Текст книги "Разнотравье: повести"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 40 страниц)
Машина резко остановилась, и Толя крикнул из кабинки:
– Эй, друг! Сколько до станции Арык?
– Двести сорок, – сонно откликнулся парень, сидящий в узкой тени мотоцикла с лепешкой и бутылкой кумыса.
– Как это двести сорок?! – возмутился Толя. – В Кара-Тау тоже говорили двести сорок…
Вместо ответа парень налил в чашку кумыс.
– Да так ли мы едем? – спросил Толя.
– Так… – сказал парень и стал пить.
Ветер совсем утих. Сверчки и кузнечики трещали непрерывно одно и то же. Сверху жарко палило солнце, и до раскаленной кабинки невозможно было дотронуться.
Степан вспотел и спал беспокойно.
Пегая собачонка лежала рядом и тяжело дышала, свесив розовый, как кусок семги, язык.
– Вон как мается, – сказала Василиса Петровна. – Снять бы с него пиджак, что ли.
Пиджак сняли, но Степан так и не проснулся.
Аленку тоже сморил зной. Чтобы не заснуть, она решила заняться делом и стала искать подсолнушек, но не нашла. Видно, его кто-то выкинул, пока она сидела в столовой. Она вспомнила, что мама сунула ей в карман железную коробочку с леденцами, и достала ее. Есть их было нельзя – леденцы слиплись в один полупрозрачный камень.
А солнце палило все сильнее. Машина переезжала высохшую реку.
Рядом стоял низкий деревянный мост, но Толя поехал прямо по песчаному дну, плоскому, как стадион.
На пологих берегах торчал сухой кочкарник, на песке лежали белоголовые коровы – видно, песок сохранил еще прохладу и запах воды.
Верблюд с завалившимся набок горбом грыз белую землю.
Шерсть на верблюжьих боках была протерта до замшевой кожи. Часто, наверное, ездят на нем люди и бьют его по бокам каблуками.
Когда машина проезжала мимо, верблюд высоко поднял голову на длинной шее и, жуя мягкой раздвоенной губой, важно посмотрел на Аленку.
А потом снова потянулась степь, и в ушах снова зазвучал однообразный степной стрекот, слитная сухая музыка сверчков и кузнечиков.
Наверное, только в степи бывает такая громкая беспрерывная музыка. Вот если собрать всех совхозных людей – из центральной усадьбы и из отделений, и маму, и папу, и тетю Груню, и Романа Семеновича, и агронома Геннадия Федоровича, и всех механизаторов, и прикомандированных – да расставить их по степи на вытянутую руку и велеть каждому заводить часы, ручные или карманные – какие у кого есть, – то, может быть, получится такая же музыка… И только Аленка подумала об этом – уже и стоят все совхозные, полная степь народу, так много, что не проехать. Стоят и заводят часы. Только у мамы часы почему-то не заводятся – наверное, засорились от пыли, – и она огорчается и говорит, что надо везти их чинить на станцию Арык…
Аленка проснулась и услышала певучий голос Василисы Петровны.
– Станция Арык, станция Арык… А что станция Арык? В Арыке тоже лесу нет. Я тебе вот как скажу: хотя сама я с Волги и жили мы спокон веку от Волги – не об Волге я тоскую, а об лесе. Все об лесе тоскую. Что может быть лучше, чем молодой лесок, что может быть краше? Тут тебе и белые березки, и сосенки да елочки, да такая кругом благодать – встала бы и не уходила. Глядишь – дубок тебе зеленые прутики выкинул, да у елочки свежие лапки наросли, желтенькие, новорожденные, и у сосенки на веточках пальчики только-только выросли – торчат кверху свечками, еще не расправились, не растопырились, еще сложены вместе, ровно для крестного знамения. А сама-то сосеночка молоденькая, да какая она хорошенькая, да какая она барышня, и стволок-то у нее мохнатенький, по всему по стволу, до самой земли, иголочки растут… А солнышко-то светит, а роса-то блестит, будто раскиданы по лесу стеклушки… Все бы перетерпеть можно в этом степу – и стужу, и холод-голод, – а родину, где родился, не позабыть.
– Это как сказать, – ответил Степан. – Мужчина, может быть, да. А баба – она как кошка. Куда ее ни закинь – обойдет углы, обнюхает и на место ляжет. Да еще замурлыкает. Я ведь мою-то с Москвы увез. А это тебе не Бежецк. Это Москва. На каждом углу газированная вода. А увез.
– И добровольно поехала?
– Без звука. Отец у ней и сейчас в Москве. Номенклатура.
– Кто?
– Крупный работник. В легковухе возят. Где-то он работает там – позабыл, какое учреждение. Название длинное, как забор у этого учреждения. Позабыл.
– А как она из себя?
– Ничего. Глазастая. Волосы до колен. Коса толстая, как витая булка. Вот я и увез ее в Бежецк.
– Чего же она, такая краля, Москву променяла?
– А я ей опомниться не дал. Понятно? Она переругалась на даче с отцом-матерью из-за какой-то петрушки. Вроде они ей не велели ходить в манеж – учиться ездить верхом. Вот она переругалась насмерть и приехала с дачи в Москву – вроде бы навек ушла из дому, от своих родителей. Конечно, если бы я не попался на дороге, она бы к вечеру домой воротилась. Кофею захотела бы и воротилась. А тут я как раз с Рязанского на Ленинградской вокзал переходил. На Комсомольской площади увидал ее и познакомились. Ясно? Взял я ее и привез к себе в Бежецк.
– Это как же понять? – спросила Василиса Петровна. – Выходит, она со зла за тебя пошла?
– Нет, почему?.. – нахмурился Степан. – Чего я, хуже других? Может, мой батька не меньше, чем ее, пост занимает. Может, вот он мой папаша, – Степан кивнул на Гулько, – а ты мамаша… Кто вас разберет…
– Да ты что, рехнулся? – испугалась Василиса Петровна. – Христос с тобой!
– А я про себя ничего не знаю. Ни родителей – ничего. Подкинутый я. Когда точный день рождения – и того не знаю. Детдомовские врачи присудили – седьмое ноября, чтобы и я мог отметить, как и все, день своего рождения… А чего ей было за меня со зла идти? Работаю на «хорошо» и «отлично». Зарабатываю – дай бог каждому. Не пью. Не курю…
– Ну? – удивилась Василиса Петровна.
– Честное слово. Даже не знаю, сколько пол-литра стоит. Не интересуюсь. Не уважаю я это… И рост у меня нормальный, на костюм четыре с половиной метра идет.
– Ну да уж, четыре с половиной!
– Ты вот что, тетка. Я тебе лицо неподотчетное, и врать тебе никакого интересу нету. Хочешь слушать – слушай. А нет – так нет. А то не уважаю я это…
– И хорошо, дай тебе бог, – примирительно заговорила Василиса Петровна. – Значит, счастливый ты. Один раз увидал – и законная супруга, мужнина помощница. Другой девчонок обхаживает-обхаживает, одну примеряет, другую, а в итоге такую лахудру приведет, что не то что свекровь, а сам на другой день шарахается… А у тебя, значит, глаз легкий.
– И у нас, конечно, притерлось не сразу, – сказал Степан. – Все ж таки, что ни говори, не моей пары рукавица. Я не курю, а она дымит, как трубадур, и беспрерывно читает книжки. Клипсы к ушам пристегнет и читает. Хочешь ее обнять – клипса падает. Надо клипсу искать. Не уважаю я это… Немного пожили – говорит: «Скучно». Чего ей надо? Живем культурно, выписываем «Огонек». А ей скучно. Пожили еще с месяц – она говорит: «Я, говорит, собачонку возьму. Мне, говорит, тогда не будет скучно». И правда, взяла где-то кутенка, кобелька. Назвала его Рекс. Купила ему жетон, ошейник, цепку где-то достала хорошую. Наденет клипсы, заберется с ногами на диван, посадит этого Рекса на коленки и скармливает ему конфеты. Сама ест и ему скармливает.
Сперва я недопонимал, на что ей этот Рекс сдался. А в выходной как-то взял книжку полистать – гляжу, статейка под названием «Дама с собачкой». Почитал – и дошло до меня, в чем дело. Там тоже выведена собачка. Вот моя-то от скуки и стала эту даму копировать и прогуливать по Бежецку своего кобелька. И смех и грех. Собралась жить под копирку. Там-то, в книжке, хоть породистая выведена, а этот, хрен его знает, какой-то сборный. Блохастый какой-то. Каждую минуту стучит по полу мослами – чешется. А на улице тянет его к любому столбу – то и дело приспичивает ему оправляться. Дурной какой-то кобель. Блох вычесывать сядет – не поднимешь.
Пожил так с ней да с собакой – новое дело. «Хочу, говорит, в Крым. В Ялту». Жалко мне ее стало. Гляжу на нее и думаю: «Надо, думаю, что-нибудь делать. А то она с тоски вовсе захворает». А тут как раз в газетах про целину стали писать. Взял я на работе расчет, пошел на станцию, купил до Арыка билеты – два плацкартных, третий собачий, – прихожу домой. «Собирай, говорю, своего Рекса. Поехали». – «Куда?» – «В Ялту». Только в поезде до нее дошло, куда везу. Сперва она было чуть на ходу не выбросилась, потом задумалась и притихла. Доехали до места – февраль. Зима, сама помнишь, какая была. В шапках спали. Директор совхоза видит – из всех прибывших я единственный семейный, к тому же с собакой, и стал мне создавать условия. Вызвал – предлагает жить до лета на станции, принимать прибывающие в адрес совхоза грузы. «Нет, говорю, товарищ директор, я тракторист и механик, делать мне на станции нечего. Отправляй нас в совхоз». Так и поехали мы на центральную усадьбу, где в то время, кроме снега да директора, не было ничего. А директор имел такое имущество: доверенность и печать. Ну что же, выкопали землянки, начали жить. Помню, в первые дни после бурана пошли снег разгребать, а мою дома оставили, чтобы суп сготовила. Приходим вечером – сидит в углу моя дама с собачкой и хнычет. И Рекс у ней под ногами скулит. А в землянке темно, полно чаду и дыму. «В чем дело? – спрашивает директор. – Почему сидите в темноте? Где лампа?» – «Что это за лампа? Целый вечер я ее зажигала, не зажигается ваша лампа». – «А керосину налила?» И знаешь, что моя на это сказала? «Разве, говорит, и керосин надо?» Верите: тыщу книг прочитала, а обыкновенной семилинейной лампы сроду не видала и не интересовалась, как с ней управляться. Так одна весь вечер билась: поджигала сухой фитиль, все спички перевела. Не уважаю я такие штуки. Потом пригнали вагончик, и все переехали туда. Сунулись было и мы, но вагончик был новый и вонял масляной краской, особенно когда жарко натопят. До того вонял, что моя угорала, а Рекс, так тот чуть не подох. Директор подумал-подумал и отдал в наше распоряжение землянку, и тут в первый раз мы зажили, считай, на отдельной квартире, как бароны. Моя ожила, точно оттаяла, стала хозяйничать, создавать уют. А я каждый день в рейсе. Ну вот. Приезжаю раз ночью домой, сажусь отдохнуть. Гляжу – на стенке висит под стеклом картина. Сперва я глазам не поверил. Стал приглядываться. Так и есть. Нарисованы два старика в голом состоянии, а между ними такая же голая баба. И моя спит на топчане под этой картиной.
– Это что же, – спросила Василиса Петровна. – Она сама повесила?
– Она. Для уюта.
– Осподи! Да что она у тебя, вовсе глупая?
– Нет. Она так-то не глупая. Она торопится перед каждым разум свой показать, чтобы не подумали случаем, что она деревянной ложкой щи хлебает. Знаешь, есть такие любители другим оценки ставить: «Это, мол, ты верно сказал», «Это, мол, ты умно заметил». Так вот она из таких. Сама себя высоко понимает.
– Это ты верно, – сказал Гулько. – Есть такие.
– Ну так вот. Висит, значит, картина. А у меня тогда тулка была, двустволка. Взял я тулку, прицелился и трахнул из левого ствола, так что от этой картины один гвоздь остался. Моя с перепугу с топчана на пол – хлоп. Отлежалась, встала и принялась меня стыдить: «Ах, ах, что ты делаешь! Это Рубенс! Я по силе возможности хочу уют создать, а ты, снежный человек, ходишь дома, как по лесу, и разводишь стрельбу». Я ей объясняю, что это не уют – развешивать по стенам голых мужиков да баб. «Ты, говорю, голышом сядешь – по-твоему это тоже уют? Ты бы, говорю, застлала бы хоть постель как положено, чтобы людей не совестно было, простынку бы с подзором застелила…» Да что с ней рассуждать? Она и того не понимает, что за подзор такой. Да по правде сказать, и некогда было мне заниматься семейным воспитанием. Начали мы на усадьбе досрочное строительство, и каждый день степь загадывала нам загадки: из чего сделать оконную коробку? Где взять лопатку, пассатижи? Где взять балку для перекрытия? Так и жили и загадки разгадывали: оконные коробки сбивали из ящиков, в которых засылали нам детали плугов, на балки весной пошли полозья тракторных саней. Работа шла лихо. Лично я дни и ночи не слазил с трактора и бородой зарос по самые ноздри. Тут ведь у нас не только земля, тут у нас сам воздух плодородный, и борода растет быстрей, чем в Бежецке. Чтобы сохранить культурный вид, нужно бриться и утром и вечером.
А какое тут может быть бритье, когда дома нелады! Домой приеду – сидит молчком. Подаст есть – снова молчит. Бывало, в Бежецке схватит за шею и шепчет: «Я тебя бешено люблю». Вон как! А тут молчит, точно язык у ней отказал. Не уважаю я это… «Чего, спрашиваю, молчишь? Чего тебе надо?» – «Ничего, говорит, устала я тут». – «С чего же это ты устала?» – «Ты, говорит, не поймешь. Я, говорит, морально устала». – «Почему? – спрашиваю. – Может, мыши одолели?» – «Да, говорит, мышей много». И снова молчит. Пришлось израсходовать ночь на мышеловку. Сделал мышеловку – аккуратную, на шурупчиках. Шурупчики с сапог снял, с подковок. Поставил мышеловку – жена все молчит. «Чего, говорю, тебе надо в конце концов?» – «Ничего, говорит, спасибо». – «Может, мыши плохо ловятся?» Молчит. Тогда я к задней стенке мышеловки приладил зеркальце. Мышь – существо жадное: думает, другая навстречу бежит, и теряет осторожность… Стали мыши ловиться лучше. А моя все молчит. Думаю – может, она за картину сердится? Ладно. Дождался рейса в Арык, купил там на базаре хорошую кантованную картину под стеклом: кот серебряный с красным бантом. Фон черный. Хорошая картина – полсотни отдал. Привез, повесил на гвоздь. Она поглядела и говорит: «Знаешь, Степан, я тебя, кажется, больше не люблю».
Что теперь сделаешь? Не любишь – не люби. Слез с койки, лег на пол. А она говорит: «Нет, ты ложись на топчан, а я лягу на пол». Я, конечно, не пошел из принципа. Так и стали жить: топчан пустой, а оба – на полу, в разных углах. Вроде как командировочные или, лучше сказать, ночлежники. Вот и получился Рубенс. Утром она встанет, начнет волосы расчесывать, оскалится, как молодая волчица, а я с пола гляжу – ничего не скажешь, красивая.
А она подрядилась работать учетчицей. Один раз приезжаю с рейса ночью, захожу в землянку, а ее нет. Клипсы тут, на тумбочке, а ее нет. Она их зимой снимала, чтобы уши не мерзли… Давно, видно, ее нету. Чайник холодный. Собака не кормлена. А на улице темная ночь и буран песни поет. Вполне можно заплутать и замерзнуть. Это теперь, когда электричество светит, нашу усадьбу за десять километров видать, а тогда снаружи один керосиновый фонарь висел, и возле вагончика можно было всю ночь проплутать и ничего не увидеть… Что делать? Рекс в глаза глядит, скулит. Накинул робу – и на трактор. Поехал искать. А буран такой, какого я никогда не видал и никогда, верно, не увижу. Все кувырком и кверху тормашками. И снег-то летит не с неба, а куда-то наверх, с земли на небо… Такой вой стоит – своего трактора не слыхать. Еду – мигаю фарами, чтобы увидела. А ее нет нигде. Ездил я, ездил и до того доездился, что трактор встал. Трубки замерзли. Выскочил, стал руками отогревать и чую – руки примерзают к железу. Руки примерзают, а я держу. Шут с ними, с руками, лишь бы трубки отогреть, лишь бы спасти живую душу. Видишь, какие ладони? Кремень. Ладонь об ладонь чиркнешь – искры посыплются. Не бойся, пощупай.
– Да! – сказала Василиса Петровна с уважением. – Ну как? Разыскал?
– Нет. Замерз, как ледышка, и воротился. Как тут искать, когда сам заплутать боишься? Я ж тебе говорил, что у нас никакого ориентира не было – один фонарь висел, да и тот бураном задуло. Воротился в землянку и сел – не знаю, что делать. А буран поет похоронную. И собака скулит. Глянул я на собаку, на Рекса, и вдруг меня такое зло разобрало, что и сказать не могу. Взял я его за шкирку и кинул в буран. «Ищи, кричу, сукин ты сын!» Кинул его – и сам за ним. А из Рекса к тому времени получился видный пес, шерсть густая, теплая. Усвоил он, что от него требуется, и пошел. Я за цепочку держусь – и за ним. И, понимаешь, нашли. Совсем недалеко, в сугробе, – скорчилась, сидит. Еще не вовсе замерзла, даже говорить могла. Но стужи уже не чуяла. Принес я ее домой, раздел, как у того Рубенса, стал снегом оттирать и воротил, как говориться, к нашей современной действительности.
Надо сказать, что с той ночи отношение к собаке переменилось. Стали Рекса уважать. Как что случится – зовут его на розыски. И не было такого случая, чтобы он не оправдал доверия. Как кому-нибудь надо в буран идти – берут Рекса. Он или назад приведет, или прибежит лаять, чтобы искали. Будете в «Южном», в совхозе, спросите. Хорошая собака… В общем, так у нас получилось – не дама с собачкой, а собачка с дамой.
– Видишь ты, как ее обижаешь, – вздохнула Василиса Петровна. – Все вы, мужики, с одного теста…
– Да нет… Я так, ничего. Дело прошлое… – Степан улыбнулся. – Работала она, работала и незаметно во вкус вошла, успокоилась. Дело понятное. У человека тогда на душе спокойно, когда он сознает, что не только самому себе, а еще и другим надобен. Тогда он и живет уверенно. И она так: глаза зажглись, смеяться стала. То худая была, как щепка, а к лету налилась – не ущипнешь… Идеи разные завелись. «Люди, говорит, поднимают целину, а целина, говорит, поднимает людей. И тебя, говорит, Степан, она скоро поднимет до надлежащего уровня. Я, говорит, теперь знаю, что мне надо делать… Главное, говорит, в человеке – это культура». И смеется. «Я, говорит, дала согласие работать завклубом».
– А что? Для нее это в самый раз, – сказала Василиса Петровна.
– Нет. Не уважаю я это. Неполноценная работа. Надо материальные ценности создавать. Летом у нас вон воды не было, воду цистернами возили и отмеряли литрами, как молоко, а она в это время ругается, что у ней в библиотеке книжки грязными руками захватали. А в общем, вроде наладилось. Опять спим вместе… Вот теперь в Москву поехала – оборудование добывать, парики, литературу, шахматные часы какие-то… У нее там отец в Москве, номенклатурный работник… Только боюсь, Рубенса бы не привезла.
– А не боишься? – осторожно спросила Василиса Петровна. – Не останется?
– Нет. Телеграмму получил. Едет. – И Степан хитро подмигнул. – А Рекс-то на что? Разве она без него останется? Дама-то с собачкой.
– Да! – вздохнула Василиса Петровна. – Меня, считай, сюда тоже силком приволокли. Я сюда с дочкой заехала. Дочка по путевке по комсомольской, а я за ней безо всякой путевки и без ничего. Как забралась в Рыбинске в вагон, так и не вылазила до самого Арыка. Всему вагону была мамаша…
Машина притормозила и остановилась. Степь была залита зноем. Забравшись на вершину неба, солнце немилосердно жгло.
В радиаторе клокотал кипяток.
От кабины, от радиатора, от крыльев машины струился прозрачный пар, густой, как сахарный сироп.
Аленка встала на ноги.
Сквозь струящийся пар было видно плохо, хуже, чем через бракованное, волнистое стекло.
Далеко впереди неподвижно стояли коротконогие лошади. Стояли они кружком, уткнувшись друг в друга лбами, словно баскетбольная команда, заявившая минутный перерыв.
К машине громадными прыжками неслась собака-волкодав.
«И охота ей бежать в такую жару, – подумала Аленка. – Глупая».
На лохматой, как дворняга, лошадке, то и дело подбадривая ее ногами, ехал стройный пастух. Когда он приблизился, Аленка с удивлением увидела на нем огромную, отороченную лисьим мехом шапку и стеганый халат, опоясанный в несколько витков цветным кушаком. Рукава халата были длинные-предлинные – в одном ничего не было видно, даже кончиков пальцев, а из другого свисала плетеная нагайка.
Сухое лицо пастуха, изрытое глубокими оспинами, было похоже на грецкий орех.
Подъехав, он потянул сыромятную уздечку.
Послушная мохнатая лошадка остановилась, зевнула, и Аленка увидела у нее во рту крупные нечищеные зубы.
– Вода тут есть где-нибудь? – спросил Толя, вывинчивая пробку радиатора.
Пастух что-то проговорил по-казахски и ослепительно улыбнулся.
– Ты еще по-немецки объясни, – проговорил Толя.
Пробка обжигала пальцы, и он был не в духе.
– Нам воду надо, дяденька, воду! – крикнула Аленка. – Мы казакша бельмейдым!
И она показала поллитровку на донышке которой осталось немного воды.
Увидев бутылку, пастух взвизгнул, засмеялся и стал говорить быстро и весело, грозя Аленке морщинистым пальцем.
– Нет, нет! – смеялась Аленка, – Вода, вода! Су! Су!
Откуда ей стало известно, что вода по-казахски «су», она и сама не знала.
К этому времени подоспел волкодав и с яростным лаем стал плясать возле машины. Не переставая смеяться, пастух хлестнул его по морде и снова начал говорить по-казахски и кивать головой, и никто не мог ничего разобрать, только Аленка поняла, в чем дело, и спросила Василису Петровну:
– Можно?
– Чего еще? – насторожилась Василиса Петровна.
– Я с этим дяденькой поеду… Верхом.
– Другого ничего не надумала?
– Он воду покажет.
– Пускай покатается. Чего тебе? – сказал Степан. – Ты верхом-то ездила?
– Конечно, – соврала Аленка.
Пастух посадил ее на широкий круп лошади и цокнул языком. Аленка уцепилась за тугой кушак, и лошадь затрусила в степь.
Сзади, наверное из озорства, просигналил Толя.
Пастух весело взвизгнул, лошадь помчалась, как ветер; рядом заливался волкодав, сзади, нагоняя, сигналил Толя, и, несмотря на то, что лошадиная спина была слишком широкой, и от халата пахло кизяком и дымом, и волкодав норовил цапнуть Аленку за ногу, – несмотря на все это, ей было весело, до того весело, что она и не заметила, как натерла ноги о лошадиные бока.
Колодец она увидела издали.
Вокруг рос густой кустарник.
С длинного шеста свисал полинявший флаг.
Из-под земли торчало большое бетонное кольцо.
Аленка первая подбежала к колодцу и, свесившись, посмотрела вниз, но не увидела ничего – ни дна, ни воды.
Снизу, из темноты, дул прохладный вентиляторный ветер.
Ветер вкусно пахнул водой.
Водой пахло и от бетонного колодца, и от ведра, и от деревянной колоды.
Не сходя с седла, пастух стал опускать ведро; оно долго билось о бетонные стенки, громыхало и царапалось.
Потом его не стало слышно, и наверх оно поднималось с важным молчанием.
Подъехала машина.
Степан взял мокрое ведро за бока обеими руками, и стал пить, не проливая ни капли.
Кадык его двигался вверх и вниз, как челнок.
Он пил, и все смотрели на него.
Дужка ведра стукнула его по голове, а он все пил, и горло его отщелкивало глотки, как счетчик.
– И я хочу пить, – сказала Аленка.
Все по очереди напились, наполнили бутылки и термосы.
Толя долил в радиатор, а Степан наполнил деревянную колоду.
Лохматая лошадка, не слушаясь уздечки хозяина, потянулась к колоде и, показалось Аленке, стала не пить, а целовать воду бархатными губами.
– Ровно пробу снимает, – усмехнулась Василиса Петровна.
Степан стащил тельняшку, сложил котелком большие ладони, и Толя стал поливать ему на руки.
Вода была свежая, холодная, тяжелая. Каждая морщинка на ладони виднелась сквозь эту прозрачную воду, как через увеличительное стекло.
Степан плюхнул полной пригоршней по пыльному, разгоряченному лицу, вторую опрокинул на затылок, и его давно не стриженные волосы собрались в острые косички.
Ему доставали уже третье ведро, а он все шлепал и шлепал себя прохладными пригоршнями, урча от наслаждения, и вода словно таяла на его теплых, вздрагивающих мускулах.
– Будет тебе, – сказала, потеряв терпение, Василиса Петровна. – Дай другим умыться. Рычит, как бес, прости господи.
Утираться Степан не стал. Пока он поливал Толе, солнце его совершенно высушило.
Остатки воды он выплеснул на волкодава. Пес всхрапнул от ярости и стал кататься по земле, дрыгая лапами…
Умывались долго, со вкусом, налили лужи вокруг колодца.
Настя вынесла мальчонку. Маленького целинника распеленали и вылили на него ведро холодной воды. Целинник захлебывался и орал на всю степь.
– Чего это у него? – спросила Василиса Петровна.
– Царапает сам себя. Мал еще, – вздохнула Настя, – Ничего… До годика дорастет, дальше легче будет.
– Да как же ему не царапаться? Вон какие ногти!.. Стричь надо.
– Боюсь. Больно маленькие ноготки.
– Ну и мамаша, прости господи! Ножницы у тебя хоть есть? Дай дитя Аленке – ступай ищи!
Василиса Петровна засуетилась.
– Ну-ка, матрос – соленые уши, пособи-ка! – Она сунула ножницы Степану. – Я бы сама взялась, да глаза плохо видят.
Степан долго щелкал ножницами, сопел, остриг один ноготок и отступился.
– Эх ты, герой! – пристыдила его Василиса Петровна.
– А чего он дергается! Больно все у него мизерное. Еще палец отстрижешь – будет всю жизнь попрекать.
– Дайте я попробую, – попросила Аленка.
– Еще чего! – остановила ее Василиса Петровна. – Свой будет, тогда и попробуешь.
– Глебов! – приказал Толе Гулько. – Займись.
Толя деловито примерил ножницы на пальцах, постриг воздух и горько усмехнулся.
– Это называется ножницы, – сказал он. – Этими ножницами, если хотите знать, спокойней резать листовое железо. Ну где тут?.. Чего тут стричь?
Аленка поднесла ребенка.
– Нет, это не инструмент, – продолжал Толя, пробуя ножницы на своем толстом ногте. – На что хочешь спорю – не точены с самого сотворения мира… Ну давай, друг, лапу. Будешь директором совхоза – не забывай. Обожди… – Он заморгал недоуменно. – Что тут ему стричь? Смеешься, что ли? Какие тут ногти?
– Да вот… – Настя взяла мальчика у Аленки. – Батюшки, что это? Тут были на мизинчиках…
– Голову только морочат! – гремел Толя. – От жары мерещится! Да он у тебя такой, что у него сроду ногти не будут расти… Не ту диету ела, мамаша!
– Ничего подобного… – Настя чуть не плакала. – Были ноготки… Правда, тетя Василиса? Были… Чего он?..
Подошла Василиса Петровна.
– Что за чудеса? Куда они девались?.. Аленка, ты?
Аленка отвела глаза.
– Ты, тебя спрашивают?
– Я, – тихо протянула она. – Сгрызла.
– Как – сгрызла?
– Зубами. Пока вы тут говорили, я и сгрызла.
– Ну чего с ней сделаешь? – Василиса Петровна оглядела всех по очереди. – Нет, не доехать мне с ней до Рыбинска. Что-нибудь свершится.
Но все засмеялись. Засмеялась и она.
– Далеко до Арыка? – спросил пастуха Толя. – А? Не знаешь, вольный сын эфира?
Пастух посмотрел на Аленку, как на толмача.
– Станция! – закричала она. – Станция, дяденька! Арык!
– Арык! – Пастух замахал плеткой. – Там, там!
– Мы и сами знаем, что там, – солидно возразил Гулько. – А сколько километров?
Пастух понял. Он показал сперва два пальца, потом четыре, а потом сделал пальцем ноль.
– Что-о? – протянул Толя. – Опять двести сорок?.. Нашли у кого спрашивать.
Пастух, видимо, понял и это и обиделся. Он заложил нижнюю губу под верхнюю и свистнул. От табуна отделился стригунок и пустился вскачь. Босой, лет восьми, мальчишка лежал животом поперек его спины. Не успел он вскарабкаться и усесться как следует – стригунок уже стоял у колодца и пил воду.
Задирая рубашку, мальчишка сполз на землю.
Аленка с робким восхищением посмотрела на него, на его голую, навечно загоревшую шею, на которой в виде украшения блестел на бечевке двугривенный, и исключительно для того, чтобы проверить, не затекла ли нога, встала в первую позицию и сделала полный поворот, как учили на танцах.
Мальчишка скользнул по ней смелыми насмешливыми глазами, как по не стоящему внимания пустяку, и, красиво выговаривая русские слова, попросил у Гулько закурить.
– Мал еще, – сказал Гулько. – Сколько километров до Арыка, знаешь?
– Конечно, знаем, – сказал мальчик. – Двести сорок.
– Что? – Теля угрожающе двинулся на него. – Двести сорок? До Арыка?
– Да, да! – радостно закивали оба, и пастух и подпасок. – Двести сорок, двести сорок…
А мальчишка для большей убедительности взял палку и написал на земле крупными цифрами «240».
Толя на некоторое время потерял дар речи.
Стройный пастух сошел с лошади и, к удивлению Аленки, сразу сделался дряхлым старикашкой.
Ему было, наверное, не меньше ста лет.
Ноги у него были кривые, плохо двигались, сидеть на лошади ему было гораздо удобнее. Но он все-таки сошел с седла, уселся на корточках возле написанной цифры и залюбовался ею, как картинкой.
– Нет, это безобразие, – заговорил наконец Толя. – Посылают в такой рейс, а горючее отпускают по московской норме. Что мне – кобылу доить? Кобыла дает не бензин, а кумыс. – Толя обернулся к Василисе Петровне, собравшейся лезть в кузов. – Разве здесь такой износ, как на асфальте? Пыль съедает железо или нет? А охлаждение? Проанализируйте охлаждение. Возьмите автомобиль, комбайн – что хотите. Рассчитана система охлаждения на здешнюю температуру? В радиаторе вода кипит! А все – ноль внимания. Сколько говорю: машины для целины надо делать с учетом местных условий, а главный механик молчит, Роман Семенович молчит…
Толя говорил долго, но Аленка не слушала его.
Она не сводила глаз с казахского мальчика.
Мальчик возился с волкодавом. Он дразнил сильного пса, хватал его за нос, пытался свалить, совал руки в свирепую оскаленную пасть.
Аленка восхищенно следила за ним и твердо знала, что прекраснее этого мальчика-подпаска не существует никого на свете, хотя на нем не было никаких украшений, кроме дырявого двугривенного.
Как и следовало ожидать, бесстрашный мальчик не обращал на нее никакого внимания.
Аленка стала испытывать к волкодаву что-то вроде ревности. Она приняла первую позицию и сделала полный оборот.
Мальчик по-прежнему дразнил собаку.
Тогда Аленка встала к нему спиной, зажмурила глаза и, замирая от непонятного страха, спросила издали:
– У вас тут кино есть?
– Нету, – раздался ответ.
– А у нас есть.
На этом разговор оборвался. Аленка набралась смелости и обернулась.
– У нас в совхозе кино, – сказала она. – В совхозе «Солнечный».
Мальчик красиво сплюнул сквозь зубы и уселся на волкодава верхом.
– Недавно я видела тяжелую картину, – сказала Аленка. – Про Кащея Бессмертного.
Мальчик взглянул на нее узким, в щелочку, глазом и собрался что-то спросить. Но Толя закричал: «Снова хочешь остаться?! А ну, быстро!» – И Аленке пришлось забираться в кузов.
Машина сердито рванула и поехала.
Аленка долго смотрела, как бесстрашно возится с собакой удивительный мальчик.
Она знала, что больше никогда не увидит его, и ей было так же тоскливо, как тогда, ночью, когда гасли совхозные огни один за другим, словно перегорали электрические лампочки.
А старый пастух все сидел и сидел на корточках и никак не мог налюбоваться написанными на гладкой, как стол, степи красивыми цифрами…
– На Романа Семеновича он зря серчает, – сказала Василиса Петровна про Толю. – Роман Семенович не виноватый. С него требуют – и он требует.
– Толковый он у вас? – спросил Степан.
– А ты что, Романа Семеновича не знаешь? – удивилась Василиса Петровна.
– Слыхал об нем… Как он нашу лафетку увел. А в лицо не видел.
– Хозяин! – улыбнулась Василиса Петровна. – До смерти не забуду, как он ко мне припожаловал. Утром прибегает бригадир: «Приберись, говорит, и умойся. Гости к тебе». И убег как ошалелый. Какие, думаю, гости? Откуда взялись? Вроде ни сродственников, ни знакомых у меня в этом степу нету. Стала узнавать: сам директор совхоза Роман Семенович сбирается. И этот еще, длинный, который на заем ходил подписывать, и главный агроном. Вся, значит, власть…