Текст книги "Разнотравье: повести"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 40 страниц)
10
Дождь кончился. Небо просветлело, и между Синегорьем и Поддубками встала нежная радуга.
Мы пошли на электростанцию и застали там только директора МТС и механика. Директор сказал, что Наташа торопилась на работу и, кажется, повела гостей показывать ясли. Семен нахмурился и снова проговорил: «Безобразие».
Ясли были расположены почти в середине деревни, в кирпичном доме, выкрашенном прямо по кирпичу голубой краской.
Перед тем как войти в комнаты, полагалось надеть халат и туфли. Туфель было сколько угодно, а халат остался только один, коротенький, в ржавых пятнах. Пока Семен затягивал тесемки на рукавах единственного халата, а мы с Данилой Ивановичем упрашивали дежурную сестру пропустить нас в собственной одежде, нетерпеливый Василий Степанович дернул дверь.
Как только дверь распахнулась, с порога на ноги председателю колхоза упал рыжий толстощекий мальчик. Василий Степанович успел подхватить его и стал цокать языком, опасаясь рева. Но маленький житель Синегорья и не думал плакать. Сильно откинувшись назад, он внимательно осмотрел лицо Василия Степановича сказал:
– Татути.
Председатель озадаченно молчал.
– Здравствуйте, – ответил за него Данила Иванович.
Мальчик так же внимательно осмотрел секретаря райкома и проговорил:
– Мама поехата на потутоте.
– Неужели на полуторке! – удивился Данила Иванович.
Мы вошли, в правую комнату. По полу был разостлан ковер, на котором изображалась сцена единоборства Геракла со львом. На стенах, настолько высоко, чтобы не дотянулись ребята, висели картонные зайчики в штанишках. Человек тридцать длинноволосых, стриженых, кудрявых, белокурых и чернявых мальчиков и девочек ползали и ходили по комнате. На полу валялись кубики, пирамидки из разноцветных колец, целлулоидные звери и куклы.
Ребята были заняты делом.
Карапуз, с черными, как арбузные семечки, глазами, сосредоточенно выкладывал из кубиков столбик, а его приятель сосредоточенно, почти не дыша, следил за его работой. Девочка с мягкими-мягкими льняными волосами, сидела на ковре, тыкала пальчиком в глаз Геракла и радостно твердила: «Дядя! Дядя!» Впервые за много дней пребывания в этой комнате она увидела, что на ковре изображен именно дядя, и в восторге, что никто еще во всем мире не знает этого, она смотрела вокруг своими удивленно-восторженными ясными глазенками и искала кого-нибудь, кто порадовался бы ее открытию. Но взрослые на цыпочках прошли вдоль стены, стараясь ничего не задеть, и ушли в другую комнату.
В другой комнате находилась спальня.
Здесь царил полумрак. Тонкие полоски света проникали сквозь неплотно закрытые ставни, изображая на стене перевернутые призрачные отражения деревьев, домов, проплывающих по улице людей. Четыре человека, казавшиеся возле непривычно маленьких детских кроваток очень высокими, стояли в дальнем углу.
Спиной к нам, молча опустив голову, стоял широкоплечий мужчина с блестящими даже в сумраке волосами, в халате, надетом задом наперед. Худощавая женщина быстро и беспокойно говорила что-то на незнакомом языке своей подруге. А ее подруга плакала. Она плакала, сжав кулак правой руки, и по кулаку было видно, с какой силой она старается сдержать слезы.
Почему-то я сразу догадался, что это и есть учительница, с которой Наташа познакомилась в машине. Ей было лет сорок – сорок пять, по по лицу ее, с высоким чистым лбом, по тонким темным бровям и широкому подбородку легко угадывалось – какой эта женщина была в двадцать лет.
Наташа смотрела на нее растерянно и испуганно.
Все они стояли возле маленькой кроватки, в которой спала девочка. Остальные кроватки были пусты, и только на одной спала девочка в этой темной комнате. Девочка спала, чуть высунув язычок и тихонько посапывая во сне.
Василий Степанович открыл рот, чтобы позвать Наташу, но Данила Иванович предостерегающе положил руку на его плечо.
Увидев нас, Наташа еще больше растерялась.
– А вот здесь кроватки для тех, что побольше… – проговорила она, и плачущая женщина, все так же сжимая кулак, кивнула головой.
Мужчина стоял неподвижно, опустив голову, и мне была видна его жилистая шея и черные блестящие волосы.
– Эти кроватки для двухлеток… для трехлеток… – говорила Наташа, растерянно поглядывая на нас, – а вон те, на той стороне, с полозками, для грудных, чтоб укачивать. Вот так вот: «А-а-а-а…»
Наташа поправила маленькую подушку. Женщина снопа кивнула, но рыдания стали сильнее рваться из ее груди.
– Вот так вот… – говорила Наташа дрожащим голосом. – А-а-а…
И вдруг она тоже заплакала.
– Откройте хоть ставни, – сказал Василий Степанович, не зная, что делать. – Наташа, что ты?
Наташа посмотрела на него мокрыми глазами и выбежала из комнаты.
11
Вечером я собрал вещи и в последний раз окинул взглядом комнату для приезжающих. Поезд отходил в двадцать один час пять минут, а мне надо было еще найти председателя, отметить командировку и километров двадцать ехать до станции.
Вот так всегда: поживешь недели две-три, увидишь кусок незнакомой жизни, наполненной трудом и любовью, радостями и горестями, интересной в самых малых мелочах, привыкнешь к новым людям – и только начнешь в чем-нибудь разбираться, надо уезжать на новое место. Как будто прочитал несколько выхваченных из середины страниц интересной книжки, а так ничего не знаешь, ни конца, ни начала…
По пути я встретил Семена. Он предложил мне помочь нести вещи и, сколько я ни упирался, все-таки отобрал треногу теодолита. В шелковой рубашке с отложным воротником и в брюках в полоску он был похож на дачника. Ему все-таки удалось показать гостям хозяйство колхоза, как следует, в том порядке, который он выработал, но, несмотря на это, бригадир строительной бригады был не в духе.
Мы молча спускались с холма. Внизу, на самом дне оврага, была устроена запруда, и там с низких дощатых мостков поддубенские женщины по утрам полоскали белье. У запруды я заметил Наташу. Только что кончилась ее смена, и она умывалась, засучив почти по плечи рукава.
Через ручей можно было перейти или по мосткам, на которых стояла Наташа, или по камню, лежащему посреди ручья значительно выше по течению. Семен повернул к камню. Когда мы сошли к самой подошве откоса, он спросил:
– Наташа нас видела?
– Конечно.
– Тогда пойдем к ней. А то и так она теперь думает, что на нее весь свет злой. Пойдем запрудой.
Мы пошли вдоль ручейка и вскоре снова увидели Наташу. Она умылась и сидела теперь, крепко упираясь о доски ладонями. Красивые руки ее дочерна загорели, и на правой руке виднелась длинная белая царапина. Задумавшись, Наташа тихонько шевелила погруженными по колена в воду ногами, и черные водяные жучки разбегались в стороны.
Наши тени легли на воду. Наташа перестала болтать ногами.
– До свидания, Наташа, – сказал я, – уезжаю.
– Счастливо, – ответила она, не поднимая головы.
Вода сливалась поверх прогнивших в торцах, заляпанных зеленой плесенью досок осторожными струйками, словно процеживаясь. В маленькой заводи скапливались сонные соломинки, веточки, семечная шелуха, и на дне ее отчетливо виднелась оброненная кем-то шпилька. От солнечных зайчиков дно казалось цинковым.
– Комбайн работал? – спросил наконец Семен.
– А как же.
– Много наработали?
– Еще не мерили.
– Больше вчерашнего?
– Не знаю.
Помолчав, Семен спросил:
– Почему ты на меня сердишься?
– Надо было гостей принимать, раз тебе поручено.
– Вот так здравствуйте!
– Конечно, – Наташа взглянула на него снизу вверх. – Надо было выйти на дорогу и ждать. Я ведь им ничего не показывала. Я директора эмтээс искала, а они со мной ходили. И больше ничего… А уже потом вижу – нет никого, я и повела их в ясли. Я хотела как лучше, Сеня, чтобы им веселей было…
– Ну, ну, ну, – сказал Семен, заметив по ее подбородку, что она собирается плакать.
– А чем я эту женщину расстроила, убей, не знаю. Хочешь верь, хочешь не верь. Такая хорошая женщина. Чем я ее обидела? Стою на копнителе, солому ворошу, а сама реву да реву. Теперь хоть домой не ходи…
– Ничем ты ее не обижала, – Семен погладил Наташу по плечу: – У нее мужа убили. И ребенка убили.
– Где?
– Мужа в гестапо. В сорок втором. А ребенка… ребенка, считай, в кроватке… В сорок пятом. В таких же вот, как у нас, яслях. Когда она мне это рассказала, я рот раскрыл. Ведь это я, Наташа, своими глазами видел. Наша дивизия через тот городок проходила. Иду по улице со своими солдатами, думаю – что такое? Домик стоит – видно, ясли. Женщины бегают, хватают из зыбок кто что, кто – простынку, кто – подушку маленькую. На память, что ли, не знаю… Кричат. Плачут.
– Куда же ребятишки делись? – спросила Наташа.
– Фашисты утащили. Большие попрятались, так они надумали в отместку детей из яслей забрать. Дескать, за ними и матери побегут… Окружили нас женщины, руками машут, просят, чтобы догнали…
– Эта учительница тоже там была?
– Может быть, и была. Может быть, мы тогда друг друга видели. Разве теперь вспомнишь?
– Догнали, Сеня, фашистов?
– Догнали. Окружили. Да все равно душегубы всех гражданских поубивали. И стариков, и ребятишек, и младенцев. Звери. – Лицо Семена сделалось серым, некрасивым.
– Зачем же они младенцев поубивали?
– Душегубам, Наташа, младенцы страшней стариков. Младенцы-то, они вырастут. Ответа спросят.
На откосе холма показался мальчик в пионерском галстуке. Он вприпрыжку бежал к нам, в пиджаке, увешанном орденами и медалями. Пиджак был настолько длинен, что из-под него мелькали только голые ноги, а коротких штанишек вовсе не было видно.
Мальчик подбежал к Семену и выпалил:
– Сеня, тебе Василий Степанович велел сейчас же в правление.
Коротко звякнув серебром медалей, Семен накинул пиджак на себя и сразу превратился из дачника в стройного, боевого парня.
– Ладно, иди, – сказал он сумрачно. – Я сейчас.
Мальчик побежал обратно.
– Ничем ты эту женщину не обидела, – продолжал Семен, обращаясь к Наташе. – Увидала она пустые кроватки, и все ей вспомнилось. А ты ничего не понимаешь…
Он снова погладил Наташу по плечу и спрятал руку в карман.
– Понимаю, Сеня, понимаю…
– Хотя да. Это ты, наверное, понимаешь. Пока я с ними ходил, все время про тебя расспрашивали. Конечно, ты правильная девушка…
– Ну да уж, правильная. – Наташа покраснела от удовольствия.
Вдруг она встала, взялась за треногу, которую Семен придерживал левой рукой, и спросила:
– А больше не будет войны, Сеня?
– Не будет! – твердо ответил Семен.
– Правда, не будет?
– Не будет.
– И у них, в Чехословакии, не будет?
– Ну них не будет.
– Не нападут на них фашисты?
– Не нападут. Не дадим разбойничать. Хватит.
Он посмотрел вокруг. На синем небе покойно висели облака. Вдоль ручья зигзагами летали ласточки. Издали доносился равномерный шум трактора, похожий на стук швейной машины. Там ходил Гришин комбайн. Едва слышным, резко прорывающимся комариным зуденьем со строительства птицефермы доносился звук циркулярной пилы. На канале два раза протяжно прогудел пароход. Казалось, во всем мире, от края до края, спокойно и без тревог работают люди.
– Я ведь и правда все понимаю, Сеня, – тихо заговорила Наташа. – И зачем к нам гости из-за границы приезжают, тоже понимаю. Трумэн пугает своих рабочих, обзывает нас агрессорами, а боится послать их поглядеть, какие мы.
– Это верно, боится, – сказал Семен. – Ему там, у себя дома, лучше говорить, что ты, Наташа, агрессор…
Он потрепал ее белокурые волосы и снова спрятал руку в карман.
Наташа улыбнулась, но, заметив, что Семен сделал движение уходить, схватила его за полу пиджака и испуганно проговорила:
– Обожди, Сеня!
«Если ты, Сеня, сейчас пойдешь, то я пойду за тобой, – читал я в ее глазах, – и стану говорить то, что ты ждешь от меня, стану говорить это при чужом человеке, и мне ни чуточки не будет стыдно».
– Что тебе, – растерянно спросил Семен, прочитав в глазах ее то же, что и я.
– Обожди, – повторила Наташа, дыша так, словно только что сбежала с откоса.
Я поднял чемодан и ящик с теодолитом, взял под мышку треногу и пошел отмечать командировку.
– Я вас сейчас нагоню, – смущенно проговорил вслед мне Семен.
Я поднялся наверх. Шум трактора стал слышнее. Ровная лента канала блестела, как сталь. Навстречу бежал мальчик в пионерском галстуке.
– Ты куда? – спросил я его.
– За Семеном.
– Подожди!
– А что?
– Да подожди!
– А что?
– Не беги так быстро. Устанешь!
Мальчик только свистнул и скрылся за гребнем холма.
12
Возле правления стояла полуторка, и шофер пинал ногами задние скаты. Скаты звенели, как стеклянные. Председатель колхоза был у Наташиных родителей. Когда я вошел в горницу, то, кроме Василия Степановича, увидел там и чехословацких гостей, и Данилу Ивановича, и Героя Социалистического Труда Лену Дементьеву. Все они сидели у стола, накрытого голубой скатертью, и Наташина мать показывала гостям семейные фотографии. Судя по карточкам, родственников у Федора Игнатьевича было великое множество.
– А это свекор, – говорила Наташина мать, показывая учительнице фотографию в желтых пятнах. – Такая тогда форма была у Красной Армии. У Котовского служил. Может, знаете Котовского? Федор, какая у Игната Васильевича от Котовского награда была: часы, кажется, с надписью? Это мой двоюродный дядя. Его кулаки убили. А это золовка, сейчас машинистом на электровозе. А вот это Федор в Сочи, в санатории. Вон он сбоку стоит, в панамке, вон он, вон он, черный, как негр… Ну, а эта и показывать совестно. Это я еще невестой, а рядом – Федор. Заревновала я его с чего-то, да глаза ему зачернила. Так и лежит с тех пор эта карточка, память о моей дурости.
Учительница перевела своим спутникам эти слова и улыбнулась, но тень печали все еще лежала на ее строгом лице.
И тут я понял, что все эти сердечные люди неспроста показывают фотографии, а стараются развлечь гостью, стараются развеять ее большое, понятное им горе.
– Вот нашу Феню, заведующую птицефермой, в прошлом году для газеты снимали. – Наташииа мать держала грубо ретушированную для клише фотографию. На снимке была изображена Феня, стоявшая возле птицефермы, которую при мне разбирали. – Эту ферму, считайте, она сама, своими руками построила. Народу не хватало, так она и водопроводчиком, и монтером, и столяром работала. На все руки мастерица. Эту карточку она в редакции выпросила, а Наташа у ней отобрала. Дружат они с Наташей. И хорошо. Подходящая дружба… А вот это Федор сохранил.
Натащила мать протянула учительнице ветхий, пожелтевший листок старого отрывного календаря. На нем с трудом можно было разобрать написанные карандашом слова: «Родилась дочка, 4 часа утра». Судя по листку календаря – день был ничем не примечательный. В этот день в 1933 году группа грузинских альпинистов совершила восхождение на вершину Казбека, а долгота дня была четырнадцать часов одиннадцать минут. На обороте сообщалось, как из сои приготовить десять питательных блюд.
– А вот еще листочек, – сказал Федор Игнатьевич, – когда она в первый раз выговорила «мама»…
На лицевой стороне этого листка была изображена диаграмма роста погрузки на железных дорогах в двухосном исчислении, а на оборотной напечатана антирелигиозная басня Демьяна Бедного.
– А вот это мой младшенький, Андрейка, – сказала Наташина мать. – В яслях снимали…
– Вон что! В яслях! – Лена укоризненно посмотрела на нее и сунула карточку в общую кучу. – Повеселей что-нибудь покажи.
Улучив минуту, я подошел к Василию Степановичу. Он достал, из кармана кисет, вынул из него круглую печать, дыхнул на нее, положил командировочный бланк на свою широкую морщинистую ладонь и в графе «выбыл» оттиснул название сельскохозяйственной артели. Потом подписал свою фамилию, предоставив мне самому написать число отъезда.
Добрый старик сделал это для того, чтобы лишний раз показать мне свое доверие.
Лена и Данила Иванович просили меня погостить денек, побывать на вечере. Мне и самому хотелось остаться, но впереди ждала срочная работа. Я обошел всех и попрощался. И когда прощался с чехословацкой учительницей и она в первый раз взглянула на меня, я понял, как нужно ей, чтобы ее утешили, и как трудно ее утешить.
Я вышел на улицу. Приближался сумрачный, грустный вечер. На душе было тоскливо, может быть, потому, что на меня взглянула печаль умных материнских глаз, а может быть, потому, что приходится снова уезжать от людей, к которым привык… Хорошо бы задержаться на денек, увидеть солнечное небо, светлое лицо чехословацкой учительницы, узнать, сговорились ли все-таки Семен и Наташа, да выведать, кто же в конце концов сочиняет поддубенские частушки. Хорошо бы, да некогда.
Я забрался в кабинку. Шофер нажал стартер. И в эту минуту послышался счастливый голос Наташи.
Я любила, ты отбила,
Я не суперечила.
Не надолго ты отбила,
Только на три вечера!
– пела Наташа, и я понял, что мальчик не успел помешать ее разговору с Семеном…
– Подождите минутку, – сказал я шоферу.
Он недоуменно взглянул на меня и выключил зажигание. Между облаками проглянуло солнце, и сразу словно рассвело вокруг.
То в Тамбове, то в Мытищах
Наша Валька счастья ищет,
А чего его искать —
До него рукой достать! —
снова послышался звонкий, какой-то улыбающийся голос. В избе Федора Игнатьевича отворили окно. И я отчетливо представил, как светлеет лицо чехословацкой учительницы, как слетает с ее души тяжелое горе и Федор Игнатьевич потихоньку собирает со стола ненужные больше фотографии…
– Забыли что-нибудь? – спросил шофер. – Уже девятый час…
– Да, да, поехали… – торопливо проговорил я.
Машина тронулась, Наташа снова запела, но слов уже было не разобрать.
Так я и не узнал, кто в Поддубках сочиняет частушки. Впрочем, мне кажется, сочиняет их и Наташа, и Люба, и Феня, и незнакомая мне подруга Наташи, а может быть, даже и Семен. Может быть, начало какой-нибудь частушки придумала Наташа, а конец – Люба.
Наверное, так и есть.
Но все-таки всегда, когда я теперь слышу коротенькие запевки, мне сразу вспоминается голубоглазая девушка, которой стоит только протянуть руку – и она дотронется до счастья.
<1950>
― ДЕЛО БЫЛО В ПЕНЬКОВЕ ―
Глава первая
СОРНЯК
Когда-то, давным-давно, деревню Пеньково окружали дремучие леса и в лесах этих водились медведи и лешие. Постепенно пашня оттесняла леса, они далеко отступили от деревни, и ни медведей, ни леших в них не стало. Правда, Матвей Морозов, бывший тракторист, а теперь рядовой колхозник, рассказывал недавно, что в бору, у самой дороги, ведущей в МТС, прыгало что-то косматое с сосны на сосну и бормотало: «Суперфосфаты, суперфосфаты…» И хотя Матвей божился и давал честное комсомольское слово, что все это он видел собственными глазами, никто, кроме Глечикова, не принял всерьез его рассказа. Колхозники знали, что в бога Матвей не верит, в комсомоле не состоит, да и выдумывать про лешего он стал тогда, когда бригадир Тятюшкин посылал его везти в МТС бочку, а ехать туда ему не хотелось.
Далеко отступили леса от Пенькова, но память о них осталась навеки: у каждого колхозника на усадьбе растет своя маленькая роща, а во дворе дедушки Глечикова в урожайные годы вылезают из-под земли белые грибы в коричневых беретах. А за деревней, у реки Казанки, в том месте, куда ходят реветь пеньковские девчата, среди кустов тальника и орешника, среди белых березок с черными копытцами до сих пор сохранились трухлявые пни давнишней поруби.
Пеньковский колхоз «Волна» до объединения с Кирилловкой и Суслихой жил богато, и, наверное, поэтому весной сюда слетается множество грачей и ласточек. Целыми днями птицы мечутся над избами, дерутся и горланят до звона в ушах, и от их крика бухгалтер Евсей Евсеевич теряет соображение и пишет цифры не в ту графу. Вечером птицы куда-то исчезают, и в деревне наступает покойная, благостная тишина.
Хороши летние вечера в Пенькове!
Солнце, честно прогревавшее целый день землю, только что скрылось за лесом, и только верхушки самой высокой сосны перед избой Ивана Саввича золотятся его прощальными лучами. Наступают светлые сумерки. Сперва темнеет в избах, потом на улице. Гаснет верхушка сосны. Гаснет заря.
На столбе возле сельпо зажигается двадцатипятисвечовая лампочка, моргающая во время ветра, девчата идут на ферму доить коров, и одичавшие куры во дворе худого хозяина Глечикова взлетают спать на голую осину.
Становится свежо, прохладно. Но до самой ночи сырые велосипедные тропинки, палисадники, стволы осин и березок грустно пахнут теплым солнышком.
Да, хороши летние вечера в Пенькове, особенно когда председатель колхоза Иван Саввич уезжает в районный центр на какое-нибудь совещание.
В такие вечера дедушка Глечиков не станет стучать палкой под окнами, созывая правленцев, и бухгалтер Евсей Евсеевич знает, что не вызовут его в контору «поднимать дела» и разыскивать прошлогодние справки. В такие вечера бойкая дочка председателя Лариса убегает к избе бывшего тракториста Матвея Морозова, хотя отец строго-настрого запретил ей бегать в ту сторону. А дедушка Глечиков вешает на дверь правления большой, внушительный, но незапирающийся замок и выходит на волю подышать свежим воздухом.
В один из таких вечеров дедушка Глечиков чувствовал себя особенно хорошо. Иван Саввич уехал в город и обещал вернуться только на следующий день. Дедушка сидел на крыльце клуба и ждал, когда люди начнут расходиться с лекции.
Лекция называлась «Сны и сновидения». Читал ее приезжий молодой человек в больших очках – Дима Крутиков. Хотя дедушка и любил посидеть в клубе, но на эту лекцию он не пошел. Раньше главный интерес ему доставляла возможность задавать приезжим ученым людям вопросы. Шла ли речь о новом романе, о планете Марс или о мерах борьбы с глистами, он всегда спрашивал в конце одно и то же: «Что такое нация?» Ответ дедушка знал назубок и радовался, как маленький, если лектор отвечал своими словами или вообще под разными предлогами увиливал от ответа. «Срезал, – радостно хвастался дедушка, – гляди-ка, у него полный по́ртфель книг, а я его все ж таки срезал!» Но Дима Крутиков повадился ездить в Пеньково часто, и все знали, что, кроме страсти к просвещению, тянут его в эту дальнюю деревню карие глаза Ларисы. Уже на третьей лекции он дал совершенно точное определение понятия «нация», и после этого дедушка Глечиков потерял всякий интерес к культурно-просветительной работе.
Он сидел, лениво подсчитывая в уме, сколько набежало ему трудодней за дежурство, глядел на желтую ленту зари, и на душе его было покойно и чисто, как на вечернем затухающем небе. «Хоть бы Иван Саввич уезжал почаще», – подумал он и тут же недовольно хмыкнул, увидев на дороге Матвея Морозова.
Матвей шел к клубу одетый, как всегда, с иголочки, в остроносых хромовых сапогах; новые брюки его были небрежно заправлены за голенища, а длинный пиджак кофейного цвета косо наброшен на плечи.
Это был долговязый, ломкий в движениях парень лет двадцати пяти с печальными глазами и челкой, зачесанной на лоб.
До смерти не забыть деду Глечикову, как обдурил его этот парень после перевыборного собрания. В тот день дедушка страдал животом. И вот в обед зашел к нему Матвей. Дедушка, и в нормальном-то состоянии не переносивший гостей, спросил с печи: «Тебе чего? Или заплутался?» – «Поглядеть зашел, как живешь, – отвечал Матвей, – в чем нуждаешься». – «Какая ни на есть нужда, а в тебе не нуждаюсь. Затворяй дверь с той стороны». Но Матвей ничуть не обиделся. Он вздохнул только и сел под образами. «Ты уйдешь или нет? – закричал дедушка, – Гляди, скажу Ивану Саввичу, что Лариса к тебе бегает, он тебе покажет, почем сотня гребешков». – «Теперь он мне ничего сделать не может, – сказал Матвей и снова вздохнул. – Сняли его с председателей».
Дедушку словно ветром сдуло с печи. «Да что ты! Этакую фигуру? Кто заместо его хозяйство сумеет потянуть?» – «Значит, дедушка, надо было отказаться?» – печально спросил Матвей. «Чего?» – не понял дед. «И правда, надо было отказаться, – повторил Матвей сам себе. – Надо было отвести свою кандидатуру». Дед остановился: «Никак тебя выбрали?» Матвей скромно кивнул головой. «Батюшка Матвей Палыч, – захлопотал дед, – да садись ты, чего ты встал? У меня живот схватило, так я и соображение потерял… Вот это да! Вот это так новость! Я думал Тятюшкина поставили. Вот старый дурак… Иван-то Саввич на ульях навел экономию, вот пчелы поносом и захворали. А на ферме у нас погляди что делается… По записи уж не знаю там, сколько голов крупного рогатого скота: истинно одни головы – ни живота, ни брюха. Называются коровы, а титек не видать. Да что тут и говорить! Разве Иван Саввич может держать в уме такое хозяйство? Тут свежего надо, молодого. Обожди-ка, я сейчас…»
Тут надо сказать, что внучка дедушки Глечикова довольно часто присылала из Ленинграда посылки с гостинцами. Что это были за гостинцы – никто не знал, но дед примерно неделю после этого страдал животом и выходил на работу пьяненький. А когда Иван Саввич делал ему замечание, он сердился и кричал, что в крайнем случае выпишется из колхоза и что у него найдется чем себя прокормить. И так случилось, что Матвей угадал к деду как раз в тот день, когда дед получил очередную посылку. Покопавшись в темном углу, дед достал початую бутылку водки, малосольные огурчики и два мутных граненых стакана. «А я не зря к тебе первому пришел, – сказал Матвей. – Я думаю определить тебя при себе советником». – «Это как понимать? Должность такая?» – «Конечно. Делать тебе ничего не надо, только выглядывай, как и что, и докладывай мне, как председателю». – «Вот это верно! – обрадовался дед. – Обожди-ка, а с трудоднями как?..» – «Это мы постановим: по два на день хватит?..»
Дед встал из-за стола, пошатываясь, пошел в темный угол и вынес плитку молочного шоколада. «Отдай Лариске, – сказал он. – Скажи, от меня подарок… Гуляй с ней. Иван Саввича не слушай… Ведь он-то, Иван Саввич, вовсе не разбирается. Загнал меня на ферму и попрекает, а что мне ферма! Я в тридцатом-то годе знаешь кем был?» – «Ступай сейчас в правление, – сказал Матвей, – и доложи, что назначен, мол, советником». – «Ты бумажку бы написал», – попросил дед. «Какую там бумажку? Мы с тобой бюрократов выведем! На словах будем командовать. Чтобы слово сказал – и было сделано».
Разговор этот происходил еще зимой, но дедушка до сих пор огорчается, вспоминая, как в правлении все, даже хмурый Евсей Евсеевич, смеялись, когда он уразумел наконец, что председателем по-прежнему остался Иван Саввич. А еще больше огорчился дед тому, что зря истратил на Матвея почти все гостинцы. На другой день он потребовал, чтобы Матвей заплатил за продукты и предъяви ему бумажку, на которой была выписана стоимость и водки, и шоколада, и четырех папиросок, и малосольных огурчиков, но Матвей сказал, что без печати счет является недействительным, и денег не дал. Впрочем, если бы даже и была печать, сказал Матвей, то все равно ему полагается скидка, потому что после скандала в правлении дедушку Глечикова все-таки отставили от фермы и назначили сторожем и, кроме того, вся деревня стала его величать «советником».
Вот этот Матвей Морозов и сел теперь на скамейку рядом с дедушкой. Глечиков сделал вид, что не замечает его, и отодвинулся.
– Телефон в правлении звенит как зарезанный, а Глечиков опять где-то бегает, – сказал Матвей задумчиво и тихо, словно рядом с ним никого не было.
– Целый день поясницу ломит, – забормотал дед. – Или застудился, или к непогоде…
– А чего ему не бегать, – размышлял вслух Матвей. – Он сейчас бьет где-нибудь баклуши, а трудодни ему идут. А телефон, между прочим, звенит.
– Вроде бы и к непогоде ломит, а небо чистое, – кряхтел дед. – Верно, застудило… Керосином бы натереть, что ли…
– Может, сам председатель сельсовета телефонирует, – продолжал Матвей огорченно. – Ну и дисциплинка, скажет, в Пенькове! И кто, скажет, у них там дежурный!.. Наверное, Глечиков. Раз на месте нет – значит, Глечиков.
– А это не твоя забота! – взорвался наконец дед. – Жужжит, как оса. Я в тридцатом-то годе знаешь кем был? А ты тогда только пеленки марал. – Он победно оглядел Матвея и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.
– А телефон-то, наверное, звенит и звенит, – вздохнул Матвей.
Он условился с Ларисой, что в восемь часов вечера она выйдет из клуба, и к тому времени Глечикова желательно было спровадить.
– Сейчас схожу послушаю, что за звон, – сказал дед, доставая газету. Он обдул ее со всех сторон и оторвал неровную полоску. – Пущай меня хоть сегодня снимают. Потом небось сами придут кланяться. Сам Иван Саввич придет: «Василий Миколаевич, скажет, зарез без тебя. Будь такой добрый, заступай на дежурство». – «Нет, скажку, пускай вас Матвей обеспечивает», – дед гордо глянул на Матвея и стал оборачивать бумажку вокруг толстого пальца.
В это время отворилась дверь и на крыльцо вышла Лариса в красном, сбитом на спину платке и в короткой жакетке.
Она посмотрела по сторонам быстрым, как у птицы, взглядом больших карих глаз и, заметив Матвея, на мгновение сморщила свой твердый курносый носик.
– Ты кого тут караулишь? – спросила она, хотя прекрасно знала, что он ждет ее, и была рада этому.
– Да вот Василия Николаевича. Чтобы спать не сбежал, – ответил Матвей.
Глечиков проворчал что-то невразумительное и стал загребать козьей ножкой махорку.
– Небось на первой лавке сидела? – продолжал Матвей, намекая на отношение к ней лектора.
– Это мое дело.
– Я видел твоего жениха. Он так в клуб прыснул, что из-под ног искра полетела… Досидела бы до конца, – он бы тебя и до дому довел.
– Чего меня водить? Не слепая. Сама дойду.
– Может, он тебе колечко подарил?
– Может, и подарил. Это дело наше.
– А ну, дай руки, погляжу.
– Много будешь глядеть – глаза полопаются, – сказала Лариса.
– Все равно проверим. – Матвей обхватил ее за плечи, притянул к себе, и они стали возиться на скрипучем, видавшем виды крыльце, сохраняя на лицах серьезное выражение. Хотя Лариса и не очень противилась, Матвей не спешил разглядывать ее руки: он обнимал ее, прислонялся щекой к ее гладкому лицу и даже украдкой поцеловал ее, впрочем Лариса этого, кажется, не заметила.
– Пусти ты… Надо же!.. Руку!.. Руку вывернешь, леший!.. Смотри, пиджак упал… Пиджак затопчешь… – говорила она, стараясь спрятать свое круглое, пылавшее шершавыми пятнами лицо от его горячего дыхания, но, все время попадая то щекой, то ухом в нахальные крепкие губы.
Наконец Лариса попыталась вырваться, но от ее неловкого движения пострадал только дедушка Глечиков; она невзначай толкнула его и он рассыпал махорку.
– Уйдете вы отсюда?! – закричал дедушка. – Никакого покою нету! – и, раздраженно топая по ступеням, он сошел с крыльца и повернул за угол. На ходу он соображал плохо и, пройдя немного, остановился подумать, как будет лучше: воротиться в правление или идти домой спать? Глубокая тоска легла ему на душу. Может быть, он затосковал оттого, что одолела его куриная слепота и вокруг ничего не было видно, а может быть оттого, что ни Матвей, ни Лариса не принимали его во внимание, будто не сторож Глечиков, а его портрет во весь рост находился на крыльце.