тяжело, а смотреть на него – нет радости. Потому что нет красоты в его труде, в его движениях. Нет осанистости. И такой только сбивает настроение у всей бригады. А другой ловко бросит себе груз на правое плечо, поближе к шее, левой рукой в бедро обопрется, спина прямая, взгляд вперед, а не под ноги – и идет с широкой, развернутой грудью, шаги печатает. Картина! Только поглядишь на него, и всякую усталость у тебя снимет. Самому так же красиво пройтись хочется.
Здорово я в этот раз нагрелся, разрумянился. Пожалуй, редко когда еще приходилось мне работать с таким удовольствием и с такой радостью.
Между прочим, на верхней палубе, я заметил, стояла Шура, хотя на больших пристанях чаще всего почту ей прямо в каюту приносят, а время было такое, что еще спать бы да спать. И оттого, что Шура глядела, как мы работаем, мне было особенно весело и тепло. И сам не знаю почему хотелось, чтобы Шура обязательно внимание обратила, как я ровно и гордо с кулем на плече иду.
А потом Шура исчезла, и мне словно бы холоднее сразу сделалось. Давит груз на плечо, и руки сами тянутся, чтобы поскорей его сбросить. Вот интересная штука-то!