355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Антонов » Разнотравье: повести » Текст книги (страница 38)
Разнотравье: повести
  • Текст добавлен: 25 мая 2017, 15:30

Текст книги "Разнотравье: повести"


Автор книги: Сергей Антонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)

Кондукторша сказала, что последнее время многие женщины жалуются на ковровскую чайную. А все оттого, что там наняли какого-то инвалида, а этот инвалид завораживает игрой на баяне.

Груня вскочила с лавочки и кричит:

– Это дядя Леня!

Мы давай ее отговаривать – мало ли в районе инвалидов! Кроме того, у нее билет на поезд – может опоздать. А она ровно очумела.

– Он нарочно ушел, чтобы мне путь не загораживать, неужели не понимаете?! А я-то, дура, поверила! Раньше он не поминал ни про какую двоюродную сестру!

Побегла она в чайную. И верно – он, дядя Леня.

Бросилась она к нему на шею, и воротились они домой.

С той поры, сколько ее ни уговаривали ехать, никого не слушалась. И стал ей дядя Леня заместо родного отца.

В хору была Грунька вроде директора: распоряжалась, какой девчонке в каком ряду стоять, стыдила, когда лишку румянились, носилась по деревням – собирала хор, а иногда и зрителей. Девчат собирать было нелегко, а ребят – еще труднее. Знали, что в них нехватка, и задирали носы. Один придет – другой уйдет. А песни без мужского голоса не получаются – нет того оттенка…

В 1958 году мы взяли первое место на областном смотре, и про нас стали писать в газетах. Пошли слухи, что в январе нас отправят в Москву, на правительственный концерт. По этому случаю смерили каждую девчонку, пошили индивидуальные платья и башмачки и в обязательном порядке велели разучить песню «Расцвела земля колхозная».

Запевалой выделили, конечно, Груньку.

Летом спевки мы обыкновенно устраиваем в школе. Пришла я туда в полвосьмого. Дядя Леня подозвал меня и похвастал, что надумал к припеву два таких колена, что Гулюшка ахнет. И наиграл, чуть трогая лады, мотив.

Сровнялось восемь часов. Все пришли, а Груни не было.

Дядя Леня удивился. За все годы не помнил случая, чтобы она опаздывала. Митька сел на велосипед и поехал в Закусихино.

Дома Груньки тоже не было.

Пришлось запевать мне.

– А все ж таки нам чем повезло? – сказал дядя Леня печально. – Глядишь, новая солистка в хору… – голос у него дрогнул, он махнул рукой и прислонился к баяну. Наклонил голову и затих, будто баян шептал ему по секрету.

Дело не клеилось. И люди не все, и погода давила на душу. С утра заволокло, набежали тучи, толкался гром, а дождя все не было.

Дядя Леня то и дело бросал играть и подымал руку;

– Никак Груня идет…

А какая могла быть Груня, когда Митька, который, таскался за ней, как борона за трактором, и тот следы потерял. В конце концов все переругались и пошли. А дядя Леня остался ночевать в школе.

На улице было душно, беспокойно. Гремел гром. Неслись порожние тучи, уплывали от греха подальше. В избах загасили свет.

Старухи боятся сухой грозы, проверяют заглушки в печах, тушат свет и сидят в темноте под образами. Сухая молния непременно убьет кого-нибудь.

Спешу я в эту пору домой, гляжу – навстречу Груня.

Бесчувственная к ветру и грому, бежит она в упор на меня – зацепила, не заметила. Замерла у калитки, прислушалась.

Из школы доносилась музыка – дядя Леня отрабатывал колена, которыми мечтал потешить свою Гулюшку.

Я думала, Грунька сейчас кинется ему на шею, как тогда, в чайной, и повинится.

А она подошла к окну, поглядела внутрь и засмеялась. Засмеялась длинным, отчаянным смехом.

Такой и отпечатала ее в моей памяти молния: лохматая, платок на плече и хохочет, запрокинув голову.

Музыка смолкла. Из глубины зала спросили:

– Груня?

Она рассмеялась еще громче. Отсмеялась и пропала неведомо куда.

Через несколько минут снова запел баян, тихонько и печально. А мне, не знаю, почудилось, не знаю, нет, будто где-то далеко, за мостиком, снова раздался смех, невеселый и окаянный, ровно гуляла там нечистая сила.

Я не стала мешкать, бросилась домой. В такую ночь без того жутко: и птицы прячутся, и самолеты не летают.

Дядя Леня прежде других догадался: схороводилась она с кем-то. И зацепила ее любовь так крепко, что комсомолочка наша до ворожбы снизошла. В ту безуютную ночь загадала она примету: если спевка кончилась и все разошлись – будет у нее счастье долгое. А если остался хоть один человек – скоро все кончится. Задумывая свою глупую примету, она, конечно, на все сто процентов была уверена, что ночью в школе пусто. И так случилось, что самый верный ей человек – дядя Леня напророчил ей беду.

Как увидела она его в окно, надломилась у ней душа, растерялась девчонка и перепутала, когда плакать, а когда смеяться.

– После того полуночного смеха, – вспоминал дядя Леня, – стала Гулюшка тихая, как заря, – переживала. Вы небось скажете, с пустяка переживала. А я скажу – нет. Не с пустяка. Цельная была девушка, не отламывала, как другие некоторые, от души горбушку.

Надо бы мне тогда хоть схорониться где-нибудь, а я, дурной, крик поднял: «Груня! Груня!» И девчонки закусихинские звали меня домой: «Мы без тебя, дядя Леня, в такую ночь не дойдем, заплутаем!» Так нет – уперся, остался. Вот как неловко сошлось, беда-то какая. Все годы старался ей угодить по возможности – и на тебе! Как был глупый по самый пуп, так и не поумнел.

Я же ее извел, и она же стала меня утешать. Все тужила, как я тут буду, когда увезет ее принц в столицу и станет она жить в каменном дому. И боялась, что хор без нее развалится…

Дядя Леня рассказывал правду.

Кроме того, что Груня славилась первой певицей, была она еще и маночком для ребят. Все знали – не из-за любви к вокальному искусству, а только из-за нее многие парни сбегались на спевки.

Даже Пастухова, который спал и во сне видел исключительно скоростную механизацию, чуть не привлекла к нам в солисты. Особого труда ей не потребовалось: призналась Бугрову, будто слышала, как его жилец напевал «Смейся, паяц», и потеряла покой от его бархатного голоса.

С той поры наступили у нас веселые дни. Бывало, бранится бригадир за опоздание или за отношение к механизмам, да вдруг – словно переключат его на полуслове – начинает прибасать оперную арию. Оглянемся – так и есть: Грунька вышагивает с сумкой. А Пастухов поет и косит на нее глазом.

Впрочем, дядя Леня не одобрял такое поведение и, когда Груня стала особенно неугомонлива, попрекнул ее: «Тебе бы понравилось, если бы ты к человеку всей душой, а он над тобой бы измывался?»

Груня отсмеялась, но вскоре приумолкла, задумалась. И когда Пастухов пришел наконец наниматься в хор, между ними состоялась приблизительно такая беседа.

Пастухов говорит:

– Здравствуйте, Груня.

Груня говорит:

– Здравствуйте.

Пастухов говорит:

– Как поживаете?

Груня говорит:

– Ничего.

Пастухов говорит:

– Вы принимаете заявление в хор?

– На спевку ходить будете?

– Конечно. Почему вы спрашиваете?

– Потому, что не песни вас к нам тянут. – Груня вздохнула.

Пастухов смутился, но гонора не потерял.

– У вас слишком большое самомнение, Груня, – сказал он. – Должен вас огорчить: я действительно люблю музыку, а не то, что вам кажется.

– А что мне кажется? Да вы не краснейте… Вон как уши полыхают – прикуривать можно… – Груня задумчиво вздохнула. – И чего пристыдились? Любовь – такое дело, никому не миновать.

– Странный разговор.

– Ничуточки. – Груня потупилась. – Человек вы умный, надежный и, видать, доверчивый. Не обижайтесь, что я ломалась над вами, и простите мои глупости… Кабы раньше вы приехали – по-другому, может, все было. А теперь – поздно. Приворожил меня один трудящийся навеки и до самого конца.

– Да мне-то что! – занервничал Пастухов. – Мне какое дело, кто вас приворожил! Даже странно… Митька, что ли?

– Что вы! Митенька у нас немного, как бы сказать, «с приветом».

– А кто же?

– Не велел говорить. Велел слушаться.

– Странные отношения… А впрочем, какое мне дело! Вы меня упрашивали, я принес заявление. И все. Имейте в виду – посещать все спевки не смогу! Ходить буду редко, очень редко. В общем почти не буду ходить.

После этого разговора арии из опер Пастухов петь перестал.

А в январе пятьдесят девятого года хор вызвали в столицу на смотр и дали диплом первой степени.

13

Хотя Иван Степанович и посулил отстранить Пастухова от должности, наутро сам же первый раскаялся и вызвал меня посоветоваться.

Мы сидели у него на дому: я, он и Зиновий Павлович, товарищ Белоус.

Вчерашнее хождение Пастухова по железной дороге, откровенная болтовня Игоря Тимофеевича, все это путалось в голове и тянулось куда-то в одну далекую точку, к беленому столбику с цифрой «6».

Я не умела и боялась сложить все факты вместе, но тошно было, ровно перед бедой. А Иван Степанович снова начал кричать в мой адрес, что меня, мол, на две недели не хватило, что Пастухов человек нужный, интеллигент, что его надо оберегать от случайностей, проявлять постоянную заботу и помогать ему укорениться.

То ли нервы у меня сдали, то ли погода придавила, но вдруг ни с того ни с сего я разревелась и заявила, что умаялась вконец, больше не могу и снимаю с себя ответственность. Пусть Лариса принимает над ним шефство…

И опять, как всегда не вовремя, влетел в горницу бригадир.

Председатель встретил его мирно: посадил на стул, пообещался перечеркнуть и позабыть все, что между ними было плохого, и начать с белой страницы. Посоветовал назад не оглядываться, а уверенно глядеть вперед, чтобы достойно встретить юбилей колхоза и перешибить «Красный борец» по всем показателям.

– Берись, закатав рукава, совместно с Лариской за второе поле и сделай из него к приезду гостей образцовую картинку. Берись смелей! Не бойся. Повернешь не туда оглоблями – поправим.

Пастухов хотя и кивал, но слушал плохо. Ему не терпелось вытащить меня из избы. Зачем-то я снова ему понадобилась.

– У тебя что с ней, секреты? – спросил председатель.

– Да нет… Про Офицерову один момент надо выяснить.

– Обратно – на всех станциях горячий кипяток!.. Гляди до чего девку довел… Воет она от твоих моментов. Чего у тебя – высказывай. Здесь все свои.

– А можно?

– Давай!

Пастухов оглянулся и наклонился к председателю. Иван Степанович чего-то встревожился и тоже наклонился к самому лицу бригадира.

– Мне почему-то кажется, – шепотом объявил Пастухов, – что Офицерова покончила с собой сознательно. Понимаете? Сама бросилась.

Иван Степанович утер с висков пот и откинулся на спинку стула.

– Это ты один надумал или с кем-нибудь? – спросил он.

– Этого нам еще от тебя не хватало! – укоризненно протянул Белоус.

– Да! – усмехнулся председатель, оправившись от неожиданности. – С тобой, брат, не заскучаешь! Запустил ракету. Покрепче скоростной механизации…

– Она в людях разочаровалась, – пытался объяснить Пастухов.

– В каких людях? В наших, советских людях?

– Да нет, в одном человеке. В самом для нее драгоценном.

– Чего же такое в нем драгоценного? Зуб золотой?

Иван Степанович решил не зарываться и разговаривал терпеливо, как с неразумным малышом.

– Любила она его, понимаете? – волновался Пастухов. – Любила.

– Ты думаешь, на нее кидаешь тень? – предупредил Белоус. – Ты на себя кидаешь тень. Позабыл, куда она ночью бегала?

– Ну, хорошо, хорошо, я объясню, – замахал руками Пастухов. – Теперь ее все равно нет… Теперь можно. Она пришла ко мне после поездки хора в Москву. Пришла больная, с температурой. Ее трясло всю. Она там, в Москве, бегала к этому гаду, прямо из театра, без пальто и без шали бегала… Прибежала, а у того другая… Вы же все видели – Груня вернулась черная от горя.

– И пришла к тебе утешаться? – спросил председатель.

– Да, да, именно! – обрадовался Пастухов, посчитавши, что ему начали верить. – Ей узнать надо было, может ли мужчина изменить, если любит.

– И как ты осветил этот вопрос?

– Сначала я категорически сказал – нет. Если любит – изменить не может. Она застонала, будто я выстрелил в нее из нагана. И тут меня осенило. Ко мне, понимаете, бывают минуты, приходит озарение, когда вдруг все кругом далеко, далеко видно. Так и тогда…

– А у меня вопрос, – прервал его Белоус. – Почему она именно к вам пришла за утешением?

– Да потому что… потому что… – он опустил голову и словно бросился в омут, – считала, наверно, что я ей симпатизирую…

– Неубедительно.

– Ну ладно! Дело не в этом! На меня нашло озарение, понимаете… Я схватил «Былое и думы», второй том. И книга сразу чудом открылась на нужной странице. Я зачитал ей отрывок… Там Герцен исповедуется, как однажды изменил жене…

– Всюду выискивает темные стороны, – покачал головой председатель. – Даже у великих демократов.

– При чем тут темные стороны? Груня уцепилась за эту книжку, как за спасательный круг. «Я, – говорит, – ему должна написать. Он там, наверное, переживает, кается! Я утешу его!..»

– Неубедительно, – проговорил Белоус.

– Ну хорошо, хорошо! А помните, Груня в феврале на три дня пропала? – Пастухов говорил быстро, торопливо, ровно боялся, что мы разбежимся. – Опять же к нему ездила! Вернулась – встретил ее в павильоне. Была немного выпивши… «Ты, – говорю, – чего здесь?» – «Это, – говорит, – не я. Я, – говорит, – себя в Москве оставила». Стала меня бранить: «Вы, – говорит, – моральные да положительные, церемонитесь, ушами хлопаете, а у вас из-под носа сволочь всякая девчонок выхватывает, а вы огарками пользуетесь…» Разочаровалась. В людях разочаровалась.

– Что же она сразу, как разочаровалась, не кинулась? – спросил председатель.

– Не знаю… Может, чтобы не было подозрений. Она и под колесами любила паскуду своего.

И Пастухов крепко сжал костистые кулаки.

– Ну ладно, – председатель хлопнул ладонью по колену. – Герцен там, измены, это все художественная литература. Какие у тебя конкретные доказательства? Известна тебе фамилия ухажера?

Пастухов покачал головой.

– Известно, кто была у него эта, как ее… дополнительная женщина?

Пастухов снова покачал головой.

– Ну вот!

– А что вот? Какие могут быть доказательства, если она сама решила скрыть это… Одно можно утверждать наверняка: на таком расстоянии продержаться на руках Груня не могла. Я и то из сил выбился.

– Что ты городишь? – выпучил на него глаза председатель.

– Точно. Сегодня утром вышел на то место, где цеплялась Груня, и схватился за поручни товарного поезда. Проволочился до пятого пикета и сорвался.

Он положил на стол ладонями кверху черные, вспухшие руки.

– Ты что? – председатель встал. – Вовсе с ума спятил? А если бы сам… под колеса. Об отце, матери подумал?

Пастухов сидел потупившись.

– Ну ладно, – сказал председатель. – Допустим, твоя правда. Давай переиграем это дело, давай баламутить народ. Давай заместо подготовки к юбилею артели выкапывать могилы. Погубителя Офицеровой ты не знаешь и никогда не узнаешь. Никаких форменных доказательств у тебя нет. Чего мы добьемся в итоге? В итоге мы добьемся одного: пятна на памяти Офицеровой. Желаешь – давай.

– Не надо, Иван Степанович, – проговорил Пастухов тихо.

Голос у него был, как бы сказать, какой-то пустой, бесчувственный голос.

Видно, в этот момент лопнула у него в душе важная пружина, и я поняла, что отныне с ним будет все меньше и меньше хлопот.

Мне бы порадоваться, а нет! Обуяла меня вдруг такая тоска, такая тоска, что и высказать не могу.

14

В тот же день подошел мой черед мыть у дяди Лени полы. После Груни он остался один, и наши певицы постановили ходить к своему наставнику по субботам прибираться.

Раскидав немного личные, служебные и общественные дела, угомонив кое-как Пастухова, я купила в павильоне гостинцу – мятных пряников – и побежала в Закусихино.

Дядя Леня обитал в той самой избушке, которую поставил в конце войны дружку своему – Офицерову.

Избушка была махонькая, стесанная без прирубки. На лицевой стороне два окошка, да сбоку, на двор, – небольшая гляделка. Вот и вся краса.

Крылечка за недосугом недоделали, и вместо приступочки перед дверью так и лежал утопший в землю валун.

В горенке все осталось, как было при Груне. Даже численник показывал 27 февраля. После нее некому стало отрывать листочки. Узкая железная кроватка была чисто застлана, одеяльце углажено, подушечка лежала на подушечке, а на верхней – укрывальце.

В ногах, у кроватки, стояла этажерка, сплетенная из прутиков дядей Леней для своей Гулюшки. На полке – два штабелька книг.

Под стеклом в большой крашеной раме от зеркала виднелись несколько довоенных фотографий Груниных родителей – отца и матери, вместе и по отдельности. Снимки было трудно разобрать. Они отсырели в земле, когда их закапывали от немцев.

Между фотографиями заправлены билетики Московского метро и троллейбуса, голубые и розовые: память январской поездки Груни в Москву.

Билетики своей февральской поездки она повыкидывала.

Возле постели висела почтовая сумка искусственной кожи, та самая сумка, с которой Груня отправилась в свой последний поход. Только звание инвалида войны помогло дяде Лене завладеть сумкой, да и то пришлось дойти до начальника почты и составлять длинную объяснительную бумагу для бухгалтерии.

Больше ничего примечательного в горенке не было, если не считать трех-четырех цветных картинок, развешанных для красоты по стенам. Картинки Груня вырезывала из «Огонька» и прикрепляла булавками. Так они по сей день и держались на булавках: «Шахтерка» Касаткина, «Председательница» Ряжского и какая-то жгучая брюнетка в черной шали – испанского художника Гойи.

Хотя дядя Леня и старался сохранять порядок, насколько ему позволяла слепота, – прибирал посуду и поливал сады на подоконнике – герань да кактус, – все-таки после Груни стало погрязней. В немытых стаканах жужжали мухи.

Дядя Леня поставил самоварчик, и, прежде чем приступить к уборке, я посидела с ним, побеседовала, покушала чайку.

Он любил вспоминать о Груне, и я потихоньку стала выспрашивать про ее последнюю поездку в Москву.

– А что было? – сказал дядя Леня. – Пропала и пропала… Две ночи не спал, ждал. Под утро сморило меня, и пригрезилось, будто сколотили мы с Гулюшкой крылечко с кружевным карнизом. Верх железный. Окрасили поясочками… Баское крылечко… Крашу, значит, я столбики, крашу, один кружок остался, вдруг хлоп – будит меня моя Гулюшка. Явилась наконец! По запаху чую – выпивши… Да и так – вроде какая-то шальная, на себя непохожая. Где пропадала? Ничего не говорит – смеется, как тогда, в сухую грозу. Да все загадки загадывает… А кто я ей, чтобы ее попрекать да спрашивать? Я ее в войну выходил, она меня слепого выхаживала – только и всего… – Он вздохнул. – Красивая больно была, ничего не сделаешь. Такое уж выпало ей наказание. Видишь, картинка висит?

Дядя Леня указал на простенок между окошками. Кроме двух вилок, сунутых в щели, на голом простенке ничего не было.

– Хороша картинка, верно? – спросил дядя Леня. – Груня говорила: «На эту тетеньку хочу походить. Она, – говорит, – не красотой горда, а тем горда, что в ней, – говорит, – ничего рабьего нету».

Я сразу вспомнила картинку, которую видала на днях у Митьки Чикунова: богатая барышня, немного схожая с Грунькой, сидит, как живая, на пролетке в туманный от стужи день.

– Это которая, – спросила я для уверенности. – Чернобровая?

– Ну да. Какая же еще? С белым пером. Говорят, на Гулюшку похожа. Верно? Похожа?

Дядя Леня с тихой улыбочкой уставился на пустую стену.

– Похожа, – сказала я.

Надо сегодня же пристыдить Митьку, чтобы не таскал чего не следует у слепых людей!

– Приехала, глянула на эту картинку и говорит: «Куда мне до нее!» А потом вроде успокоилась, вошла в бережки. Стала носки штопать… «Ты, – говорит, – дядя Леня, заматывай, – говорит, – носки в портянки… Носки-то… Мне, – говорит, – рано вставать завтра, на почту… А ты, – говорит, – заматывай в портянки…»

Он махнул рукой, пошел на кухню и встал там, отвернувшись к печке.

Я приступила к уборке. Горенка была крохотная, и мыть пол не составляло никакого труда. Три раза тряпкой махнуть – и чисто. Поэтому сперва я решила прибрать посуду и опахнуть пыль в Грунином уголке.

– Ты там с места не тронь ничего, – приказал дядя Леня. – Как лежало, так пусть и лежит.

И пошел, чтобы не мешаться.

Только принялась за уборку – в окно сунулся Пастухов. Я немного перепугалась и спросила, что ему надо.

– Вы мне никто не верите, – проговорил он без всякой надежды. – А погляди-ка на почтовую сумку.

Я сняла ее с гвоздя и осмотрела. Ничего особенного не было. Сумка как сумка. В наружном кармашке трепаный Грунькин ходовичок, на брезентовой подкладке чернильным карандашом выведено: «Г. Офицерова».

– Ну? – спросил Пастухов нетерпеливо. Видно, за последнее время он надоел тут и дядя Леня не пускал его в избу.

– Что ну?

– Как это могло получиться? Груню перемололо, а на сумке ни царапины. Как это могло быть?

Пришлось снова разъяснять заключение товарища Бацуры. Когда Груня сорвалась, сумка с нее слетела. По закону сложения сил сумка должна была отлететь дальше, но на ее пути оказался пикетный столбик, за который последняя и зацепилась посредством лямки.

– Сумка не может слететь с человека, – сказал Пастухов.

– Как же она в таком случае оказалась на столбике?

– Очень просто. Груня повесила ее сама.

– Зачем?

– Чтобы не пропали письма… В сумке почта была! Груня повесила ее на видное место, чтобы не занесло снегом. Повесила, а сама кинулась… – Он скрипнул зубами. – Узнать бы, кто ее довел…

Я тщательно стерла с сумки пыль. Потом стала вытирать книжечки, одну за одной: «Молодая гвардия», Маяковский, Есенин. Среди художественной литературы попался и Герцен в зеленой обложке.

– Это случайно не твоя? – показала я Пастухову.

– Моя! – закричал он. – Дай сюда!

Я подала ему книжку в окно. Он открыл ее и побледнел, как смерть.

Из книжки выпорхнула и, раскачиваясь качелью, полетела закладка – небрежно оторванная половинка рубля.

Я похолодела. Все кусочки вдруг сложились в моем уме в одну картину.

Мы долго смотрели друг другу в глаза.

– Мало ли что? – сказали мои губы. – Мало ли какие бывают совпадения…

Надо еще отметить, что впоследствии в этой же книжке были найдены два распечатанных письма Ивану Степановичу из Министерства сельского хозяйства, про которые поминалось на суде.

Груня-то, кажется, сочувствовала затеям Пастухова и, не подавая вида, тайком оберегала его от вредных бумажек.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю