Текст книги "Разнотравье: повести"
Автор книги: Сергей Антонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 40 страниц)
3
Совещание районного отдела сельского хозяйства по поводу утверждения новых планов объединенных колхозов окончилось поздно, и мы с Василием Степановичем Боровым возвращались домой в кромешной темноте. Как я и предполагал, Василию Степановичу досталось за то, что он начал действовать, не дожидаясь утверждения плана. Хотя замечания были добродушны и делались скорее не для него, а в назидание другим председателям колхозов и хотя наш план был одобрен, Василий Степанович сильно расстроился, два раза просил слова и вовсю спорил с секретарем райкома. Теперь, шагая домой, он молчал и на все сердился. Ему не нравилось, что деревня далеко от города, что левый ботинок у него скрипит, что дорога идет в гору и что у меня нет детей.
Наконец показались огни Поддубок. Василий Степанович посмотрел на меня, довольно долго подумал и сказал:
– А ты, смотри, не говори моей старухе, как меня крыли.
Я обещал молчать. Мы спустились в овраг, медленно поднялись на горушку. На самом верху Василий Степанович вздохнул и сказал снова:
– Она, смотри-ка, тоже не велела птицеферму рушить. Ты молчи. И так она слишком много об себе понимает.
Мы шли длинной улицей деревни, и, хотя было совсем темно, Василий Степанович шагал уверенно и быстро, как по своей горнице. Справа от нас, на задах, словно заведенная басом лаяла собака. В отдалении показались три освещенных окна его избы.
– Если она узнает, как меня честили, – сказал Василий Степанович, – так и вовсе подумает, что у нее министерская голова. Про ветвистую пшеницу или про агронома скажи, а про планы молчи.
У ворот председателя окликнули, и я отправился в избу один. В просторной горнице вместо фотографий и картин на стенах висели пучки ржи, пшеницы, овса. С каждого пучка свисала фанерная бирка с указанием года сева, номера поля, урожая и нормы высева. На подоконнике, среди резеды и столетника, стояли консервные банки, наполненные семенами клевера, тимофеевки, коксагыза и лежали огромные желтые огурцы. И на комоде, где хозяйки обыкновенно помещают две высокие, зеленого стекла вазочки с бумажными цветами, блестели под стеклянным футляром аналитические весы. Другие, большие весы, сделанные Василием Степановичем из жести и гуперовских проводов, висели в красном углу, а возле них, на подоконнике, покоилась грудка бронзовых монет, которые употреблялись вместо гирек. Василий Степанович был опытником. Катерина Петровна, жена его, сначала ворчала, пыталась наладить в комнате жилой порядок, но потом смирилась и даже полюбила все эти пучки и зернышки и хвасталась гостям желтыми огурцами, которые были величиной с доброго поросенка. Она ежедневно смахивала пыль с колосьев, собирала в бумажку опавшие зерна и аккуратно сообщала мужу, откуда они упали. Впрочем, если она ошибалась, Василий Степанович без особого труда разбирался в этом сам.
Единственным предметом, к которому так и не смогла привыкнуть Катерина Петровна, был большой круглый барометр, укрепленный на доске мореного дуба, с золочеными стрелками. Через несколько дней, после того как он появился на стене, Катерина Петровна заметила, что показания его сильно влияют на настроение мужа. Как только стрелка двинется налево – Василий Степанович сердится и не разговаривает. Однажды Катерина Петровна заметила, что прибор с изъяном: если постучать по стеклу, то стрелка на некоторое время отходит направо, на хорошее настроение. И Катерина Петровна, более всего на свете не терпевшая, когда муж не в духе, тайком постукивала пальцем по стеклу.
Вот и теперь, когда я вошел, старушка стояла возле барометра с видом провинившейся первоклассницы, а стрелка показывала «ясно», хотя духота обещала ночную грозу.
– А мой где? – спросила Катерина Петровна, отойдя от злополучного прибора.
– Сейчас придет. Его по пути, кажется, секретарь правления остановил.
Через несколько минут вошел Василий Степанович, и вскоре мы сидели за столом и пили чай.
Толстый самовар, царь Берендей, как называл его Василий Степанович, стоял на подносе в короне и при медалях. Хотя у Катерины Петровны были и плитка и электрический чайник, чай она пила из самовара, потому что в самоваре и кипяток слаще, и горница с ним становится уютней.
И действительно, когда Катерина Петровна открыла окно и белая занавеска стала заигрывать с огурцом, как с котенком, и самовар запел свою песенку, и внутри него изредка с легким звоном стали проваливаться вниз угольки, когда вдали, на улице, кто-то начал перебирать лады гармоники, разминая пальцы, и вместе с теплым ветром в комнату залетели обрывки тихих, девичьих голосов, – мне стало так хорошо и покойно, что я даже немного поежился, как бывало, в детстве, под одеялом.
– Куда же ты столько сахару навалила, – сказал Василий Степанович жене, – ложкой не провернуть.
Катерина Петровна покосилась на барометр. Стрелка все еще показывала «ясно», но Василий Степанович был не в духе.
– Всегда столько кладу, Вася. Или сахар стал слаще? Что на собрании-то говорили?
Василий Степанович строго взглянул на меня и ответил:
– Ничего особенного. Наш план утвердили. Потом эмтээсовского агронома песочили. Покрывает своих механизаторов.
– Так ему и надо, – Катерина Петровна недоверчиво посмотрела на мужа. – И план, говоришь, утвердили?
– Утвердили. Ты-то вот ворчала, выказывала себя умней всех, а райзо утвердило.
– А про ферму так никто и не поминал?
– Налей-ка еще. На будущий год нам ветвистой пшеницы придется пять гектаров осваивать. Надо бы уж теперь место подбирать. Где-нибудь на южном склоне, подальше от дороги.
– Данила Иванович был?
– Был.
– Он тоже про ферму ничего худого не говорил?
Василий Степанович отхлебнул чай и поморщился.
– Теперь и вовсе не сладко. Дай-ка сахарницу, сам положу. Надо вот место подобрать для ветвистой пшеницы… Чего ты все заладила: ферма да ферма. Я тебе говорю, все утвердили, сам заведующий райзо и гербовую печать поставил и красным карандашом расписался… Сам секретарь райкома, Данила Иванович… Похвалил, в общем.
– Ну, тогда что же, тогда хорошо, – примирительно заговорила Катерина Петровна, – конечно, на новом месте несушкам лучше будет. Сухое место, высокое.
Внезапно в темноте ночи уверенно и громко заиграла гармошка. Широкая мелодия разлилась по деревне, и все звуки вечерней улицы, и чирканье шагов, и торопливый говор девчат, и сердитый шепот засыпающей листвы, и равномерный шум далекого товарного поезда – все потонуло в певучей струе музыки. И только иногда, когда гармонист рассыпал заливистую, затихающую трель, становилось слышно, что возле него смеются девчата и где-то далеко басом лает собака. Гармонист шел серединой улицы и играл, украшая мелодию все новыми и новыми узорами. И вдруг, как будто не в лад, как будто немного опаздывая, смелый, пронзительный девичий голос начал частушку, и тут уже не стало слышно ни смеха, ни собачьего лая. Я прислушался, но не смог разобрать слов: только сильный переливчатый голос, то кокетливо отставая, то нагоняя мотив, разливался по улице, повторяя затейливые колена гармошки. Частушка оборвалась так же внезапно, как и возникла, но гармонист все играл и играл, ни на что не обращая внимания, терпеливо дожидаясь, когда к нему подстанет следующая певица.
Молодежь приближалась. И по очереди запевали девчата: одна тонким, почти визгливым, счастливым голосом, другая – грубоватым, низким, немного задумчивым. И колхозники навстречу песням отворяли окна.
– Опять Маруська игнатовская пришла, – сказала Катерина Петровна, прислушиваясь. – Каждый день к нам повадилась. Вон как, вон как выводит… И откуда у них охота? Целый день на поле, а потом всю ночь напролет ходят…
– Ты вспомни, какая сама была, – заметил Василий Степанович.
– И правда. Только тогда мы не так певали. Все больше печальное.
Гармонь приблизилась настолько, что я смог уже разобрать слова. Девушка пела:
Милый любит, не целует,
Только обещается.
А любовь без поцелуя
Строго воспрещается.
– Это Клавка из Хвалова, – сказала Катерина Петровна. – Вон откуда приходят, господи боже ты мой!
И не успела она закончить своих слов, не успел гармонист сыграть отыгрыш, раздался другой голос:
Ты, серебряная звездочка,
Фасонить погоди.
Погляди, у Лены нашей
Золотая на груди.
Василий Степанович заслушался, положив на стол руки, и с него слетело все его недовольство, хотя стрелка барометра снова упрямо стала показывать бурю.
– Хорошо поют, – оказал он, оборачиваясь ко мне с таким видом, будто и на это он положил немало труда, – нет другой такой деревни, где бы так пели. Налей-ка еще, Катя.
Вдруг под самыми нашими окнами голос низкого грудного тембра, голос такой красоты, что к нему нельзя было не прислушаться, на всю деревню запел:
Птицеферму разобрали,
Загордился Боровой,
А в районе услыхали,
Покачали головой.
Василий Степанович глотнул чай и поперхнулся. Катерина Петровна взглянула на него, поджав губы.
– А это наша Фенька поет, – сказала она.
Василий Степанович сосредоточенно пил чай.
– Так я и знала, – продолжала Катерина Петровна, – Еще чего надумали, ферму рушить. А и вы тоже, – обратилась она ко мне, – надоумили его на такое дело.
Я внимательно посмотрел на барометр и подмигнул Катерине Петровне. Старушка поняла меня, смешалась и замолчала. Василий Степанович недоуменно посмотрел на меня, на жену и, ничего не поняв, проговорил:
– Сочиняют тоже, сочинители…
– Я бы ее немного приструнила, – сказала Катерина Петровна.
– Кого? – спросили мы в один голос.
– Да Наташку, кого же еще. Она частушки складывает.
– Наташа? – протянул Василий Степанович. – Да ты что? Она еще дите совсем. Выдумала тоже.
– Как там хочешь, дите или не дите, а она складывает, – уверенно проговорила Катерина Петровна и пошла на кухню.
4
От Катерины Петровны я узнал, что Наташа в эти дни работает подсобницей на постройке новой птицефермы, и утром, торопливо позавтракав, пошел разыскивать девушку. Яркое солнце стояло высоко. Чистое небо светилось, и казалось, что это даже не небо, а сплошное голубое сияние. Молодые, умытые ночной грозой липы стояли, облокотившись о заборы палисадников, как скучающие красавицы. Птицеферма строилась за рощицей, на высоком месте. Бревенчатые стены длинного здания были уже собраны, и четыре плотника занимались установкой стропил. Возле груды досок сидел Семен и, зажав между коленями топор, точил его оселком. Семен был в широких брезентовых штанах, заляпанных дегтем, в добела выгоревшей гимнастерке, не имеющей, ни одной пуговицы, и в резиновых сапогах, на голенища которых были напущены штанины. Он был распоясан. Широкий солдатский ремень висел у него через плечо. В общем, его спецодежда выглядела довольно потрепанной, и даже красивой тюбетейки не было на этот раз на его голове.
Возле него стояла Наташа.
– Я думала, что тебе далеко ходить за досками, Семен Павлович, – услышал я ее голос, – вот и перетаскала доски поближе…
– Думала, – строго перебил ее Семен. – Я вчера почти целый день доски для филенок отбирал, а ты снова все перепутала.
– Так я ведь не знала, я хотела, чтобы тебе лучше. Теперь мне чего делать?
– Сиди, пока не скажу. Сама ничего не трогай.
Семен цепко обхватил обеими руками топорище и принялся тесать бревно.
– Что же теперь делать? – нерешительно спросила Наташа. – Может, их обратно сносить?
– Зачем обратно носить. Ладно уж.
Склонив голову набок, Наташа со страхом следила за его работой, видимо, опасаясь, как бы он не тяпнул себе но ноге. Я видел, что она хочет ему сказать что-то, но не решается. Чем больше я смотрел на нее, тем больше она мне казалась похожей на молодое деревцо, спокойно принимающее счастье расти под этим чистым, бесконечно синим небом. Заметив меня, Наташа вздохнула и совсем отчаявшись поговорить с Семеном, куда-то ушла.
Семен упруго выпрямился и небрежно отбросил топор. Топор, как кошка, перевернулся в воздухе, тюкнулся носом в бревно и застыл, задрав топорище.
Вскоре Наташа вернулась, держа в руке долото. Глаза ее блестели.
– Семен Павлович, вот я тебе ручку на долото насадила. Сама насадила. Хорошо?
– Где же ты такую ручку нашла? – спросил Семен, снисходительно осматривая долото.
– Сама настругала. Там возле точила валялась палка…
– Осиновая? – насторожился Семен.
– Осиновая.
– С зарубками?
Наташа испуганно смотрела на него потухшими глазами.
– С зарубками? – снова спросил Семен.
– Так ты же сам вчера велел долото насадить.
– Это у меня мерка была, – с досадой проговорил Семен. – Я же сказал: сиди и не трогай ничего… Сказал или нет?
Наташа стояла, опустив голову, и шевелила камушек носком туфли. Губы ее дрожали.
– Ну ладно, – махнув рукой, сказал Семен. – Сходи-ка на скотный двор, там двухдюймовые рейки лежат. Отбери шестнадцать штук, которые без сучков, и принеси сюда.
– Там, Семен Павлович, конец той палки остался…
– Ладно, испортила мерку… Иди неси рейки.
Наташа пошла, не поднимая головы.
Семен долго смотрел ей вслед, потом перевел взгляд на меня и, прочтя на моем лице осуждение, отвернулся.
– Смотри-ка, теплынь какая, – сказал он, чтобы прекратить неловкое молчание. – Видишь, березка греется. Весь свет обойдешь, не найдешь такой березки.
Одинокая кривая береза росла на откосе, и ничего особенного в этой березе не было.
– А ограда-то! Погляди, какая ограда под солнцем. Серебряная.
Ограда тоже была обыкновенная, сделанная из еловых кольев, похожая на сотни других оград.
«Видно, не бывал ты нигде, не видал настоящей красоты, – подумал я с сожалением и грустью, – вот зубы-то и заговариваешь», – и, не удержавшись, спросил напрямик:
– Зачем ты так строг с Наташей? Разве ты не видишь, что она тебя любит?
Семен как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, снова принялся тесать. Я подумал было, что он хочет показать, чтобы я не ввязывался не в свое дело, но он вдруг сказал:
– А ты думаешь, я не вижу? Думаешь, мне легко с ней так говорить? Я уж знаю – только стань с ней поласковей, только приласкай, – прилипнет, и все. А какая между нами может быть любовь? Ей еще восемнадцати нет, а мне – к сорока. У меня, брат, жену на войне убили и ребят двое – живы или нет – не знаю… Сперва думал из жалости с ней погулять, да решил это дело оставить. Голову ей закрутишь, а дальше что?
Семен повернул топором бревно, срезал узкую полоску коры и отбил шнуром черту.
– Тут семеновод из Хвалова к ней подбирался, – продолжал он. – Я его так шугнул, что он сюда и дорогу позабыл. Больно это у него просто пошло, видно, большую практику имел. Неправильный человек. А она не понимает… А вот есть паренек, рядом тут, в Синегорье живет. Почти каждый день письма ей пишет. Правильный такой паренек. Культурный. Радиолюбитель. В эмтээс помощником комбайнера работает. И годами и ростом как раз ей под пару. Так вот он ей не очень, видишь ли, нравится. «Это не он, говорит, письма пишет, это ему кто-нибудь надиктовывает. А сам он, говорит, и разговаривать не может. Как рядом встанет, так и начинает свистеть, ровно на телку». Подумаешь, какая привередливая. И не свисти ей. Он и не свистит вовсе, он только при ней начинает посвистывать, да и то редко, так, немного посвистит и бросит. Ей-то что, жалко? Ясно, молодой еще, растеряется, как ее увидит, вот и свистит, чтобы показать свою самостоятельность. Вполне понятно. Я уж их пробовал сдружить, – улыбнулся Семен, – я ему говорил, чтобы не свистел при ней. Так тут другая беда: свистеть перестал – говорить начал. Совсем девчонку заговорил. Говорит и говорит без остановки. Она притормаживает, а он говорит. И все больше про приемники, про радио да про конденсаторы.
– Это правда, что она частушки сочиняет? – спросил я.
– Кто, Наташка? – Семен отложил топор и недоуменно посмотрел на меня. – Кто это тебе говорил?
– И Катерина Петровна, и другие…
– Ну, да! Знает Катерина Петровна! Разве Наташка запевку сложит? Петь-то она, конечно, поет, а запевки складывать – куда ей. Я думаю, Фенька складывает. Ты ее видал, заведующая птицефермой. Так вот, стал он ей про конденсаторы рассказывать, еще хуже. Сам понимаешь, не больно ей интересно слушать про конденсаторы. Ей восемнадцатый год идет – ей другие разговоры слушать охота… Я тогда рукой махнул и отступился. А насчет Наташи ты меня не кори – я нарочно ее на дистанции держу… Я тебя каких просил принести? – внезапно переменив тон, спросил он. Позади меня стояла Наташа с охапкой реек.
– Я тебя двухдюймовых просил, – безжалостно продолжал Семен, – а ты каких принесла?
– А это разве не двухдюймовые?
– Два дюйма – это пять сантиметров. Надо понимать.
– Так бы и сказал, – рассердилась Наташа. – Ты бы еще на аршин мерил. Как купец при царе.
И пошла обратно.
– Видишь, какая занозистая, – сказал Семен, улыбнувшись. – Вот в Чехословакии, в городе Шахи, такую же, похожую на нее, встретил. Такая была Анежка Брахачек.
– Ты бывал в Чехословакии?
– Пришлось. Так вот эта Анежка Брахачек пришла наниматься к нам в Красную Армию. Подошла ко мне, говорит «пан» да «пан». Ихний язык на украинский немного похож. Я ей говорю: «Я не пан, а товарищ старшина. Ясно?» – «Ано, говорит, пан товарищ старшина». Ано по-ихнему да. Смеху с ней было, прямо беда… Видишь – на гимнастерке ни одной пуговицы нету. Это, как мы в город Шахи вошли, девчонки на память пообрывали. Так ее теперь и держу. А в Румынии тоже хороший народ. Война, например, по-ихнему будет – разбой. Правильный язык.
Подошла Наташа и молча бросила возле нас охапку реек.
– Ну вот, это и есть двухдюймовые. Правильно, – скупо похвалил ее Семен.
– Семен Павлович, – сказала Наташа с таким видом, словно бросилась в холодную воду. – Можно я с тобой буду нашим гостям речь писать?
– Чего же, – подумав, отвечал Семен, – Кто знает – может, у тебя душевнее моего получится. Завтра писать станем. Приходи.
Задумавшись, я перевел взгляд вдаль и снова увидел березку, про которую говорил Семен. Она росла немного косо, вся листва ее спадала на одну сторону, будто она мыла волосы; сквозь освещенные солнцем прозрачные листья было видно все, до единого сучка, и мне самому вдруг показалось, что такой березки не сыскать нигде во всем мире.
5
После разговора с Семеном мне еще больше захотелось разыскать составительницу частушек и поговорить с ней. Может быть, многим эта настойчивость покажется странной, но я с малых лет люблю колхозные запевки, готов слушать их с утра до вечера, и меня издавна занимало – кто сочиняет меткие, короткие песенки, в которых иногда больше мысли и чувства, чем во многих длинных.
Много лет я хожу и езжу по колхозным дорогам и всюду слышу эти песни о встречах и о расставаниях, о любви и изменах, о труде и о счастье. Поют их на севере и на юге, в Белоруссии и е Сибири, и всюду они особенные, самобытные, и отличаются в разных местах друг от друга, так же, как природа и труд людей.
Еще мальчишкой я услыхал частушки на берегу Ладожского озера. Дул холодный северный ветер, низко над водой тянулись дымные облака, а бородатые рыбаки, разбирая сети, запевали своими низкими, хрипловатыми голосами:
Мы по-ладожски сыграем…
Внезапно все вдруг умолкали, словно песня натыкалась на мель, и после длинной паузы, в течение которой только пресные волны Ладоги отбивали такт, снова, так же согласно, как удар весел по воде, раздавалось:
Мы по-спасовски,
по-спасовски споем!
А однажды вечером на полях Воронежской области я услышал чистый, как ключевая вода, голос.
Восемь часиков, подружки,
Без пятнадцати минут…—
отчетливо и протяжно пропела девушка первую половину частушки, и не успели еще звуки растаять в синем воздухе, десяток веселых голосов подхватил едва понятной скороговоркой:
Скоро наши ухажеры к нам беседовать придут!
Совсем по-другому поют на берегах Волги, где-нибудь возле Саратова. Широко и спокойно плывет над заливными лугами, над Жигулевскими горами:
С неба звездочка упала-а-а,
Волга-матушка река-а-а… —
и кажется, медленно гуляют две голосистые подруги, одна на этом, другая на том, крутом, берегу, и перекликаются, а легкий ветер подхватывает песню и несет ее над плесами великой реки, и она замирает, замирает вдали…
В одной деревне, недалеко от Пскова, мне довелось услышать «страдания».
Ой вы, яблочки,
Ой вы, вишенки,
Не видали ль вы
Моего Мишеньки?
Много разных «страданий» поют в тех местах, мягко, по-псковски, растягивая слова, а мотив такой, что нельзя удержаться, чтобы не заплясать. И все самое грустное, самое печальное, о чем поется в «страданиях», мотив этот окрашивает в легкие, смешливые тона, и совсем не удивляешься, когда девушка, напевающая о близкой разлуке с милым, пускается в пляс и, распахнув, словно для объятий, руки, выбивает частую дробь каблуками.
А узорные, как искусное кружево, мотивы вологодских песен, а рязанские запевки, а уральские «подгорные», а сколько еще других песен существует на нашей земле, которых я не успел еще узнать, не успел услышать.
Все это мне хотелось рассказать Фене, хотелось попросить, чтобы она спела свои частушки, и записать их. После того как по просьбе Любы я сделал доклад на комсомольском собрании о землеустройстве объединенного колхоза, Феня перестала сердиться на меня за изменения в хозяйстве, и мы с ней даже подружились.
На другой день после разговора с Семеном я отправился в сарай, где временно разместили несушек и цыплят. Утепленное здание сарая было разделено сенями на две половины. Я вошел туда, где находились недавно привезенные из города инкубаторные цыплята. За сеткой пищало и копошилось больше тысячи пушистых шариков. Отдельно, в ящике от письменного стола, сидели четыре нахохлившихся утенка. Видимо, в инкубатор вместе с куриными по ошибке попадают и утиные яйца.
Возле ящика я увидел Наташу. Сунув клювик утенка в рот, она поила его. Утенок пил, покорно закрыв глаза.
В помещении было жарко, как в теплице. Горел яркий электрический свет. Начинался вечер, из-за стенки доносилось сонное курлыканье кур. Через несколько минут за дверьми раздались шаги, и Наташа торопливо выпустила утенка. «Совсем еще зеленая девушка», – подумал я, скрывая улыбку.
Услышав шаги, цыплята запищали громче.
– Вот они какие, – улыбнулась Наташа, – второй день существуют, а мамашу свою уже по поступи узнают.
Вошла Феня с ведром, наполненным пшенной кашей. Цыплята протискивались к сетке, забирались друг на друга, растопыривали крошечные крылышки, падали и пищали. Гомон стоял оглушительный.
– Тише, вы! – крикнула Феня.
Цыплята все, как по команде, замолчали.
– Смотри-ка, совсем как малые ребятишки, – засмеялась Наташа.
– Это они на одну минуту, – опрастывая ведро, говорила Феня ровным, спокойным голосом, словно разговаривая сама с собой, – минута пройдет, и снова заголосят.
Она рассыпала кашу по полу, и скоро тысяча носиков застучала по доскам.
– Вот как затукали, – сказала Наташа, – словно дождик пошел.
– С ними, пока малы, и заботы мало, – говорила между тем Феня неизвестно кому: мне или Наташе. – А вот с несушками прямо беда. Наши куры еще ничего, привыкли нестись на своем месте, а вот которых из Синегорья после объединения привезли, эти где попало несутся… И на сеновалах свежие яйца находят, и на скотном дворе, а то и прямо на улице. Одна – так в шапке у деда Игната снеслась, пока он работал. Вовсе с ума сошла.
Феня замолчала, нежно глядя на цыплят, и тут я исподволь завел разговор о частушках. Поняв, что мне надо, она насторожилась и спросила:
– Зачем это вам?
Я начал путано объяснять.
– Я знаю, что им надо, – сказала Наташа, уважительно называя меня на «они»: – Про них пели, вот они и хотят узнать, кто сложил, да в Москве и пожаловаться.
То, что и про меня была сочинена частушка, я слышал в первый раз.
– А как же, – сказала Фрося, – не знаете разве, как вас продернули за ваши планы? Да вы не сердитесь. Теперь-то после доклада все поняли, что по-вашему лучше. Не сердитесь.
И тут я рассказал все начистоту. Я сказал, что ни на кого не собираюсь жаловаться, а просто записываю частушки, стараюсь запомнить мотивы. Говорил я долго и, мне показалось, убедил девчат.
Когда я кончил, Феня критически оглядела меня и сказала:
– И вам не совестно такими пустяками заниматься? Вы же с высшим образованием.
Мне снова пришлось объяснять, что этим делом занимаются целые учреждения, и даже Академия наук посылает экспедиции записывать народные песни, и ничего в этом нет удивительного, потому что народные песни такое же настоящее искусство, как, например, опера. Даже Пушкин записывал их.
– Это, конечно, интересно, – песня, – сказала, внимательно выслушав меня, Феня. – «Ой, туманы мои, растуманы» или «Одинокая бродит гармонь». А в частушках чего интересного? Частушка – мотылек – день летает, а на другой день и нет ее. Уже другую поют. Только нам они и понятны. В других местах и не разберут, об чем речь… Хорошо, если уж вы так хотите, давайте после работы соберемся, споем вам. Записывайте. Вам какие надо, про любовь или производственные? Всякие? Ну, хорошо, споем всякие. Только не обессудьте, если такую споем, что уши заткнете… А почему вы это не у других, а у меня просите? – снова насторожилась Феня.
– Мне сказали, что вы их сочиняете.
– Кто вам сказал?
– Многие говорят, – слишком поздно поняв свою ошибку, ответил я.
– Это вам Семен сказал. Трепло, – сразу словно припечатала Феня. – Ну, хорошо, тогда и я скажу. Эти частушки больше всех он сам, Семен, и составляет, и спрашивайте у него, вон четвертая глава еще не сдана, а он, вместо того чтобы заниматься…
За стенкой раздалось громкое куриное клохтанье. Феня бросила ведро и побежала в другую половину.
Я стоял, совершенно сбитый с толку, и думал, как поступить дальше. Наташа следила за мной своими выразительными глазами. Ей, видимо, было меня жалко.
– Вы когда уезжаете? – спросила она.
– Дней через пять.
– Вы на нас не сердитесь. Мы про вас другую, хорошую складем.
– Кто складет-то?
– Мы, поддубенские, – доверительно проговорила Наташа. – У меня к вам будет просьба. Мы с Сеней будем сегодня в ночь речь составлять. Он меня просил помочь. – В голосе Наташи слышалась наивная гордость. – Так вот я тут набросала кое-что. Полные сутки думала. Посмотрите, пожалуйста. А то я Семену боюсь показывать. У меня всегда все получается, только при Семе как-то не так, как надо, выходит. Вот послушайте, я вам почитаю, а вы скажите, понравится ему или нет…
Вдруг она перестала говорить, посмотрела куда-то мимо меня, и лицо ее сделалось испуганно-тревожным. Я оглянулся. В дверях стояла Люба. На голове ее была надета красная тюбетейка Семена.
– А я тебя, Наташа, всюду ищу, – сказала Люба.
– Что я, кошелек с деньгами, – с трудом ответила Наташа, не сводя глаз с тюбетейки. – Чего меня искать?
– На бюро тебя выделили чехословацким делегатам ночлег организовать.
– Мне надо речь готовить.
– Без тебя сготовим.
– Мне Семен велел приходить сегодня.
– Наташенька, сама посуди, какую ты можешь сготовить речь? Какой из тебя оратор? Ты подумай лучше, в каких избах разместить гостей, а речь мы сами составим.
– И ты с ним?
– И я… Что ты смотришь на меня, как на чужую?
– А кто ты мне, своя, что ли, – так же с трудом проговорила Наташа и вышла на улицу, позабыв затворить за собой обе двери.