Текст книги "Разнотравье: повести"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 40 страниц)
Глава четвертая
ДЕДУШКА И ВНУЧКА
В тот час, когда Иван Саввич ложился в постель со смутным беспокойством человека, позабывшего сделать что-то важное, в тот самый час внучка дедушки Глечикова, Тоня, тряслась на подводе по корням боровой дороги.
Время было позднее. До деревни оставалось километров восемь. В бору было темно, как в глухом коридоре. На небо наплывали тучи – собиралась гроза. Эмтээсовский кучер, жалея лошадь, шел рядом с телегой.
Погода портилась. Угол жесткой брезентовой подстилки все больнее хлестал Тоню по руке, и его невозможно было унять.
Тоня вспомнила казенную чистоту мягкого вагона, в котором обжилась за двое суток, щебетание стаканов в железнодорожных подстаканниках, вспомнила соседей-пассажиров: инженера в носках, надетых наизнанку, старую интеллигентную учительницу. Поезд умчался далеко, за тридевять земель, и в купе по-прежнему тепло, а на столике, наверное, так и лежит недочитанная «Виктория», которую Тоня брала у учительницы. Инженер, наверное, похрапывает, перебравшись на нижнюю, тонину, полку, а учительница в сотый раз разглядывает карточку своего малыша… Им покойно и уютно, и они несутся к своему привычно устроенному счастью.
Телега пошла ровней – из бора выбрались на полевой проселок. Высоко в небе урчал самолет: среди редких неясных звезд Тоня заметила медленно плывущие зеленые и красные огоньки, удивительно красивые в кромешной тьме ночи. Но сколько она ни вглядывалась – самого самолета так и не смогла различить, словно он был прозрачен и сквозь него просвечивались звезды. Вскоре огоньки затерялись, шум постепенно утих, и только ветер порывисто, по-зимнему, свистел по-над землей. Неожиданно сверкнула молния, и рядом с телегой на секунду возникло белое привидение. Тоня не сразу догадалась, что это кучер. Гроза явно собиралась, однако дождя не было. Где-то рядом, как выстрел, ударил гром, и снова все стихло, кроме ветра и вкрадчивого шепота тележных колес.
Так, не дождавшись дождя, за полночь въехали в деревню.
Деревня спала. Избы едва различались в темноте. Лошадь по привычке пошла к колхозной конторе, но кучер догнал ее и резко дернул вожжу. Он был сильно не в духе. Отправляясь из МТС, Тоня говорила, что едет к родному дедушке, а теперь оказалось, что ни разу в деревне не была и где живет дедушка – не знала. «Как теперь его разыщешь?» – пробормотал кучер и пустил лошадь наугад вдоль дороги. К счастью, возле ближней избы послышались мужские шаги, и кучер крикнул:
– Эй, хозяин! Где тут Глечиков живет?
– Советник? – спросили из темноты.
Шаги приблизились, и кто-то вспрыгнул в телегу, больно придавив Тоне ногу.
– Давай, поехали, – сказал колхозник. – Держись правой стороны.
Тоня высвободила ногу, и они поехали.
– Кого везешь? – спросил колхозник.
– Зоотехника доставил, – ответил кучер.
– У нас и жить будет?
– У вас. Где же еще?
– Баба?
– Женщина.
– Тогда дело пойдет, – сказал колхозник насмешливо.
Тоня очень устала, ей хотелось спать, и у нее не было сил обидеться, что при ней разговаривают так, будто она глухонемая. Ехали довольно долго. Наконец колхозник сказал:
– Тормози.
– Тут? – спросил кучер.
– Нет, – сказал колхозник. – Здесь я обитаю. Вертай обратно и отмеряй отсюда… обожди-ка… Зефировы, Васильевы… отмеряй отсюда седьмую избу. Спасибо, что подвез.
– Ты что это?! Лошадь запаренная, а ты!.. Я тебя!.. – от возмущения кучер не смог соорудить мало-мальски складной фразы и залился такой замысловатой бранью, что, слушая его, колхозник успел разыскать в кармане папиросы, закурить и даже осмотреть Тоню, бесцеремонно приблизив догорающую спичку к самому ее лицу. Это был молодой парень в пиджаке, небрежно накинутом на плечи, и в расстегнутой, несмотря на холод, косоворотке. Лица его разглядеть Тоня не успела. Запомнилась только улыбка, какая-то странная, необычная, застенчиво-нахальная улыбка, застывшая в уголках его тонких губ.
– Отсталый человек, – спокойно сказал он Тоне. – Заместо спасибо – лается. Кабы понимал, что без меня дольше проездил бы – добровольно бы подвез.
И, сказав это, парень ушел домой.
Кучер кое-как отсчитал семь изб, и телега наконец остановилась. Тоня постучала сначала тихо, потом погромче. Никто не откликался. Тогда раздраженный до последней степени кучер вошел в палисадник и стал молотить кнутовищем по оконным наличникам так, что зазвенели стекла. Бил он до того сильно, что в соседней избе отворилась дверь и заспанный голос произнес:
– Кто это там ломится?
– Не знаете, Глечиков дома? – крикнул кучер.
– Навряд ли его добыть, – сказал голос. – Спит, как сурок.
Стали стучать вдвоем: Тоня в дверь, кучер в окна. По всей деревне залаяли собаки. Внутри не было слышно ни звука.
– Ничего не поделаешь, – сказал кучер. – Придется вам в сарае ночевать. Сейчас погляжу – может, сарай не замкнут.
– Я тебе погляжу! – внезапно донеслось из сеней.
– Дедушка! – обрадовалась Тоня.
– Это кто? – спросили из сеней.
– Это я, дедушка, Тоня.
– Какая такая Тоня?
– Внучка, Тоня. Открывай, дедушка!
В сенях замолчали, и долго ничего не было слышно.
– Ты отворишь или нет, старый черт? – спросил кучер.
Выдвигаемый засов зашумел, звякнула задвижка, дверь открылась, и дедушка Глечиков в портках и валенках встал на пороге.
– Ты чего приехала? – спросил он Тоню так, будто они не виделись часа два или три.
– Я насовсем, дедушка, из Ленинграда…
– Чего же ты так, среди ночи-то?
– Не терпелось доехать. Здравствуйте, дедушка!
Глечиков троекратно, как полагается, приложился к прохладным щекам внучки и взялся помогать кучеру носить чемоданы.
– Что у тебя там, кирпичи, что ли? – спросил он, затаскивая чемоданы в темные сени.
– Книги, дедушка.
– А-а-а, книги! – протянул Глечиков, и охота таскать вещи у него сразу пропала. Однако постепенно он потеплел, оживился и даже пригласил кучера откушать чайку. Но тот отказался даже заходить в избу и поехал ночевать к Зефирову.
Тоня вошла в горницу. Душный запах рогожи и прелой картошки охватил ее.
– Сейчас я лампу засвечу, – хлопотал дедушка. – Ты стой, я сейчас засвечу. У нас электричество есть, да работает только до двенадцати… А после двенадцати электричество не работает – после двенадцати добрым людям электричество ни к чему.
Дедушка забрался на табуретку, засветил от лучины фитиль и долго неподвижно следил, как потрескивает, набирая силу, рогатый огонек. А Тоня смотрела на его освещенное дрожащим светом лицо, не то чтобы похудевшее, а какое-то усохшее, на его просвечивающую местами бородку, смотрела, как он затаив дыхание следил за огонькам, не туша лучины, чтобы, боже упаси, не расходовать лишней спички, – и вдруг в душе ее шевельнулось чувство, похожее на брезгливость. И долго потом вспоминала она напряженную фигуру дедушки, освещенную бледным керосиновым светом, и укоряла себя за это невольное чувство.
Лампа постепенно разгоралась, и Тоня оглянулась вокруг.
Вдоль длинной стены из угла в угол тянулась наглухо приделанная широкая скамья. В углу, возле закопченных икон, стоял неудобный квадратный стол, когда-то давно выкрашенный зеленой масляной краской. В другом углу виднелась крашенная той же краской деревянная кровать, заваленная свернутыми половиками, тулупами и ведрами. И под скамьей и под кроватью лежали грязные кучи картошки. Кухня была отделена от горницы дощатой, не доходящей до потолка перегородкой, оклеенной розовыми обоями. Шоколадные от старости бревна стен длинно и глубоко потрескались, и в трещинах торчали черенки ножей и вилок. Стены были голые, только на перегородке зеленовато блестело треснутое зеркало.
Изба выглядела мрачно и показалась Тоне нежилой, похожей на большую, давно не прибранную кладовку.
– Ну-ка, дай-кось поглядеть, какая ты есть… – Дедушка слез со скамьи, взял Тоню за плечи и подвел поближе к лампе. – Ничего, гладкая. Как на карточке. Что не писала?
– Не знала точно – куда направят. Только сегодня в эмтээс решился этот вопрос. Попросилась сюда, и уважили. Оформили зоотехником.
– Значит – насовсем?
– Насовсем, дедушка.
– Вон какая политика! – протянул дедушка, внимательно оглядывая Тоню. Потом он вздохнул и пошел ставить самовар.
Тоня села на скамью и с тоской оглянулась кругом.
– А платить за тебя будут? – внезапно спросил дедушка.
– Что платить?
– Ну, квартирные, что ли. Ведь вот, к примеру, – дед вышел с лучинами в руках, – вот, к примеру, лектор из городу когда становится на постой, от колхоза хозяину трудодни идут.
– Я все-таки, дедушка, домой приехала, – нерешительно сказала Тоня.
– Это верно, домой, – вздохнул дед. – Не станут за тебя платить. Это верно.
И пошел разжигать самовар.
Из-за перегородки вышла кошка, худая до того, словно ее переехала машина, и уставилась на Тоню зелеными безумными глазами.
– Как ее звать, дедушка?
– Кого?
– Кошечку.
– Кошка, и все тут. У нее фамилии нету.
Кошка еще больше расстроила Тоню, и изба показалась еще мрачнее и грязней.
– Клопов у тебя тут нет? – просила она с опаской.
– Кто их знает. Мне ни к чему, – отозвался дедушка.
– Хотя бы ставни открыть.
– Отворяй. Дело хозяйское.
Тоня открыла ставни, но ночь была черная, и в избе веселее не стало.
Изредка вспыхивала молния, нехотя погромыхивал сухой гром, а дождя все не было.
– Как в плохой пьесе, – сказала Тоня, глядя в окно.
– Какая пьеса? – спросил дедушка.
Она не ответила.
Крепко и часто стукая кривыми ногами, дедушка пронес тяжелый горячий самовар. Потом на столе появились два граненых стакана, каждый из которых дед внимательно понюхал, глубокие блюдца, крынка с топленым молоком, вазочка с мелко-мелко наколотым сахаром и другая вазочка с конфетами.
– У тебя и конфеты есть?
– А как же! Не хуже других живем, – самодовольно ухмыльнулся дедушка. – Вишь, какая горница. У других на такой площади цельная семья располагается, а я один, как барин, проживаю. И ни в ком не нуждаюсь. А порядка больше, чем у другой бабы. Вот гляди – на обои разорился. Заклеил доски обоями – не хуже как в городской квартире стало. Конечно, обои немного солнышком забелило, а то были вовсе хорошие обои, с картинками, вот какие были обои, – дед сдвинул зеркало и показал невыцветший темный прямоугольник.
Острое чувство жалости к дедушке пронзило вдруг Тоню, и ей стало стыдно за посылочки, которые она посылала ему. «Посылочками хотела откупиться», – подумала она и так расстроилась, что, сев за стол, даже не сполоснула стакана. Стали пить чай.
– Как дела в колхозе? – спросила Тоня.
– Да как дела? Никуда, попросту сказать, дела не годятся. Надумали какую-то кукурузу сеять, землю заняли, а ничего не уродилось. И так у другого хозяина коза больше молока дает, чем наша корова. А тут еще кормить нечем. Да и работать, считай, некому. Мужиков все меньше и меньше.
– У нас теперь основную работу не люди выполняют, дедушка, а машины. Трактора.
– Вот от тракторов вся и беда идет, – хладнокровно заметил дедушка, посасывая сахар и от этого шепелявя немного. – Трактора землю губят.
– Как так?
– А вот так. Трактора землю прибивают или нет? Пашня должна быть мягонькая, пушистая. А у нас как камень. Конечно, такая тяжесть ходит взад и вперед – другого и ждать нечего. Тут не то что кукуруза – тут ничего не вырастет. Теперь что на пашню, что на эту доску зерно бросай – одна политика. Ничего не родит.
– Да у тебя, дедушка, не то что антимеханизаторские настроения, а еще хуже.
– У меня настроения никакого нету! А вот обожди. Скоро вовсе земля ничего родить не будет из-за ваших из-за машин.
– И все у вас так думают? – как-то ошеломленно спросила Тоня.
– Все не все, а кто поумней, тот понимает. Напилась? Тогда спать ложись. А то нас будить некому. Петух – и тот не кричит.
– Почему?
– Подрался с соседским петухом, тот ему ожерелье пробил. С той поры и замолк.
– Драчливые у вас петухи.
– Как же им не быть драчливыми, когда Морозов их водкой напоил? Выпивши, и человек дерется, а тут петух. С этим Морозовым вовсе сладу не стало. Мимо его без молитвы не пройдешь.
Тоня сняла с кровати ведра и половики, положила твердую дедушкину подушку с ситцевой наволочкой, накрыла тюфяк и подушку простыней и легла. Дедушка потушил свет и забрался на печку. Но сон к нему не приходил.
– Тоня, спишь? – спросил он.
– Нет, – ответила она сонно.
– Вот я говорил про Морозова-то. Ведь он как? Он наклал ржаного зерна в водку, а потом это пьяное зерно и высыпал петухам. А мне ни к чему. Клюют и клюют. А теперь – не поет петух. И курей не топчет. Как думаешь, могу я за это на Морозова в суд подать?
Но Тоня не отвечала. Ей снова пригрезилось купе мягкого вагона, капризный инженер, которому не так заваривали чай, учительница, которая любит Гамсуна, вспомнилась вся их неестественная пассажирская вежливость, и, несмотря на то что Тоня уже спала, она думала и о безмятежном покое и душном уюте этого купе, и об этих людях, которым ни до чего нет дела, почти с ненавистью.
Последнее, что она услышала в эту ночь, были слова дедушки:
– А я в контору все ж таки заскочу. Может, все ж таки станут за тебя платить…
Глава пятая
СТИХИ И ПРОЗА
Колхозная контора снаружи ничем не отличалась от жилых деревенских изб. Три окна с резными наличниками выходили на улицу; в нижнем углу двери чернела дыра для кошки. И только стеклянная табличка, на которой блестела накладной фольгой надпись: «Правление сельскохозяйственной артели „Волна“», давала понять, что люди здесь не живут, а работают.
Больше всего места в конторе занимала печь. Судя по виду, ее не топили несколько лет.
Между окнами боком, отделяя собой кабинет председателя, стоял буфет с застекленными створками, обыкновенный буфет, созданный для тарелок, ложек, стопок и тараканов. В нем хранились дела. Буфет был дряхлый и попискивал, когда кто-нибудь входил в контору или по улице проезжала машина, а то и так, сам по себе. В дальнем углу стоял такой же древний, облезлый комод с пузатыми ящиками, без ключей и без ручек. Там тоже лежали дела, и когда Евсею Евсеевичу приходилось «подымать архив», он засовывал согнутый крючком мизинец в личину замка и, страдальчески сморщившись, тянул ящик на себя.
Все четыре стены, от потолка и почти до самого пола, и даже задняя стенка буфета были оклеены самыми разнообразными бумагами.
Здесь висели плакаты о борьбе с сапом лошадей и о раке картофеля, и Доска почета, и ведомость выполнения плана по бригадам, которую никто не заполнял, и рисованная таблица, озаглавленная «Пеньково в прошлом и настоящем». Из этой таблицы, между прочим, можно было узнать, что до революции в Пенькове был один велосипед, одна швейная машина, а теперь двадцать шесть швейных машин и тридцать три велосипеда.
Возле двери висел большой печатный плакат – агротехсоветы по квадратно-гнездовым посадкам. Плакат в основном состоял из текста, напечатанного мелкими, как блошки, буквами, и для того чтобы прочесть его, колхознику потребовалось бы простоять, задрав голову, не меньше часа, да и то, если этот колхозник имеет среднее образование.
Висела в правлении и стенгазета под названием «За урожай», выпущенная давным-давно – к Первому мая. В стенгазете была передовица, списанная с отрывного календаря, и только в конце неожиданно упоминалось о некоем нерадивом Уткине, не подготовившем простокваши для цыплят. Дальше шла заметка, написанная плотно, без абзацев, с многочисленными переносами. Внимательно вчитавшись, можно было понять, что это стихи. Поэт, скрывавшийся под псевдонимом «Крокодил», высмеивал все того же Уткина за плохое посещение агрономической учебы. Третий столбец занимал договор о соревновании, а под ним помещалась карикатура: человек с зонтиком на черепахе. Черепаха и зонтик были нарисованы, а человек во фраке с утиным лицом, видимо какой-то буржуазный журналист, был вырезан из газеты и довольно удачно наклеен на черепаху. Подпись под карикатурой поясняла, однако, что это совсем не журналист, а все тот же многострадальный Уткин.
В конце газеты был нарисован огромный синий почтовый ящик, пересекающийся призывом: «Товарищи колхозники, пишите заметки». Над ящиком помещался отдел «Кому что снится». Между прочими материалами там было написано: «Поповой снится, что Уткин подошел к ней вечером и сказал: „Доброе утро, Алевтина Васильевна“». Что это значило – не понять непосвященному человеку, но мы в свое время познакомимся с Уткиным, потому что ему суждено сыграть некоторую роль в нашей повести и даже посодействовать, чтобы она пришла к благополучному концу.
В конторе стояло три стола. За буфетом находился стол председателя, Ивана Саввича, накрытый тяжелым, как могильная плита, зеркальным стеклом. Под стеклом виднелись мелкие бумажки, заявления, сводки, накладные, и когда Иван Саввич долго не реагировал на просьбу колхозника, то проситель объяснял своей супруге: «Ну, все. Под стекло попал», – и безнадежно махал рукой.
Кроме стекла, на столе председателя ничего примечательного не было. Как-то Иван Саввич купил в райцентре чернильный прибор, но от всего гарнитура осталась только пластмассовая подставка и никелированная крышка чернильницы. Остальное подевалось неизвестно куда, а пресс-папье Евсей Евсеевич снес к себе домой. Впрочем, Иван Саввич редко сидел в конторе и не любил ни писать, ни читать.
У окна на самом светлом месте стоял стол Евсея Евсеевича. Бухгалтер находился в конторе безотлучно, с утра до вечера; он сосредоточенно щелкал на громадных, окованных медью счетах, заполнял какие-то таинственные графы, и ему очень нравилось, когда во время работы на него уважительно смотрели рядовые колхозники.
Подальше, в углу, стоял стол счетовода. Здесь работала девушка по имени Шура. Когда делать было нечего, Шура выдвигала ящик стола. Там, рядом с круглым зеркальцем, лежала наготове открытая книжка, в которой было написано про любовь. Шура читала, глядя в ящик, и косилась изредка на строгого Евсея Евсеевича. Возле Шуры висел «Эриксон» с двумя сухими батарейками, и люди садились прямо на стол, когда разговаривали по телефону.
В общем, контора выглядела уныло. Иногда Иван Саввич, придя с поля, морщился и говорил нерешительно: «Подмели бы тут, что ли. Прибрались бы». Но и после уборки уныло толклись вокруг лампочки мухи, уныло глядел со стены серый кусок обоев с надписью: «Без упорного труда нет хорошего плода». И оттого, что лозунг был в стихах, он казался еще более унылым.
Но по утрам, когда во все три окна било солнышко, освещая все уголки, и разукрашивало наглядную агитацию зыбкими оранжевыми зайчиками, контора становилась уютной и приветливой.
В такое солнечное утро тщательно выбритый Иван Саввич в гимнастерке и в своих неизменных обвисших бриджах, похожих на юбку, прибыл в правление знакомиться с новым зоотехником.
Было совсем рано. Кроме Ивана Саввича, зашел бригадир Тятюшкин, прозванный лунатиком за способность вставать ни свет ни заря. Это был маленький мужичок с лицом, загоревшим до блеска, в кепке с мягким козырьком, захватанным и протертым до картона. Он поставил народ на работу и забежал, будто за газеткой, поглядеть, что за человека прислали в деревню. В конторе было много свободных скамеек, но он сидел на корточках, прислонившись спиной к печи, покуривал и дожидался.
За столом Шуры местный художник – заведующий клубом и секретарь комсомольской организации, Леня, – писал на оборотной стороне киноафиши очередной лозунг. Роскошные природные кудри Лени топорщились. Втайне он гордился своей буйной шевелюрой и считал, что она является его лучшим украшением; на самом же деле маленькое, худое лицо его из-за торчащих во все стороны волос казалось еще меньше и худее.
Работать Лене было трудно. Вместо красок у него остались дырявые обмылки, а кармина, киновари и других, близких к красному цвету, не осталось и вовсе. Не тронуты только белая краска «слоновая кость» и еще одна, коричневая, под названием-«земля ухтомская».
Леня набросал несколько эскизов, вырезал из старого журнала цветные фотографии: бабки льна, девушку у льнотеребилки и еще несколько подходящих картинок, которые должны обрамлять стихотворный призыв: «Льноводы колхоза „Волна“ – завершим к 15 сентября сдачу льна». Посредине листа он написал большую цифру «15», с завитушками и тенями. Через всю цифру, словно перечеркивая ее, шли слова: «Льноводы колхоза „Волна“». Получилось красиво, только число стало почти незаметным. Леня вздохнул и начал оттенять цифру «землей ухтомской». Он был так погружен в свое занятие, что не заметил вошедшую Ларису.
Лариса пришла веселая, грязная, вся голова ее, гордо сидящая на длинной красивой шее, была осыпана кострой и пылью.
– Семен Павлович, – обратилась она к бригадиру, – где станем лен стлать?
– Сперва наколотить надо, а потом стлать.
Он был человек осторожный и без председателя ответственных решений не принимал..
– Мы колотим, – сказала Лариса. – Если так пойдет, завтра и стлать надо. Слышишь, какой гром стоит?
Действительно, издали доносился глухой, перебористый стук вальков.
– И Матвей там, – добавила Лариса, против воли улыбаясь карими глазами. – Две нормы обещался наколотить.
– Уговорила?
– А чего же! Я любого парня на что хочешь уговорю.
– «Уговорю, уговорю»! – раздался из-за буфета голос Ивана Саввича. – Он там больше часу не высидит.
– Я за него ручаюсь, – сказала Лариса.
– А с тебя никто не требует, – внезапно рассердился Иван Саввич. – Ты ему кто? «Ручаюсь, ручаюсь…»
– Теплые-то августовские росы пропустили, – быстро заговорил Тятюшкин. – Теперь ленок недели три попросит. Как считаешь, Иван Саввич?
– А то и все четыре, – сказал председатель, так же внезапно успокоившись. – Я считаю, к десятому октября сдадим, если дождей не будет.
– К десятому, не раньше, – подхватил Тятюшкин. Между тем Леня раскрасил «15 сентября» и зеленой краской стал обводить буквы «закончим сдачу льна». В конце он поставил два восклицательных знака, и зеленая краска кончилась.
– Да вот где стлать, – то ли сказал, то ли спросил Тятюшкин. – На клеверище нельзя, того гляди пахать приедут. Как, Иван Саввич, считаешь?
– Матвей говорит – на стерне будем стлать, – заметила Лариса.
– Ты его меньше слушай! – закричал Иван Саввич. – Расстели лен на стерне – он тебе в два счета порыжеет. За реку переправлять будем.
– Этакую даль? – удивилась Лариса. – Надо же! Да так мы к середине октября не управимся.
– А на стерне стлать запрещаю, – шумел Иван Саввич. – Хоть в ноябре сдадим, зато первым сортом. Слыхала, что народная мудрость говорит: «На стлище ленок второй раз родится»…
Пока шел разговор, Леня закончил лозунг и понес председателю.
– Ну как? – спросил он.
– Выразительно получилось, – сказал Иван Саввич, прочитав текст. – Вешай!
Одобрение председателя подействовало на Леню странно. Потоптавшись возле стола, он поглядел в сторону и сказал жалким голосом:
– Авансу бы мне, Иван Саввич.
Председатель сразу рассердился:
– Ты эту привычку брось – просить под каждый плакат. Всем станут начислять, тогда и тебе дадут.
– Вовсе истратился… На свои деньги гуашь покупал.
– Гуашь! – сказал Иван Саввич. – Три рубля стоит твоя гуашь.
– Я за ней в район ездил. Два конца на попутных. Шоферам надо платить или не надо? Мне она в полсотни влетела.
– А зачем брал? Краски есть – и рисуй. А то вон чернила разведи. На что тебе гуашь?
– Недооцениваете вы наглядную агитацию.
– Ты мне агитацию с авансом не равняй… «Гуашь»!..
– Привет начальству! – раздалось с порога.
Все обернулись. У двери стоял Матвей Морозов. На нем была кепка и пиджак внапашку.
Никто не ответил на его приветствие. Матвей сел рядом с бригадиром на корточки и спросил:
– Спички есть?
Тятюшкин молча достал спички.
– А самосад?
Тятюшкин достал и самосаду.
– Ты что же ушел? – спросила Лариса огорченно. – Ты ведь обещался…
– Перекур, – коротко объявил Матвей.
– Ну смотри, – тихо продолжала она. – Позовешь сегодня – не выйду.
– Как хочешь. Вольному – воля.
– И завтра не выйду, – продолжала Лариса тихо, почти шепотом. – Не хозяин ты своему слову.
– А кто льноколотилке хозяин? Это только у нас возможно: бабы вальками стучат, а рядом машина простаивает. И меня еще усадили с бабами.
– У него всегда так, – сказал Тятюшкин в пространство. – Куда он восхочет, туда его и посылай. Не соображает, что у машины шестерня лопнула.
– А вот обожди, – возразил Матвей. – Новый-то зоотехник за вас возьмется. Она зря языком трепать не станет.
Лариса отошла к стене и стала изучать новый лозунг. Некоторое время все молчали, только Иван Саввич листал какие-то бумаги и сурово, начальнически, похмыкивал.
– Вон в «Коммунар» приехал агроном, – заговорила наконец Лариса. – Тоже образованный. Вызывает на квартиру конюха и говорит: «Запрягите, говорит, коня в седелку, я поеду поле глядеть». Надо же! Месяц живет, а ни с одним колхозником путем не познакомился. Тычет пальцем: «Ты, говорит, пойдешь, ты и ты», а как по фамилии – не знает.
– Я видал его, – заметил Иван Саввич. – В деревне живет, а все по-городскому кашляет.
– Наша получше будет… – сказал Матвей.
– Тебе все хороши, – перебила его Лариса.
– Чего ты прицепилась? Сказал: две нормы наколочу, и ладно тебе.
– Откуда будет две нормы, когда ты тут дым пускаешь? Вон какое полено скрутил.
– Из чужого табачка, вот и скрутил, – объяснил Тятюшкин. – Из чужого табачка всегда такие крутят: утром закурил – к вечеру вынул.
В сенях послышались шаги, дверь отворилась, и вошла Тоня в широком пальто и в блестящих черненьких ботиках.
– Здравствуйте, товарищи, – сказала она, подавая маленькую руку в перчатке Ларисе, Матвею и Тятюшкину.
Лариса метнула быстрый взгляд на гладкое смуглое лицо Тони, и этого мгновенного взгляда ей вполне хватило, чтобы оценить и детски-внимательный взор серых глаз молодой девушки, и ослепительно белые зубы, и продолговатые ямочки на смуглых щеках, и даже заметить остренький зубок, выбившийся из строя и растущий сбоку чуть впереди других. Именно этот зубок и придавал улыбке Тони особую прелесть.
Из-за буфета неторопливо вышел Иван Саввич. Не обратив на Тоню внимания, он проследовал к Тятюшкину и сказал:
– Так вот. Такое примем решение. Возить за реку. Ясно?
– А как же, Иван Саввич… – начал Тятюшкин.
– Ясная задача? – оборвал председатель.
– Задача-то ясная.
– Ну, так и вот. Мобилизуй народ и налаживай плоты. Давай действуй.
Иван Саввич не упускал случая показать свежему человеку, что он тут не какой-нибудь лапоть, а официальный хозяин, что перевидал на своем веку много людей – и городских и деревенских, цену им знает и никакими перчаточками его с толку не собьешь.
Поговорив с Тятюшкиным, председатель остановился посреди комнаты, достал из кармана гимнастерки какую-то бумажку и стал ее внимательно изучать. Бумажка была лежалая, ненужная. Однако, пока он ее читал, все молчали.
Внушив таким способом приезжей барышне достаточное уважение, Иван Саввич медленно спрятал бумажку, направился к своему столу и тут словно впервые заметил Тоню.
– Вам кого, гражданка? – спросил он.
– Работать приехала, товарищ председатель, – робко сказала Тоня. – Я думала, вам сообщили?
– Как же. Имею сведения. Глечикова внучка? Вы чья же дочка – Митрия или Андрея?
– Андрея.
– С батькой, что ли, не поладили?
– Почему? – смутилась Тоня. – Закончила техникум и приехала работать.
– В эмтээс вон тоже молодая агрономша приехала. В архитектурный не выдержала, пришлось в сельскохозяйственный идти.
Тоня не нашлась что ответить на это. Она чувствовала, что все присутствующие, даже мельком взглянувший на нее Леня, уже вывели твердое заключение, что никакой пользы от нее не дождешься.
– Андрюшка-то уехал, когда я еще неженатый был, – задумчиво проговорил Иван Саввич. – А теперь у меня дочка невеста. Сколько тебе лет, Лариса?
– Двадцатый.
– Какое красивое имя! – заметила Тоня, стараясь задобрить насмешливую девушку.
– А что мы тут, по-вашему, только в Марфушки годимся? – весело проговорила Лариса и, стрельнув большими глазами, вышла.
– У нас, барышня, теперь Титами да Федотами не нарекают, – словно ребенку, объяснил Тоне Тятюшкин. – Куда ни погляди, все Юрочки да Жорочки. По-городскому…
– У тебя все? – спросил Иван Саввич, нахмурившись.
– Все, – сказал бригадир и вышел.
– А вы по какому делу? – обратился Иван Саввич к Матвею.
Матвей поднялся и тоже вышел.
– Значит, на родину потянуло? – проговорил Иван Саввич. – А у нас поработать придется, – продолжал он, осматривая пальто и ботики Тони укоризненным взглядом. – Придется поработать.
– Я и хочу работать, – сказала Тоня печально. – У вас есть планы развития хозяйства?
– Чего-чего, а планов у нас много, – ухмыльнулся Иван Саввич, принимая тот игриво-иронический тон, который появлялся у него всегда, когда дело касалось канцелярской писанины. – Сейчас и глядеть будете?
– Если можно, то сейчас.
Иван Саввич открыл скрипучий буфет и выложил несколько толстых папок. Тоня открыла одну из них наугад и увидела длинный заголовок: «Мероприятия по увеличению продуктов животноводства на 1954–1959 годы по колхозу „Волна“». Мероприятия начинались с таблицы:
Тоня прочитала эту таблицу, грустно посмотрела на Ивана Саввича и сказала:
– Можно, я пойду хозяйство смотреть?