355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Антонов » Разнотравье: повести » Текст книги (страница 34)
Разнотравье: повести
  • Текст добавлен: 25 мая 2017, 15:30

Текст книги "Разнотравье: повести"


Автор книги: Сергей Антонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 40 страниц)

Сперва ее слушали плохо, но на заявлении Пастухова стали шикать, чтобы потише. Одним было интересно послушать, другим забавно глядеть, как она, маленькая, лохматая, накидывается на всех, ровно клушка. Чем дальше, тем больше приходилась она по душе председателю, и, когда дошла до Маркса, он толкнул меня в бок и сказал с удовольствием:

– Начитанная, язва!

А когда спросила, кто станет добровольно признаваться про кошечку или собачку, в рядах замотали головами: никто, мол, не признается, успокойся, пожалуйста, не переживай…

Услышав вдруг, как стало тихо, защитница заговорила спокойным, домашним голосом:

– У Пастухова в комнате, за перегородкой, висит табель-календарь. Так вот на этом календаре день второе июня обведен красным кружочком. Я сама видела. Второе июня – это день преступления. Но второе июня – это и тот день, когда Пастухов должен был испытать скоростную культивацию. Всю осень, все лето, всю весну дожидался он этого дня. Почти год к этому дню готовился: схемы рисовал, эскизы, две толстые тетрадки расчетами исписал, дефицитные шестерни натаскал откуда-то. И вот решающий день наступил, и все было сорвано. Таисия Пашкова все погубила.

Причина поджога единственная – возмущение против трактористки-лентяйки. Это возмущение вылилось в уродливую форму не только по причине опьянения подзащитного, хотя и эту причину нельзя не учитывать. Главное в том, что Пастуховым овладело вполне понятное отчаяние.

По вине Таисии Пашковой все пропало, может быть, навсегда! Как же не возмутиться!

И тут в гробовой тишине раздался длинный тонкий писк, какой получается, когда закипает самовар. Я поглядела: там плакала Таисия Пашкова.

Защитница сбилась и тоже поглядела туда.

– Насколько правильные идеи выдвигает Пастухов, в данный момент не имеет значения… – сказала она потише. – Он заражен этой скоростной механизацией, верит в пользу, которую она принесет народу, понимаете.

Вконец расстроенная Пашкова плакала и причитала вполкрика:

– Верит, касатка, верит!

На нее сердито зашикали, и она смолкла. А защитница заторопилась и, то и дело оглядываясь на Таисию, стала доказывать, что у Пастухова в груди бушует огонь творчества, зафальшивила, неловко закруглилась и, очень недовольная собой, пошла на место.

Хотя из-за Пашковой, заразы, выступление защиты было смазано, я так понимаю, что эта девочка в основном и спасла нашего бригадира. Пастухову присудили два года условно, с передачей на поруки колхозу.

5

Суд кончился поздно, часов в одиннадцать ночи. Все устали. А мне пришлось вести защитницу на ночлег к Алтуховым. На дворе было черно, хоть глаз выколи, и всю дорогу ее пришлось держать за руку, чтобы она не зачерпнула в ботики.

Защитница вошла в избу с опаской, как чужая кошка. Видно, не бывала еще в деревне.

Настасья Ивановна, свежая еще старуха, ждала московского сыночка и хлопотала на кухне.

Дорогого гостя дожидалось угощение: наливка, запечатанная церковным воском; портвейн – три топорика, купленный в павильоне; накрытый полотенцем пирог; конфеты в бумажках; редька в сметане – весь стол был заставлен, облокотиться некуда.

– О-о, у вас электрический самовар! – подольстилась защитница.

– А что же… Мы тоже люди, – отозвалась Настасья Ивановна. – Чего на пути встала? Садись, – и она указала в горницу, где красовался накрытый стол.

– Да нет, что вы! Я не хочу кушать.

– А это и не тебе. Игорьку припасено. Это что ты такая хохлатая? Или мода такая?

– Мода такая, – сказала защитница.

Настасья Ивановна бросила ей под ноги тяжелые, как гири, сапоги.

– Я лучше в чулках. Можно?

– Давай в чулках, если брезговаешь…

Защитница прошла и села на лавку под часы, тихонько, как сиротинушка. По дороге она растеряла весь задор, запечалилась, и никто бы не узнал в ней девчонку, которая только что воевала на суде.

В горнице пахло теплым скобленым полом. Под иконой неподвижным зернышком блестел огонек, освещая прозрачно-изумрудное донышко лампадки. Важно тикали большие часы.

Между делами Настасья Ивановна поинтересовалась, засудили ли бригадира.

Я сказала, что дали два года условно и взяли на поруки.

– Сам виноватый, – сказала бабка. – Не знал, что ли, куда ехал? У нас тут кто хочешь сбесится. То снег, то ненастье – темень одна, а больше и нет ничего. Живем, как в колодце. В Москве, говорят, улицы водой моют – вот до чего дошли. А у нас что?.. Умные все уехали – одни дураки остались… Дураки да повелители… На одного исполнителя три повелителя… И никакого к тебе уважения. Вон председатель – знает, сыночка ждем, – так вот нарошно к нам постояльца поставил. По злобе… Куда нам ее класть? На койке Игорек ляжет, на печи – мы с дедом, в сенцах – текет, посреди кухни не положишь… Придется тут, на диване, постлать.

Я сказала, что в одной комнате с мужчиной вроде бы неудобно.

– А чего неудобного? – Настасья Ивановна жалостливо оглядела защитницу. – Диван мягкий. На пружине. А девка вяленая, сонная. Таких он не обожает.

Она вдруг вспомнила что-то, и ее всю заколыхало, затрясло от смеха. Потом встала посреди горницы и зашептала со свистом:

– Прошлый год приезжал. Помнишь, когда в сухую грозу у Рудаковых телка убило – каждую ночь пропадал. Громы громыхают, молнии падают – такие страсти. А ему все нипочем. Все где-то котует. Под утро скребется, в окошко влазит. Шасть на койку – и щурится. Как ему уезжать, не утерпела, спрашиваю: «Кто у тебя краля?» – «Это, – говорит, – святая тайна». Шалеют от него девки.

Бабка сняла с комода фотографию в крашеной рамке, отерла рукавом стекло и показала из своих рук.

Карточка была давняя и разукрашена химическим анилином: глаза, галстук и пиджак – синей краской, кудри и вечная ручка – желтой краской, губы и значок – красной краской. Пуговки на рукаве опять-таки желтые.

– Вон он какой у меня, – сказала Настасья Ивановна и вдруг застыла с фотографией в руке. – Никак едут!

Но ничего не было слышно, только ночной дождик шумел на огороде.

Бабка вздохнула, аккуратно прислонила фотографию среди крашеных метелок ковыля, полюбовалась издали.

– Уцепился за Москву и живет теперь на сливошном масле, – похвастала она, – И нас, стариков, слава богу, не забывает. Каждое лето приезжает, оказывает уважение. Часы стали шуршать и, наладившись, пробили четыре раза, хотя стрелки показывали двенадцать. Бой был гулкий – как ногой по гитаре.

– У нас они сроду такие, – сказала Настасья Ивановна, внося холодец. – Едут! – добавила она шепотом.

И правда. Слышно было, как открыли ворота, приняли подворотенку. На мостках грохнула телега, лужи во дворе заполоскались, и Леонтич проговорил тихонько: «Куда, окаянная!» Видно, утомился, и крикнуть от души не хватило сил.

Настасья Ивановна поставила холодец на полдороге куда попало, кинула на плечи шаль с красными розами и выставилась против двери.

Дед вошел один.

Борода его слиплась в грязную тряпочку. Весь он был маленький, мокрый, как будто его обмакнули и вынули.

Но даже и в таком виде глядел он теперь вовсе не дурачком: глаза у него были злые и умные. Ох, и научились же люди представляться!

Он сел на лавку и молча принялся скидать сапоги.

– А Игорек? – спросила Настасья Ивановна.

– Нет твоего Игорька.

Допытываться она не решилась. Так и дожидалась, когда муж разуется и сам объяснит толком, в чем дело.

– Долго глядеть собралась? – спросил дед с ехидством. – А ну, пособи! Вылупила глаза-то!

Настасья Ивановна бросилась помогать.

С одним сапогом кое-как справились.

– Да где же Игорек? – не утерпела Настасья Ивановна. – Случилось что?

– Ничего не случилось.

– Да где ж он? Ведь телеграмма…

– Мало ли, телеграмма…

– Или не приехал?

– Почему не приехал? Приехал.

И второй сапог наконец подался.

Дед покачал головой. Портянка была черная, мокрая.

– Говорил тебе, дуре, носи Багрову переда подшивать Он пол-литра возьмет а сделает на совесть. Нет, на базар повезла, язва. Три рубля псу под хвост.

Он зашлепал босыми ногами, подошел к накрытому столу и покачал головой.

– А меня на одной картошке держит, сквалыжница. Грузди, говорила, кончились, а вон они, грузди.

– Да где же Игорек? – взмолилась старуха. – Скажешь ты мне или нет!

Дед встал против жены, упер руки в боки и проговорил язвительно и даже с каким-то злорадством:

– Не возжелал в родительском доме жить. Ясно?

– Куда ж ты его дел?

– В дом отдыха. За деньги проживать будет. По путевке.

– Это как же? За что же он это так? Наварила, нажарила… Куда теперь это все? Наварила, нажарила…

– Ну, теперь на всю ночь загудела, – отметил дед с удовольствием. – А гудеть нечего! Отучила ребенка от родительского дома – и терпи. Выучился – больно она ему теперь надобна. Все барыню из себя строит! Гляди, какая барыня… Вот тебе от него гостинец. – Он бросил сверток, обернутый узорчатой гумовской бумагой.

Настасья Ивановна и не посмотрела на гостинец. Пошла на кухню и печально раскладывала огурчики, неизвестно для кого теперь.

Дедушка поглядел на нее и сказал:

– Неловко ему, вишь, тут. Петух рано поет. Будит.

– Ладно, чего уж там. Завтра схожу, пирожка снесу, огурчика.

– Куда же ты пойдешь, за двадцать километров?

– Ничего. Доберусь как-нибудь.

– Да туда посторонних не пускают.

– Какая же я посторонняя. Я мать.

– Мать, а все равно сторонняя. Учти: Игорь Тимофеевич строго-настрого наказывал – никому в колхозе не хвастать, что приехал. Ни одной живой душе.

– Чего это он?

– От людей хочет отдыхать. «Люди, – говорит, – отвлекают от мыслей». Ясно? Чем гудеть без толку, лошадь ступай распряги. Или дерюгой накрой, что ли.

– Обождет, – отозвалась бабка. – Не своя.

Дед похлопал по карманам и достал патрон белого железа.

– Гляди, чего отцу-то подарил! – сказал он.

Он отвинтил крышку и вытряс сигару.

– С Кубы! – сказал он и понюхал, чем пахнет. – Там у них ее одни министры курили.

Он осторожно вставил сигару в рот, но запаливать не стал и долго сидел, вытянув шею, как жонглер в цирке.

Наконец решился и закурил.

– Дерет, зараза, – одобрительно ворчал он, отгребая дым в сторону и кашляя что было мочи. – Во дерет!

И тут только обратил внимание на гостью. – А ты чья, дочка?

Узнав, что она защитница, дед испугался, прикинулся убогоньким дурачком. Мне стало тошно, и я пошла.

6

Дождь лил непрестанно и только к утру постепенно сошел на нет. На зорьке было зябко, во дворах кашляли барашки. В низинах с ночи залег туман. За туманом не видно ни реки, ни леса.

На такую погоду выходить из дому неохота. Но делать нечего: подоспел срок перечислять комсомольские взносы. Надо ехать в райцентр.

Я скинула туфли и пошла на автобус. На улице – ни души. Стадо только прогнали, и оно еще шевелилось впереди в тумане. По асфальту переползали лиловые дождевые черви. Воздух серый, как зола, видно плохо. Во всех избах зажгли свет.

Но вдруг – ровно ставню распахнуло: серое облако над Закусихином подвинулось, и открылось праздничное, воскресное солнышко. Все озарилось и заиграло. На склонах заблестела молодая рожь, зарумянилась красно-бело-зеленая гречиха. Тихонько, как бабушка на блюдечко, подул теплый ветерок. Весело, на весь свет гремя бидонами, с молокозавода под горку проехала подвода. Небо было чистое, синее. Где-то гудел самолет, но разве найдешь его в таком большом, одинаковом небе.

Теплое солнышко поднималось над землей.

Я дошла до стоянки, вымыла в луже ноги и надела туфли.

Гляжу, идет Пастухов. Говорит, что собрался в техническую библиотеку, а сам глаза прячет. А мне-то что! В библиотеку так в библиотеку…

Дождалась автобуса. Пастухов сел наискосок от кондукторши и уткнулся в газету.

Кондукторша была молоденькая, только еще привыкала. Билеты отрывала по кантику. Сперва загнет, потом оторвет. А когда подпирала грузную сумку ногой, из-под короткого бумазейного платьица выглядывала голая коленка, а на коленке – болячка-изюминка. Наверное, после работы еще с ребятишками бегает, в пряталки играет.

Работала она от души. В автобусе ходили часы и пело радио. Ей нравилось чувствовать себя полной хозяйкой в таком автобусе, нравилось командовать пожилому шоферу «поехали», давать людям сдачу.

Бежит автобус по шоссе, и солнечные квадраты плавают, как в невесомости, по спинам и головам. Бежит автобус, а Пастухов исподтишка любуется девчонкой. И болячку отметил. Как у нас говорят, втетерился. Что ж, девушка милая. Губастенькая, ладненькая. Такая милая хлопушка. Наверное, только с десятилетки, отличница.

Я не удержалась, подмигнула ему. Дескать, давай не теряйся! Он запылал весь – нырнул в газету. А солнышко было веселое, и меня так и подмывало созорничать. И я спросила кондукторшу:

– У тебя воспламеняющие вещества возить можно?

– Нет, – сказала она. – Едкие и воспламеняющиеся вещества, а также колющие и режущие предметы к провозу не допускаются.

Пастухов сверкнул на меня злющим глазом. А девушка погляделась в стекло и незаметно выпустила из-под берета завиток.

Потом улыбнулась Пастухову и сказала застенчиво:

– Вы бы вперед пересели, молодой человек.

– Ничего, – мрачно отозвался он из-за газеты.

– Там читать удобней.

– И здесь хорошо, – сказал Пастухов грубо и оглянулся по сторонам.

Кроме нас, ехали еще четыре человека. Два парня из колхоза «Красный борец» спорили и торговались, делили еще не полученные запчасти. Бухгалтер с молокозавода доказывал старенькой-старенькой бабушке:

– Бывало, леща за рыбу не считали, а теперь и ерш – рыба.

А бабке было не до ершей. Она уцепилась за переднюю спинку сухонькими руками и крестилась на каждом ухабе. Боялась, как на самолете.

На двадцать шестом километре вошли еще двое: дяденька с перевязанной щекой и злющая женщина. Я ее знаю. У нее своя изба в колхозе «Авангард», а работает она в городе, служит администратором в кино. Нагляделась заграничных картин и строит из себя грамотную. Намазалась так, что зубы в помаде.

– Здравствуйте все, – сказал дяденька с перевязанной щекой и подал трешку. – Бери хоть всю, дочка, только погоняй быстрей. Стреляет – мочи нет.

Крашеная администраторша прошла вперед и села на инвалидную лавочку.

– Не забудьте приобрести билеты, – сказала ей в спину девушка. – Следующая – базар.

Администраторша будто оглохла.

– Не забудьте приобрести билеты, – сказала девушка громче.

– Карточка! – отозвалась администраторша.

– Карточку надо предъявлять.

– Называется общественный транспорт, – заворчала администраторша. – Для удобства населения… Целый час торчала на остановке. Хоть бы скамейку сколотили…

Она нашла карточку, показала самой себе и спрятала.

– Напрасно говорите, гражданка. – Девушка обиделась за водителя и за новый автобус. – Часа вы не стояли. У нас экспресс. Интервал – семнадцать минут.

Но пассажирка даже не оглянулась.

– На кольцо приедут и ждут, пока народ в дверях не повиснет, – ворчала она.

– Зачем так говорить, гражданка. У нас экспресс. Интервал – семнадцать минут.

Губы у девушки дрожали. Пассажирка, видно, была опытная обидчица, знала, куда уязвить.

– Вчера тоже автобус ждала, – продолжала она высказываться. – Мокну под дождем, а ничего нет. Военный стоял, плюнул, пешком пошел. У них экспресс, а трудящие мокнут.

Кондукторша перестала возражать. Закусив губку, отделяла она на ладошке копеечку от копеечки. А пассажирка бубнила и бубнила.

– Угореть можно от твоей болтовни, – сказал дяденька с больным зубом. – Моложе была небось подводу за благо почитала. На своих на двоих в город топала, на одиннадцатом номере. А тут и лавки мягкие и радио играет, а ей все худо…

Оттого, что за нее вступились, глаза у кондукторши намокли, и, передавая сдачу, она выронила монетку. Денежка закатилась куда-то. Девушка нагнулась, будто искала монетку, а сама переживала там, за лавочкой, пока никто не видел.

– Копеешница! – сказала администраторша.

Ребята принялись искать. Кто-то предложил свой двугривенный. Девушка сердито отказалась. Дяденька, из-за которого вышло столько хлопот, стал отмахиваться – дескать, бог с ней, со сдачей.

Один Пастухов сидел, как кукла, считая, что такое поведение повышает его авторитет.

У мотеля вошли новые люди, и среди них невысокий, крепко сбитый парень, тот самый Игорь Тимофеевич, за которым дедушка Алтухов ездил на станцию.

Он чуть поседел с прошлого года. Сквозь черные волосы просвечивало темечко. В бархатных глазах его, наполовину прикрытых веками, и на гладком румяном лице устоялось выражение скуки – будто устал он и от людей и от самого себя. Тем не менее на нем был чистенький пиджачок и модные, гладко отглаженные брючки.

Он забрался в автобус последним, проверил пальчиком кожаную лавочку – не грязна ли – и тогда только сел рядышком с администраторшей. Лениво развалившись, он стал разглядывать задних пассажиров, ровно витрину, каждого по очереди. Поглядел и на меня, в упор, но без всякого интереса, наверное, не признал. Конечно, родня я ему дальняя – братова свояченица кем-то приходится Настасье Ивановне, но все ж таки сродник – должен бы помнить. В прошлом году когда приезжал – заходил к нам слушать футбольные передачи.

Администраторша все ворчала и ворчала.

– Какое у вас ангельское терпенье! – сказал Игорь Тимофеевич кондукторше.

– Мы боремся за звание бригады коммунистического труда, – отвечала обиженно девушка: – У нас есть пункт – быть вежливыми. А то бы я ей ответила…

Игорь Тимофеевич оглядел кондукторшу внимательно снизу доверху умным, усталым взглядом.

– Воскресенье, – сказал он. – Солнце, воздух и вода. В такую погоду трудящиеся устремляются в сады и парки. А такой хорошенькой комсомолочке приходится воевать со всякими… – Он взглянул на соседку, прибирая ей название: – Со всякими сковородками.

Администраторша зашлась длинной нескладной руганью, аж посинела, а Игорь Тимофеевич молча глядел ей в глаза скорбным взглядом. А когда она, вовсе запутавшись, остановилась передохнуть, Игорь Тимофеевич вдруг неожиданно для всех засмеялся. И смех у него был скорбный.

Администраторша посмотрела на него с испугом и спросила:

– Вы что – недоразвитый?

– А как вы выяснили это? – спокойно поинтересовался он.

– По смеху. Человека видно по смеху.

– А ваш супруг как смеется?

– Никак не смеется.

– Не удивительно. – Игорь Тимофеевич вздохнул, будто и не ожидал другого ответа, и отвернулся.

Девушка прыснула. Улыбнулись и еще некоторые. Пастухов завистливо глянул на Игоря Тимофеевича и уткнулся в газету.

– Вы давно в комсомоле, директриса? – спросил девушку Игорь Тимофеевич.

– Давно.

– Как вас звать?

– А зачем вам?

– Да так. Чего вы боитесь?

Игорь Тимофеевич внимательно посмотрел на нее и стал глядеть на ее колени.

– Может, я вам благодарность хочу записать.

– Запомните номер машины и пишите.

– А какой номер?

– Семнадцать семнадцать.

Игорь Тимофеевич глядел на ее колени. Девушке, видать, было не по себе, немного страшно, но интересно.

– Счастливый номер, – сказала она краснея.

– Вы верите в приметы? – спросил он насмешливо.

– Какие приметы! – смутилась девушка. – У нас бригада коммунистического труда. Это я так просто…

– Так как же вас звать все-таки?

– Не обязательно.

– Ну хорошо, – он поднялся к выходу, – обратно поеду в пять вечера. Дождусь вашего экспресса. К вечеру девушки становятся добрее.

С самого начала этого разговора Пастухов забеспокоился. Насторожился, потемнел весь, будто у него отбивают невесту. Глядит в газету, а сам навострил уши и ловит каждое слово. Чудной все-таки наш Раскладушка.

Игорь Тимофеевич вышел, позабыв на сиденье книжку.

Кондукторша расстроилась, но книжка не стоила хлопот. Это был дешевый путеводитель «Наш край», старенький, выпущенный еще при культе.

Я объяснила девушке, кто хозяин книжки.

– В пять поедет обратно, сама ему и вернешь.

– А у меня в три пересмена, – улыбнулась девушка и, не удержавшись, вздохнула.

И тут в первый раз за весь рейс Пастухов засмеялся. Он хихикнул и сощурился, ровно его щекотали. И бухгалтер с молокозавода испуганно взглянул на него.

7

Вечером районный центр М. выходит на бульвар.

Выходят душистые, как пробные флакончики, девушки, солдаты с увольнительными до двадцати четырех ноль-ноль, молчаливые папы и мамы с новыми колясками, выезжают на велосипедах юноши в мохнатых кепочках.

И начальник милиции надевает гражданский пиджак и выходит с беременной женой запросто.

По одной стороне бульвара идут к вокзалу, по другой стороне – к реке. Так и текут от реки к вокзалу, от вокзала к реке.

А на базарной площади из трех репродукторов на все стороны играет радио, создавая праздничную обстановку.

У парадных сидят на табуретках бабушки, замечают, какая невеста с кем идет, у какой новые туфли.

Девчата шушукаются, одаряют подруг калеными семечками и пьют воду с двойным сиропом.

Часов в семь вечера, в самый разгар гулянья, когда народу не уместиться на узких тротуарах, на главной улице появился Пастухов. Идет по самой середине, на виду у всей общественности и спотыкается на булыжинах.

У меня прямо сердце упало. Опять как суслик напился.

Подбежала к нему, гляжу – весь бок в мелу. И пуговица расстегнута. Прямо срамота. Только-только на поруки взяли, а он под окнами райкома комсомола марширует в таком виде.

Встала я против него и говорю тихо:

– Давай домой! Сейчас же!

Встал, качается, как лодочка, старается сообразить, что к чему. Совсем пьяный – глаза как холодец.

Я повторяю:

– Не совестно? Весь вывозился. Давай домой.

Пастухов узнал меня, обрадовался и сказал на всю улицу:

– На мне пятно? Не отрицаю. На мне пятно, а на нем нету. Понятно? Пусти.

Он рванулся куда-то. Видно, у него была цель.

Я уцепилась за его пиджак. Увидев, что от меня попросту не отделаться, он снова остановился и спросил обиженно:

– Ты что – выпивши?

Медленно покачиваясь, он стал шарить грязными лапами в пиджаке, выворачивать брючные карманы. На землю посыпались бумажки, исписанные формулами, квитанции, вырезки со схемами, фотографии тракторов, таблицы горючего.

Под конец он нашел, что искал: мятый, исписанный с обеих сторон листок белой бумаги.

Он пытался развернуть листок, но пальцы плохо слушались, и в конце концов пришлось разворачивать мне.

– Читай. Понятно? – гордо сказал Пастухов, когда я развернула.

Это было заявление на пересмотр дела.

Главный упор делался на то, что Пастухов добровольно приехал из Москвы, проводит в жизнь ценные идеи по механизации сельского хозяйства.

Сам Пастухов такую бумагу сочинить бы постыдился. Наверное, ходил на дом к защитнице, и она ему помогала.

Бумага была помечена сегодняшним числом и заляпана томатным соусом.

– Сейчас же домой! – сказала я. – Спать.

– Нельзя. Понятно?

– Почему?

– Эту бумагу надо пустить по инстанциям.

– По каким инстанциям? Сегодня воскресенье.

– Неважно. Понятно? В прокуратуре сказали – часок отдохни и заходи… Всех генералов соберем, раз такое дело. По тревоге.

– Да ты что, с ума спятил? Кто сказал?

– Тебе не все равно кто? Не хватайся за меня – людей постыдись. С пятном жить нельзя. Понятно? Кто мне поверит, когда на мне пятно? Доверят гонять на скоростях? Нет, скажут, он под судом и следствием. Отстранить. На меня и раньше Иван Степанович косился. А теперь и вовсе не доверит.

Я знала, что пьяненькие мужики еще больше, чем трезвые, любят, когда им поддакивают, и стала кивать, что, мол, действительно не доверит тебе Иван Степанович технику и действительно пятно надо смывать, а сама вела его потихоньку в первые попавшиеся ворота, лишь бы с глаз долой. Вела я его зигзагами за руку по чужому двору между мокрым бельем и думала: «До чего обидно за нашу молодежь. Столько вокруг интересного, захватывающего, а они – вон что делают».

Пастухов, видно, устал.

– Живешь ты неправильно, суматошно, – внушала я ему. – Я понимаю – жизнь порой сложна и противоречива, ее трудно подвести под какую-то догму. Но надо приучать себя жить так, как надо, а не так, как тебе хочется.

Он шел и внимательно слушал.

– Как радостно видеть, когда юноша к чему-то стремится, – внушала, я ему. – Старается быть полезным, не задумывается ни о корысти, ни о славе. А слава сама приходит в процессе труда.

Улица, на которую мы вышли, была тихая – заборов больше, чем домов. Прислонила я Пастухова к водоразборной колонке, заправила ему карманы, отряхнула мел с рукава, убедила застегнуть пуговицу.

Теперь задача состояла в том, чтобы посадить Пастухова в автобус. Пока я подумывала, как это половчей сделать, вдали ударил барабан и духовой оркестр заиграл «Дунайские волны».

И тут уж я вовсе не могла удержать Пастухова, и он меня потащил, как на буксире, и невозможно было понять, кто из нас трезвый, а кто выпивши.

Притащил он меня в городской садик и потянул на танцевальную площадку. Тут мое терпение лопнуло. Пусть делает что хочет.

Гляжу – без билета его на площадку не пускают, а билета, как нетрезвому, не дают. Ребята на контроле смеются. Пастухов наклонился и произнес речь, что он человек не гордый и будет веселиться среди прохожих на аллейке. А барышня – вот она – припасена. С этими словами он схватил меня за талию и принялся кружить под фонарями, вокруг районной Доски почета. Прошу его остановиться – где там! Впился своими клешнями: ни охнуть, ни вздохнуть.

– Поскольку взяла шефство – обязана танцевать!

Прямо со стыда сгореть! Сегодня собралась на спевку поспеть, бюро провести, над собой поработать. Да и постирушки дома целая гора накопилась. Вот и поработала. Хоть бы музыка скорей кончилась.

Вдруг Пастухов бросил меня и застыл как вкопанный. Застыл и уставился на темную дорожку. Там маячили две фигуры: одна побольше, другая поменьше. Они то шли, то останавливались. А Пастухов все прислушивался.

Фигуры подошли под фонарь, и я поняла, в чем дело. Впереди шла знакомая кондукторша, а за ней – пожилой дяденька в соломенной шляпе.

Пастухов глянул на меня, будто его оглушили, и сказал:

– Устремились в сады и парки. Понятно?

Кондукторше было совестно. Она оглядывалась и ломала пальчики. А пожилой угрюмо разминал папироску.

– Ну не надо… – умоляла она. – Ну пожалуйста.

– Пусти! – рванулся Пастухов.

Я его едва удержала.

– А чего он к ней пристает?!

– Это же отец.

– Отец?

– Ясно, отец. Образумься.

Пастухов покорно пошел за мной в тень, на дальнюю скамеечку.

А девушка торопливо говорила:

– Ну, не ходи, ну, пожалуйста…

– Да тебе-то что, – басил отец. – Я в сторонке буду. В сторонке.

– Прошу тебя. Я уже большая.

– Какая ты большая, – вздохнул отец.

– Мне неудобно. Понимаешь, неудобно. Я уже работаю. Меня пассажиры узнают.

Прошли два парня в ковбойках и загоготали:

– Опять с папочкой за ручку!

Девушка ломала пальцы и морщилась от страданья.

– Я не могу больше, – сказала она. – Я иду домой.

Отец махнул рукой. Он остановился возле нашей скамейки, небритый и такой же толстогубый, как дочка. На нем были мягкий пиджак и широкие, до земли брюки, такие, что не видать – босой или обутый.

На пиджаке висела медаль.

Пастухов пробормотал:

– А что, если я с ней сейчас… – уронил голову на мое плечо и сразу спекся – заснул. Теперь ничего не сделаешь. Отоспится – тогда поедем.

Девушка купила билетик и быстро, словно за ней гнались, протопала по мостику на площадку.

Отец постоял, подумал, пошел поглядеть через ограду. Но щели были узкие и видно плохо. А близко не подойти. Администрация проявила смекалку и вырыла вокруг ограды глубокую канаву, чтобы не лазили без билетов. Плюс к тому – канава доверху налита водой.

Заиграли румбу. Отец решительно бросил папироску и пошел к мостику. Девушка с красной повязкой потребовала билет.

– Там моя дочь, – сказал он. – Я хочу присутствовать.

– Купите билет и присутствуйте.

– Да я не танцевать. Посмотрю и уйду.

– Возьмите билет, а там хоть на голове ходите, – сказала девушка с повязкой.

Он пожевал губами, отошел и сел. От него крепко несло табаком.

– Как придет воскресенье, хоть не просыпайся, – проговорил он больше для себя, чем для меня. – Куда это годится? Никуда не годится.

Я поинтересовалась, что случилось.

– Говорят, ничего особенного не случилось. Мелкий факт. А я не могу смириться. Для них мелкий, а для меня не мелкий. Есть тут у нас тип, некто Коротков. Он Тамарочку за то, что не пошла с ним танцевать, обозвал жабой. И вдобавок замахнулся.

У него треснул голос, и он разозлился.

– Стал караулить этого подонка… Извините, я потерпевший отец, а отсюда и злость. Он знал, что я его караулю, и прятался. Поймал я его наконец. Поговорили. Он мне заявляет: «Что я ей, голову снес? Пусть нос не дерет!»

Я сказала, что надо заявить куда следует, по месту работы.

– Я говорил со знакомым милиционером. «Подайте, – говорит, – в суд, выставьте свидетелей, возьмите о дочке характеристику». Не пошел я по этому пути. Сами понимаете почему. – Он поперхнулся. Тихонько выругавшись, встал, прошелся по дорожке. Потом сел снова.

А Пастухов спал на моем плече под духовой оркестр и чмокал губами, как младенец.

– Принял решение не пускать Тамарочку на танцы, – продолжал потерпевший отец. – Не пускать на танцы. Мы тут недалеко живем. Музыку слышно. В воскресенье молодежь идет, а она сядет у окна как арестантка и слушает музыку. Она у меня одна. Больше никого у меня нету. Никого нет… Принял решение – ходить с ней. Приду на площадку. Сижу. Курю. И что бы вы думали? Не стали ее приглашать. «Эта та, за которой папа наблюдает? Ну и пусть он сам с ней танцует». Пошел к администратору. Поговорили. Здешние активисты посоветовали написать в газету. Ославить этого подонка на весь район, чтобы в дальнейшем было неповадно… Заодно просили в заметке отметить о воспитательной работе среди молодежи. Что воспитательную работу надо вести всегда и всюду. Даже на танцах. Добиться того, чтобы девушка могла смело отказать тому, с кем она не хочет танцевать, не боясь, что ее изобьют.

Написал заметку, – говорил он сквозь зубы. – Подписал: «Пенсионер такой-то». Одобрили. Посоветовали включить мысль, чтобы на площадке практиковали перерывы и, когда пары еще не разошлись, проводились короткие беседы по этике юноши и девушки. Чтобы музыка чередовалась с играми, с вопросами, с премиями… С премиями. Конечно, танцы у молодежи отнять нельзя. Но сами танцы в крайнем случае должны быть русские, хорошие, вежливые, например тустеп, коробушка. А то играют какую-то западную отраву.

Он встал, отошел недалеко, высморкался, утер лицо платком и сел снова. Сел и долго молчал.

– Напечатали? – спросила я.

– Про тустеп напечатали.

– А про этого? – внезапно проснулся Пастухов. – Про подонка?

– Изъяли. Говорят, частный факт. Никому не интересно… Что она у вас за исключительная…

– Неверно! – разволновался Пастухов. – Люди, я вам скажу, каждый без исключения исключительный человек. И вы. И я. И она исключительная. Потому что у каждого из нас в мозгу своя особая извилинка. Такая, вроде морской раковины, каждая с особым изгибом. В этих изгибах, если ты хочешь знать, – весь гвоздь. По этим изгибам течет моя мысль и открывает секреты природы, которые для других закрыты. Если бы у людей было бы только серое вещество, а не было бы у каждого своей особенной ракушки, не было бы у нас ни «Анны Карениной», ни теории относительности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю