Текст книги "Разнотравье: повести"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 40 страниц)
Я напомнила, что незаменимых людей нет.
– Неверно, – замотал головой Пастухов. – У нас даже Аврора незаменимая. (Это у нас в колхозе корова такая). А люди – тем более.
– Выпившему ничего не докажешь, – вздохнул пенсионер.
Но я хотела доказать.
– У нас, к твоему сведению, не капиталистическое общество, чтобы у каждого мысли кривуляли по собственным зигзагам. А если ты такой исключительный, что в твою башку вставлена морская раковина, так дождись по крайней мере, когда тебя народ станет признавать. А сам не выставляйся. Будь поскромней. А то много об себе понимаете. Пользы от вас никакой, а скандалы – то и дело.
– С этим надо мириться, – сказал Пастухов.
– А мы не хотим мириться! Будем вправлять мозги и выравнивать твои извилины. А не поможет, соберем правление и снимем с бригадира. Тогда узнаешь, заменимый ты или незаменимый.
– Дай тебе волю, ты бы всех под одну гребенку остригла. Под бокс. Понятно? И меня под бокс и Настасью Ивановну под бокс.
– Зачем под бокс? Личные склонности я не отрицаю. Стригитесь, как хотите.
За беседой Пастухов быстро трезвел и уже поддавался убеждению.
– Одного я не пойму, – проговорил он. – Какая тебе польза доказывать, что я самый что ни на есть середняк, вполне заменяемый и на работе и на других делах? Ну ладно, убедишь ты меня, усохнет у меня эта самая особая извилинка. И останется в голове одна только серая масса, и стану я походить на тех замороженных человеков, у которых эта серая масса через глаза просвечивает. Легче тебе будет?
– Ивану Степановичу с тобой легче будет. И то ладно.
– Может быть, ваш друг частично и прав, – сказал пенсионер. – Все-таки приятно сознавать, что ты на своем деле – один-единственный. А взаимозаменяемым, как какая-нибудь велосипедная шина, человеку быть обидно. Особенно нашему человеку.
– Верно, папаша! – закричал Пастухов. – Не цыкай на человека, когда он что-то доказывает! Сперва понять попробуй!
– Ему не терпится гонять технику на повышенных скоростях, трактора ломать, а правление не позволяет. Вот он и выдумал.
Пришлось разъяснять известные истины: отдельный человек должен шагать в ногу с коллективом. Без коллектива человек – ноль, хоть у него в голове морская раковина аж из самого Индийского океана и размером с пепельницу, и что все его беды и шатания происходят оттого, что он душой оторван от коллектива.
– Поэтому я хочу тебе дать совет. Только отнесись к тому, что я говорю, внимательно и не вздымайся на дыбки. Парень ты культурный и грамотный. Не спорю. Но для твоего общего роста, для твоего дальнейшего эстетического воспитания тебе было бы полезно включиться в хор. Мы тебе сапожки по колодке пошьем, такие же, как у нас у всех, – красивенькие…
Пастухов дернулся, будто его ткнули в спину, и уставился на меня злющими глазами.
– Ты опять?
– Что опять?
– Про хор? Про песенки?
Я ничего не могла понять. И даже испугалась.
– Так вот, – стал говорить он медленно, с каждым словом ударяя кулаком по лавочке. – Если еще раз помянешь про хор, я не погляжу, что я твой подшефный, а ты девчонка. Дам бубна.
– Ну вот и договорились… Тебе, дураку, хорошего хотят, время с тобой теряют, а ты…
– С выпившим не договоришься, – вздохнул пенсионер. Он остался дожидаться дочку, а мы с Пастуховым пошли побыстрей, чтобы захватить последний автобус.
8
Вчера вечером пришла телефонограмма – просят наш хор в дом отдыха на выступление в порядке культмассовой работы среди отдыхающих. И даже не просят, а требуют. В конце сказано: «Просьба не опаздывать».
У меня сердце упало.
Последние дни наши певицы работали не разгибаясь. После дождей запарило, и сорняк стал душить кукурузу. Надо бы сразу полоть, а Пастухов дня два тормозил – решил поставить руководство перед фактом и добиться разрешения пустить культиватор на скоростях. Но приехали уполномоченные из райкома и такой нам дали нагоняй, что пришлось принимать чрезвычайные меры. Весь четверг, всю пятницу и субботу от зари до зари пололи мы поля второй бригады.
До того доработались наши актрисы – не разогнуться. В перекурах становились попарно, спина к спине, цеплялись под локотки и перевешивали товарка товарку, разгибали друг дружке хребты.
Председатель все дни был с народом. А вчера, когда девчонкам вовсе стало невмоготу, велел объявить по бригаде:
– Если сегодня кончите, завтра объявляю выходной. Полные сутки спать будете.
Девчата обрадовались, принялись из последних сил и дальние сотки пололи уже в темноте, на коленях.
Как теперь быть, ума не приложу. Я наших девчат знаю, объявили выходной – никто не поедет.
Решила применить крайнюю меру.
Перед поездкой в Москву всем участникам хора за счет отдела культуры были пошиты шелковые платья и сделали кокошники с блестками, а юношам – шелковые русские рубахи и широкие штаны без ширинок. Кроме того, каждому по мерке были сточены из красной кожи мягкие, как чулки, сапожки. Девчата очень хвалились своими нарядами и берегли их пуще глаза. И вот другого ничего не осталось делать, как пригрозить: кто откажется ехать – отберем костюмы.
На основную массу мое предложение по действовало. Но главные, захваленные, певицы и танцоры только отмахнулись: забирай, мол, у нас своего хватает!
Что делать? Побежала к Ивану Степановичу. На мое счастье, «Москвичок» стоял у ворот – хозяин был дома.
Когда я вбежала, он дозванивался до райцентра.
Пока он звонил, я обрисовала положение: Расторгуева Лариса даже не стала разговаривать. Сказала: «Хватит народ обманывать» – и заперлась. А она ведет песню «Все зеленые лужаечки». Песня разноцветная – без Лариски не получится. Рудакову Таню не пускает муж. Денисова Дарья, которая в паре с Таней, запевает одну из наших лучших самодеятельных песен «Ни с ветру, ни с вихря», белится и красится – настроилась на гулянку. Сизову Ритку (она у нас пляшет под частушки) и ругать неловко, у нее мать помирает. К Митьке Чикунову приехали в гости братья. А он главный тенор, без него вообще хор без головы.
Председатель слушал меня и кричал в трубку:
– Алло! Алло! Евсюковка! Дочка, почему коммутатор молчит? Разбуди ты их там, пожалуйста!.. Евсюковка! Да что вы там, заснули или померли?..
Он бросил трубку и сказал:
– Тугая у нас молодежь. Ладно, поедем. Не таких сгинали.
Время было обеденное, весь народ дома.
Сперва заехали к Чикуновым.
Митька сидел за столом с двумя братьями. Братья давно откололись от деревни, женились на городских и приезжали изредка за картошкой.
На днях кто-то пустил слух, будто станут отрезать огороды и отбирать скот. Митька занервничал, решил продавать избу и ликвидировать хозяйство. Вызвал братьев – посоветоваться. С самого утра они считали на бумажках, пересчитывали, спорили, куда девать бабку.
Бабка лежала на печи и покорно слушала, кому достанется.
В избе было грязно, только на стенке откуда-то взялась картинка: нарисована женщина, немного похожая на Груньку Офицерову, и подписано: «Неизвестная».
Братья неприветливо уставились на нас. Были они все трое одной породы, скуластые, и челюсти у них крутые, как предплужники.
Увидев чужих, Иван Степанович принял официальный вид. Шут их знает, что за люди, где работают. К тому же один в галстуке.
– Садитесь с нами, Иван Степанович, – сказал Митька. На столе в миске была капуста с брусникой. Мокрые круги от бутылок доказывали, что была водка, да спрятали.
– Чего садиться, когда бутылки под лавкой, – сказал председатель. – Чего ж ты, артист, выступление срываешь?
– Я, Иван Степанович, решил подаваться из колхоза. Ищите тракториста на штатную должность.
– И заодно – тенора, – добавил тот, что в галстуке.
– Лапти, значит, на семафор решил вешать?
– Придется лапти вывешивать. На сапоги я у тебя не заработал. Год вкалывал, а денег нет. Хоть вой!
– А в хору небось велите петь: «Ах ты, радость невозможная», – добавил тот, что в галстуке.
– Тебе все рублей не хватает? – спросил Иван Степанович, накаляясь. – Подымай колхоз, будут и рубли.
– А как его подымешь, когда вы норовите платить докладами? – мрачно спросил старший брат, до этого молчавший.
– Какими докладами?
– Поясняю. Я тоже с этого колхоза. Первоначально, когда мы назывались «Смерть кулакам», еще жить было можно. Жрать давали. А потом, когда переименовали в имени Ежова, стали колхозника приучать вкалывать задаром. За так. Посеем – за это нам доклад прочитают. Уберем – за это еще доклад прочитают. А жрать не дают. Так вот, дорогой директор колхоза, учти: дурака за доклад работать ты еще найдешь. А земля задаром тебе рожать не станет. Ей тоже кушать надо. Она назем просит. Удобрение.
– Закон сохранения энергии, – строго прибавил тот, что в галстуке.
Я смотрела на Ивана Степановича и переживала за него. Ну чего он теряет время? К чему биться с этими лобачами? Разве можно их убедить.
– Я не случайно задал вопрос про деньги, – проговорил председатель задумчиво, как бы взвешивая, стоит ли входить в объяснения. – Не случайно.
Все трое уставились на него.
А он подумал, махнул рукой и пошел к двери.
– Обожди, – задергался Митька, – Иван Степанович!
– Чего ждать? – председатель ухватился за скобу. – А с твоими дезертирами говорить нечего…
– Мы, к вашему сведению, рабочий класс, – угрожающе сказал старший. – Не обзывайте.
– Вы меня хотите в дискуссию втравить? – Иван Степанович грустно вздохнул. – Не выйдет! А ты, Митя, принял решение – твое дело. Только гляди не просчитайся. Не знаешь ты еще всего.
Митька насторожился: не скажет ли председатель чего нового про огороды.
– Многого ты еще не знаешь.
Братья тревожно смотрели, не ушел бы председатель – старались догадаться, что у него на уме.
– В такой ответственный момент и так себя ведешь, – продолжал Иван Степанович с укором. – Ничего ты не понял, ничему не научился.
– Да ведь я почему не еду?! – взвился Митька. – Мне в Москве велели горло беречь! У меня ценный тенор! А меня в кузове возят! Лариска в кабинке, а я в кузове!
– Устыдил бы ты их, – зашумела с печки бабка, – Мыслимое ли дело затеяли!.. Отец всю жизнь наживал, а им бы только по ветру пустить.
– Ты читал в центральном органе статью: «Людям – значит себе»? – грустно спросил Иван Степанович.
– Нет, – насторожился Митька.
– А почитал бы… Я тебя давно предупреждал… Не знаешь ты всего. Недопонимаешь.
– Так они в кузове возят! И на бис вызывают! Горла не напасешься за так на бис петь!
– Ай-яй-яй! – покачал головой Иван Степанович и вышел.
– Ну вот! – закричал Митька братьям. – Говорил – сбиваете с толку. Не знаете ничего! Машина будет?
Я сказала, что будет.
– Ладно. Если в кабинке – поеду. Хрен с ним. Только уговор – на бис петь не стану! Хоть пол простучите – не стану.
Мы вышли.
Я спросила председателя, что за статья в центральном органе.
– А ты думаешь, я читал? – ответил он. – У меня за две недели газеты лежат не читаны. Где оно, время-то?
И мы поехали к Денисовым.
У них живут мать без отца и шестеро дочек. Бабье царство, а в избе постели не прибраны, на полу тряпки. Двери целый день настежь. По столу ходят куры.
Старшей дочери Денисовых лет тридцать. Она девушка, на лицо страшная, как война. Вдобавок – злющая, все кидает. Болтали, что замуж она не вышла из-за имени. Звать ее Фекла. Но у них ни одна дочка не нашла еще постоянного мужа, так что дело тут не в имени.
Вся семья отчаянная, бесшабашная. Как соберутся вместе, так и давай лаяться и между собой и с матерью. А меньшие – двойняшки, хоть им и десяти нету, довели учительницу до истерики. И понятно: отвечают одна за другую, а отличить их нет никакой возможности.
Когда мы вошли, мать гладила ворох белых халатов, Фекла в бигудях калила семечки, двойняшки перебирали картошку и баловались.
– А ты вроде похудела, мать! – весело зашумел Иван Степанович с порога.
– Похудела! – отозвалась хозяйка. – Восемьдесят кило было, девяносто осталось!
Иван Степанович спросил, где остальные дочки.
Мать сказала – на ферме.
– А Дарья?
– Шут ее знает, где ее носит. Загуливает, язва! Они у меня все бедовые – с молошных зубов гуляют.
– Чего ж ты ее ругаешь? В мамку! – смеялся председатель. – Небось и сама обожала, когда тебе мужики пятки чесали.
– А я и сейчас обожаю. Мой сезон еще не прошел!
Она звонко расхохоталась, большая, здоровая, загорелая, как шоколадина.
– При детях не совестно, – проворчала Фекла. – Какая вы, мама, право, чудачка аморальная!
– А кому вы нужны, моральные? – весело отозвалась мать.
За переборкой пугалась и хлопала крыльями курица. Я поняла, что Дарья прячется там, и только подумала, как ее выманить, а председатель уже закричал:
– Вон она где! А ну – на выход!
Дарья появилась в сережках с подвесочками, в красных хоровых сапожках. Среди дня наладилась на свидание.
Лицо у нее было пухлое, как колобок, глаза узкие, сонные.
Она сердито пнула курицу сапожком и сказала:
– Петь не поеду, хоть зарежьте.
– Не поедешь – скидай сапоги, – припугнул председатель.
– А пожалуйста… Мама, вас что, на коленях упрашивать, чтобы вы платок погладили. Мне же идти!
– У тебя тут, – председатель кивнул на ее пышные груди, – совесть есть?
– А вы пощупайте, – предложила Дарья.
Мать взвизгнула и захохотала.
– Небось к павильону собралась? Шоферов улавливать?
– А вы, товарищ председатель, обеспечьте постоянного ухажера – не стану улавливать. Полные сутки петь буду.
– Ты на бюро обещала не бросать хор, – напомнила я.
– На словах она тебе на борону сядет, – смеялась мать, отглаживая яркий фестивальный платок. – Ей недосуг! Днем на ферме, вечером целоваться идти.
– А вам, мама, завидно, – сказала Дарья.
– Нешто не завидно! – откликнулась мать.
– Дура, – оказал Иван Степанович. – Гляди, сбалуешься. Какой тебе прок, когда у тебя каждый день другой водитель? Смотри – он тебя доведет!..
– Обожди-ка, Иван Степанович, – остановила его мать. – Обожди похабничать. Лина идет.
Третья дочь – Лина, на ходу скидая кофту, быстро прошла за перегородку. Потом вышла в халатике, стала пудриться.
И мать и Дарья перестали шутковать, а глядели на нее с нежностью и грустью. И двойчата притихли.
– Ну чего вылупились? – капризно спросила Лина.
– К нему? – спросила мать уважительно.
– А к кому же? – Она вдруг улыбнулась, будто солнышко из тучки. – Мочи нет – стосковалась. С мая не виделись. Все работа и работа, шут бы ее взял…
– Значит, хороший человек, если стосковалась.
– Уж какой хороший!.. Целовать не насмелится. В ручку чмокает – и все…
– Где же вы стоите? – спросила мать.
– На бережке или в роще. Цветочки объясняет, травки разные от каких болезней. Малина – от простуды, зверобой – от живота, ландыш – от сердечного волнения.
Сестры слушали с завистью.
– И подушиться нечем! – закапризничала Лина. – Сколько просить – купите «Белую сирень».
Фекла отомкнула свой личный сундучок и достала граненый флакон.
– Чего же ты духи прячешь? – спросила Лина. – Ровно Плюшкин.
– На всех не напасешься.
– Платок-то у тебя сиротский, – сказала Дарья. – Не к лицу. Бери мой. Хочешь?
– Давай! Надо бы за первотелками Марьи Павловны поглядеть.
– Я сбегаю, – сказала Фекла. – Иди уж. И гостинца ему снеси.
Она подала сестре кулек семечек.
Лина вышла, и все смотрели в окно, как она вышагивает по тропке в красивом фестивальном платке, в белой кофточке под ремешок.
– Полетела к своему залеточке, – проговорила мать нежно. – Так у них хорошо! Так по-чистому! Ах, как хорошо, – и, вернувшись к утюгу, добавила: – Залетка-то живет на кордоне, а каждый раз провожает.
– Доведет до околицы, а дальше идти не смеет, – задумчиво сказала Дарья. – Станет и стоит. Любуется на ее походочку.
– Ну вот, – сказал председатель. – Любовь – штука обоюдная. Вот поедешь с хором…
– Сказала, не поеду значит, не поеду.
– Не перебивай! Мы тебя в центре поставим, в первый ряд, на самую середину. Встанешь в лентах, в красных сапожках: неужели ни один не позарится? Барышня сочная. Вон какой ромштекс! – Он шлепнул ее. Она взвизгнула и засмеялась. – А на тебя глядят скульпторы, полковники…
– Да они все женатые…
– То-то и дело, что нет! Семьдесят три процента холостых и разведенных. Возле павильона все тебя знают. Ты там все одно, что бюст Тургенева. А в доме отдыха – другое дело. Там ты артистка.
– Не поеду! – сказала Дарья нерешительно.
– Смотри, останешься на семена, как Феклуша.
– Слушай, Дарья, – сказала мать. – Тебе дело говорят.
– Да вы-то хоть молчите, мама. – Дарья сморщила облупленный носик и спросила: – А верно меня на виду поставят? Не зря говорите?
Председатель взглянул на нее, скривился и сказал:
– Поставим, поставим.
Дело и тут было сделано. И Иван Степанович, уходя, сказал весело:
– А не хочешь, не езжай. Плакать не станем.
Таню Рудакову мы застали во дворе. Она развешивала белье: хлориновое исподнее мужа, свое рванье, ребячьи выцветшие трусики.
Недавно Тане сровнялось двадцать четыре года. А муж Авдей Андреич много старше. Сколько я себя помню, он бессменно работает счетоводом. От первой жены остался у него дошкольник Ефимка. С ним Тане и приходится воевать.
Девчонкой Таня была звонкая, заводная. А как свадьбу сыграла, будто удивилась. Стала тихая, как гармошка в футляре. Вот что значит выходить за чужого мужа.
Иван Степанович подошел к Тане и спросил:
– Отдохнула?
Она молча развешивала белье.
– Тебя спрашивают или нет?
Таня опустила голову и стала теребить фартук мокрыми руками. Была она длинная, тощая и плоская.
– С хором поедешь?
– Не знаю.
– А кто знает?
Таня помолчала немного и сказала тихо:
– Хозяин не пустит.
В это время хлопнула дверь, и на крыльцо выбежал Авдей Андреич, в валенках и в галстуке, прикрепленном к сорочке скрепкой для бумаг. Был он небритый, и волосы, наполовину черные, наполовину седые, как говорят – соль с перцем, торчали у него во все стороны.
– Танька! – закукарекал он. – К вечеру луковицу испеки! Мозоли сводить буду! – Он вынул часы, щелкнул рышкой. – К семи давай!
На Ивана Степановича он и не поглядел, будто его не было.
– Вечером ей некогда, Авдей Андреич, – оказал председатель. – Вечером ей с хором ехать.
Он ничего не ответил, бросился в избу и стал бегать по дому, хлопать дверьми. Сердился.
Немного обождав, мы прошли в горницу, которая у них называлась «зал». В зале висел портрет Ворошилова в тяжелой раме. На столе, выдвинутом по-городскому на середину, лежали штабеля бумаг и подшивок. Рудаков готовился к полугодовому отчету.
Похлопав дверьми, Авдей Андреич внезапно выскочил со стороны кухни и, не успел Иван Степанович открыть рот, закричал:
– В мае на фабрику ездили! Дунька воротилась без пяти одиннадцать, а моя – в одиннадцать сорок! – Он выхватил из кармана часы и щелкнул крышкой. – Где сорок пять минут была? Гуляла? Молчит!
– Обожди, Авдей… – начал было председатель.
– Пришла – губы распухлые, как у трубача! Что она там, на трубе играла? Из Москвы со смотра воротилась – от волос табаком несет. Дорогими папиросами.
Председатель снова попробовал прорваться в разговор, но и на этот раз не вышло.
– Вы что, из моей бабы обратно девку хотите сотворить? Вот вам!
Он снова побежал сердиться, и снова вся изба затряслась от хлопающих дверей.
– Шли бы вы, – сказала Таня. – Ничего у вас не выйдет.
– Почему не выйдет? – усмехнулся председатель и сел на стул. – Очень даже выйдет. Добывай из укладки красные сапожки.
Авдей Андреич, постучав дверьми, немного отвел душу, уселся к своим бумагам и начал стрелять на счетах. Председатель поглядел, как стучат и бешено крутятся костяшки, и спросил:
– Долго ты намерен общественную работу разваливать?
Хозяин не отвечал, будто никого тут не было.
– Общественную работу разваливаешь – это раз. Равноправия не признаешь – два. Ты что? Против закона?
– Я законы лучше твоего знаю, – сказал хозяин, придерживая цифру пальцем так крепко, словно боялся, что уползет. – Жена она мне или кто?
– То-то и есть, что жена. Поэтому должен дать ей возможность повеселиться. Не век же ей на латаные валенки глядеть.
– На валенки? На латаные? – Авдей Андреич рванулся со стула, не выпуская, впрочем, цифры из-под пальца. – Это как понимать?
– Так и понимать. Ты пожил, погулял. Старый. А она молодая. И спеть ей охота и потанцевать.
– Молодая… Старый… Валенки латаны… – Авдей Андреич извивался от ехидства и вредности, припаянный пальцем к цифре. – А вы ее там еще подрумяните? Ленточки на нее повесите?
– Надо будет – повесим.
– Да я в этих валенках десяти председателям отслужил! – закричал вдруг Авдей. – Десяти отслужил и тебя переживу!
Он выбежал через кухню, погромыхал дверьми и прибежал через спальню.
– Я еще твоими костями в бабки играть буду! «Равноправие, общественная работа»! Заморочили людям голову!
– Это кто заморочил? – спросил председатель. – Советская власть?
– Все вы хороши!
– Ну, если так, тогда, конечно, говорить нам с вами не об чем.
Иван Степанович встал и принял положение «смирно».
– Давно я наблюдаю за вами, Рудаков. Ночная у вас душа. Власть его не устраивает!
Как только председатель назвал его по фамилии и на «вы», Авдей Андреич страшно перепугался.
– Ты мне контру не шей! – закукарекал он. – Сейчас культа нету! Она там где-то будет петь, а ты сиди переживай!
Мы вышли во двор, а из зала доносился крик:
– А ты чего встала? Чего молчишь? Тебя зовут или меня? Твое дело – не мое!
Мы остановились. На крыльцо вышла Таня.
– Ну? – спросил председатель.
– Не поеду я, Иван Степанович.
– Да ты что?
Она молчала, пригорюнившись, перебирая красными руками фартук.
– С ним бился, теперь с тобой?
– Жалко, – тихо сказала Таня.
– Чего тебе жалко?
– Авдеюшку… Зачем же за валенки над ним смеяться? У него ревматизм. На ногах шишки. А вы смеетесь. Он в войну застудился. Нехорошо, Иван Степанович. – Таня оглянулась на дверь с опаской и подошла ближе. – Когда я петь уезжаю, он на картах гадает про меня… Правда. Ефимка видал.
– Тогда так, – сказал председатель. – Бери с собой Ефимку. Пускай он глядит за твоим поведением. Заместо шпиона.
– А можно?
– Дам указание.
Когда мы садились в машину, по всему дому Рудаковых хлопали двери.
Следующей была Маргарита Сизова. У нее отец – водитель электровоза. А мать, Мария Павловна, лежит больная. Хворь схватила ее еще осенью, но она долго скрывалась от докторов. Зимой нашли ее без памяти на ферме. Отправили в больницу. Стали резать, ничего не вырезали, зашили и отправили домой.
Муки довели Марию Павловну до того, что она лечится любыми порошками и любым снадобьем, какое посоветуют. И никому не секрет, что жизни в ней осталось мало.
Рыжая красивая Маргаритка встретила нас на улице с заплаканными глазами. Ночью матери было совсем плохо, а отец, как на грех, в рейсе.
Председатель не решился ругать Маргаритку. Он еще на пороге снял кепку и вошел, как в церковь. Мария Павловна лежала высоко, в мужской сорочке с воротничком. Я тихонько подняла ее руку, пожала и так же тихонько положила на стеганое одеяло, на прежнее место. Ой, какая легкая ручка! Ученые сосчитали: чтобы надоить один килограмм молока, надо сто раз сжать и разжать пальцы. Попробуйте сами, легко ли сжимать кулак сто раз подряд. А у Марии Павловны было двенадцать коров, и давали они не меньше ведра каждая. Просидела она под коровами полжизни, и, пока не ввели «елочку», Марии Павловне приходилось сжимать и разжимать кулаки самое малое пятнадцать тысяч раз в день. Однажды, поспорив в шутку с командированным, она сдавила ему руку так, что он присел и целый день потом шевелил пальцами, будто натягивал перчатку. Такая у нее выработалась железная кисть.
И вот теперь эта рука лежала на одеяле, легкая как перышко. С лица Марии Павловны сошел багровый загар, стало оно чужое, перламутрово-бледное. Только синие глаза, как всегда молодые, милые, поблескивали, словно васильки после дождя.
Мария Павловна обрадовалась, что зашли проведать, затрепетала вся:
– Сейчас я вам… Самоварчик сейчас… На стол соберу… Я сейчас…
– Да ты что! – кинулась к ней Маргарита, видя, что мать всерьез собирается подниматься. – Лежи! Сама уважу!
– Да что ж это такое!.. – хозяйке было ужасно совестно лежать при гостях. – Ты сперва постели скатерку-то, Риточка, да не эту! Ту, которую отец из Харькова привез. Да стол оботри. Крошки там, молоко – мало ли… Не так ты все делаешь, дочка. – Она снова попыталась встать, но мы ее удержали.
– Лежи, Маруся! – сказал Иван Степанович. – Поправишься, тогда будем чаи гонять.
– С вами поправишься! Мне бы коровушку подоить или так что-нибудь поделать, и сразу станет легче. Вся хворь выскочит. Глупенькие вы, – продолжала она покорно. – Говорила, не надо в больницу, нет, повезли… Линка-то с первотелочками справляется? Уважают они ее?
– Уважают. Да у Линки ухватка не та. Аврора, бывает, капризничает.
– Аврора известная привередница. Стиляга… Вчерась стадо гнали, встала тут возле окна и мычит. На Линку ябедничает. Насилу согнали… Что затужил, Иван Степанович? Невесело тебе с хворой бабой?
– Умаялся, Маруся.
– Как не умаяться. Сколько делов.
– Сегодня просыпаюсь, гляжу, в сапогах. А на часах уже шесть утра. Представляешь? Всю ночь обутый проспал. Хотел газеты проглядеть – три речи еще не читаны, – да вот с утра гоняю…
– Вон зеленый какой! Тебе бы прилечь.
– Хватит. В бригадиры буду проситься или в кладовщики.
Иван Степанович накрыл глаза рукой, уронил голову и словно задремал.
Мария Павловна взяла бумажку, написанную под копирку, и, лукаво взглянув на председателя, стала читать:
– «На аспида и василиска наступиша и попереши льва и змея».
– Чего, чего? – встрепенулся председатель, но спохватился и снова принял измученную позу.
В избе было сыровато после дождя, промозгло. Чтобы белье не плесневело, все ящики в комоде были чуть выдвинуты, а все дверцы в гардеробе чуть приоткрыты. Ритка сказала, что надо бы протопить, да дров нет. А на зеркале уже темные пятна.
– Зашла бы в правление. Председатель выпишет.
– Да к нему разве проберешься. Возле него всегда цельная стена народа.
– Попроси сейчас.
– Дайте отдохнуть человеку, бессовестные! – зашептала Мария Павловна. – Вон ведь как укатался.
Я сказала, что он переживает, – девчат надо собрать на шефский концерт, а они не едут.
– Батюшки! Кто да кто?
– В частности, твоя рыжая, – сказал председатель, но спохватился и принял позу.
– Да ты что, Рита?
– Как же я от тебя поеду? Я уеду, а ты на ферму побежишь.
– Куда уж мне бегать! Поезжай, Риточка. Неужели поплясать неохота? Я, бывало, где бы ни была, что бы ни делала, а гармошку услышу, сейчас каблучками подыграю. Нипочем было не удержать… И не жаль тебе председателя? Вишь, до чего довели – сомлел совсем…
– Ладно, поеду, – сказала Маргарита. – Только лежи гляди.
Иван Степанович вскочил, будто того и ждал.
– Чего это ты читала? – Глаза его сверкали от любопытства.
– Тоже снадобье, только божественное. Таиська принесла.
– Шуганула бы ты ее. – Он схватил бумажку и пропел по-поповски: – «Не придет к тебе зло, и рана не приблизится телести твоему».
Мария Павловна принялась было смеяться, но завела глаза и застонала. Смеяться ей было больно.
– Велела раз в день читать, – проговорила ослабевшим голосом. – А я ей: «От меня молитву боженька не примет. Я комсоргом была». – «Тогда, – говорит, – читай два раза в день».
А председатель уже не слушал ее и кричал в дверях:
– Поехали в Закусихино! А ты, рыжая, давай собирайся!
В Закусихине живет Лариса Расторгуева, после Груни – лучшая наша певица.
Отец Ларисы пропал на войне, и как память о нем на стене висит дорогая двустволка, которую мать, Анна Даниловна, сберегла в голодные военные годы.
Лариса лежала на никелированной кровати, отвернувшись к стенке. Анна Даниловна, нацепив очки, вышивала. Она, как прибежит с птицефермы, так и кидается либо полы скоблить, либо печку белить, либо вышивать скатерки, которых и так в избе видимо-невидимо.
Иван Степанович вежливо поздоровался и сел.
– Здравствуйте, – тихо сказала хозяйка. – Нельзя Лариске ехать. Спину у ней ломит. Умаялась.
– Если нужно, значит можно, – сказал председатель. – Вы мать. Надо уговорить.
– Как же я стану ваши приказы отменять? – возразила Анна Даниловна мягко.
– А вы не шутите. Шутить не время. Не первый май.
– Разве я шучу? – она сняла очки и внимательно посмотрела на председателя. – Вы же сами обещали девочкам сегодня отгул. Они вчерась на коленках пололи. Зачем же народ обманывать? Некрасиво. Один раз обманешь, другой – обманешь, а на третий – правду скажи, все равно не поверят.
– Выбирай выражения, – прервал ее Иван Степанович.
– А зачем выбирать? – спросила она, считая иголкой стежки. Она говорила с председателем без всякого поклонения, как с каким-нибудь рядовым колхозником. А Иван Степанович привык и не обижался. Анна Даниловна со всеми такая. – Полоть кончили? – спросила она.
– Кончили… Что я ее – на кукурузу гоню? В хору петь одно удовольствие и развитие грудной клетки.
– А отдыхать когда?! – обернулась верхней половиной тела гибкая сероглазая Лариса. – Ни кино, ни танцев. Вовсе культуры не видим.
– Тебе культуры мало? Целый день радио тебе играет, а ты его и чуять перестала. Дорогу тебе асфальтом залили, автобус тебе пустили, а ты – как будто так и надо! Бюст писателя Тургенева возвели, чтобы ты вспоминала, каких людей создает наша земля, да к ним бы подравнивалась и не срывала бы мероприятий.
– Памятник хороший, – вздохнула Анна Даниловна, – Приятный. Беленький.
– Миллионы вкладывают в культуру. А где наша благодарность? Где наша отдача? Нас окружают вниманием и заботой, бюсты нам возводят, а мы на койках разлагаемся…
– А за горушкой, в ельнике, оленя поставили! – сказала Лариса, позабывшись. – Как живой стоит на камушке. Словно из леса выбежал и принюхивается… Надумают же!
– В чем Иван Степанович прав, так это в том, что заботы об нас много, а мы ее плохо ценим и быстро привыкаем к хорошему, – сказала Анна Даниловна. – Спина все гудит, доченька?
– Учить их надо! – проговорила Лариса, поняв, к чему вопрос. – Кто их за язык дергал – выходной объявлять?
– Ну ладно, он ошибся, его одного и проучишь. А других зачем обижать? Люди там не хуже нас с тобой. Им, видать, скучно.
– Правильно! – подхватил Иван Степанович. – Там, я слышал, художник отдыхает, который претворил этого оленя!
Анна Даниловна сняла очки и с укором поглядела на председателя.
– А что? Вполне возможно… – и он немного смутился.
Лариска встала, ладная, статная, и не пошла, а поплыла к зеркалу, словно у нее на голове стакан с водой.
– Ты у нас не командировочный, Иван Степанович, – сказала хозяйка. – Никакого смысла тебе нас обманывать нет.
Председатель спорить не стал.
Дунув широкой юбкой, Лариска быстро пошла умываться. В дверях сказала:
– Хоть бы нашелся дурачок, взял бы замуж да увез куда-нибудь!
Мы вышли на улицу и сели в «Москвичок».
Иван Степанович положил руку на рычаг и опустил голову.