355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Крутилин » Грехи наши тяжкие » Текст книги (страница 22)
Грехи наши тяжкие
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:58

Текст книги "Грехи наши тяжкие"


Автор книги: Сергей Крутилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)

21

Славцова прошла на свое место и села.

В зале снова наступила тишина.

Нечего греха таить: и раньше случались такие собрания, когда, в общем-то, говорить было не о чем. Бригады работали хорошо, получали с гектара пашни вдвое больше пшеницы, чем соседи. Говорилось в общих чертах, что работать надо еще лучше. А как? – возьми да поработай, а мы поглядим, как у тебя получится.

Но даже и в этих случаях Баранцев всегда готовил вопрос. Докладчик был, и выступающие в прениях уверенно засыпали слушателя цифрами.

Надо полагать, что Баранцев и теперь готовил ораторов. Но они не осмеливались выйти на трибуну.

– Ну, кто следующий? Тут у меня просил слова товарищ…

– Нет! я потом! – кричал с места товарищ.

– Смелее! Смелее! – подбадривал собравшихся Ковзиков.

– Можно с места? – В последнем ряду поднялся Ядыкин – неказистый, он зачем-то стал большими руками застегивать ватник. – Я не оратор и не умею выступать. Я просто скажу два слова по мотивам голосования. – Ефим Аверьянович помолчал, соображая. – Так вот, Маргарита Захаровна. Я слушал вас и не понимал: откуда у вас такая озлобленность на Варгина? Я тоже, как и вы, не получал надбавки к зарплате. Но при голосовании вопроса я воздержусь. Я знаю Тихона Ивановича не меньше вас. Все, чем мы гордимся теперь в колхозе, сделал все он, Варгин. Может, некоторые позабыли? А я все помню. Помню, стыдно было перед народом убирать поле комбайном. Ведь по восьми центнеров с гектара намолачивали. А теперь – по двадцать восемь вкруговую. Сердце радуется, когда убираешь такую пшеницу! И все – Варгин! О надоях я уже не говорю, все знают. Это вы, Маргарита Захаровна, о надоях должны были сказать. Я уважаю следственные органы. Но они могут ошибаться. Так вот, я кончаю. У каждого из нас помимо долга должна быть и совесть. Партийная совесть. Мне эта совесть подсказывает: воздержись. Водяное колесо, конечно, не остановить. И не повернуть его против течения. И все-таки, как коммунист, я вынужден при голосовании воздержаться.

Ядыкин сел.

Наступила тягостная тишина. Непонятно было – одобряет ли собрание его выступление или осуждает.

– Пусть Тихон Иванович выскажется! – крикнул кто-то. – По уставу – его последнее слово. Пусть расскажет: где вступал в партию? Где работал до нашего колхоза?

Выступление Варгина, видимо, не входило в расчет Баранцева. А если Тихону Ивановичу уготовано было выступить, то в самом конце собрания. Но Алик понимал, что предложение резонно, и не очень охотно предоставил слово Варгину.

Варгин встал. Лицо бледное, напряженное. Прошел к столу президиума, остановился.

– Я – член партии с июля сорок третьего года, – заговорил Варгин глухо, сдерживая волнение. – Вступил на Курской дуге. Был снайпером. Принят в партию как отличившийся в боях. Убил около тридцати фашистов имею правительственные награды дважды ранен. После войны работал зоотехником в Туренинском совхозе. Это мое у них стадо. Это я из Костромы пестрых бычков привез. А потом бессменно председательствую в «Рассвете». Пятнадцатый год пошел. Ну, тут вы мою работу знаете. Она вся у вас на виду. – Тихон Иванович помолчал, оглядывая зал, понуро сидящих людей. – В заключение я хочу сказать, что я знаю, что меня ожидает. Я ни на кого из вас не в обиде. Это чтоб вы меня правильно поняли. Плохой из меня руководитель получился, – заметил он, – если партийная организация не верить мне.

Варгин замолчал и постоял так молча.

– Вопросы к товарищу Варгину будут? – спросил Баранцев.

Вопросов не было.

– Все это, конечно, так: товарищ Варгин проделал в нашем колхозе известную работу, – не дождавшись подготовленных ораторов, заговорил сам Баранцев. – Разве есть у нас сомнения на этот счет? Но, товарищи, помните: сейчас горячее время. Собраться по этому вопросу еще раз нам не позволят. Так давайте же решайте сразу.

– Тогда о чем говорить? – крикнул Ядыкин. – Тогда голосуйте.

– Если нет желающих высказаться, тогда что ж, голосуем… Кто за предложение Славцовой исключить из партии товарища Варгина?.. – Баранцев снова взял бумажку, где у него записаны были статьи Уголовного кодекса, по которым привлекался к суду Варгин. Но читать по бумажке он постеснялся, потому пересказал все своими словами: – Кто за то, чтобы исключить товарища Варгина – за халатное отношение к своим обязанностям, за злоупотребление финансовой дисциплиной, – прошу поднять руки! Так, прошу опустить. Кто против? Против нет. Кто воздержался? Ядыкин… Так и отметим в протоколе: исключен единогласно при одном воздержавшемся.

22

Если бы еще неделю назад Прасковье Чернавиной сказали бы, что настанет такой день, когда она не нужна будет на ферме, – она не удержалась бы, засмеялась в ответ. «Вот счастье-то! – сказала бы Прасковья. – Разве я без коров не проживу? Проживу! Пусть молодые попробуют без меня обойтись. Посмотрим, как это у них получится!»

Прасковья думала, что без нее на ферме не обойдутся. Четверть века, поди, не обходились. Машина – как ее, «Тэндем» – хорошая штука, но после дойки коров ведь убрать надо.

Прасковья помалкивала, когда новый председатель (у Юртайкиной зоотехником ходил) говорил, что на машине будут работать лишь молодые. Он отбирал их сам, и Клаву Сусакину – с ними. Он послал их учиться в областной город, в совхоз-техникум. Сказал: старух, мол, поздно учить. Им на пенсию пора.

Чего греха таить: обидны были Прасковье слова нового председателя. Но она сдерживалась, молчала – только собирала морщинки возле глаз. А втайне злорадствовала: поглядим, как они, молодые-то, без нее управятся!

Опережая эти думы Прасковьи, кралась осень. Кралась задами огородов. Тайно.

По утрам туманилось. Луг над Окой переливался первой изморозью. С горы, от села, он казался серым, одноцветным. Пока дойдешь до загона, где летом стояло стадо, ноги становятся мокрыми, и Прасковья на дойку ходила в ботах. Подтыкала повыше подол платья, чтобы не замочить, и бегала налегке, поглядывая, не видать ли кого из баб. Обычно за ней забегала Клава. Но уже три месяца как соседка на курсах, и Прасковья бегала на ферму одна.

Тропинка на летний лагерь хожена, избита ее ногами. Прасковья бегала по этой тропинке туда-сюда по три раза в день. Все лето. Но все равно долговязый чернобыльник, увитый повителью, стегал по ногам.

Прасковья не любила эту тропинку, которая петляла вдоль покосившегося забора. Забор был старый, во многих местах он накренился. Игнат подымал его, подставлял подпорки; их приходилось то и дело обходить, пока не дойдешь до пажи.

Головастые будылья чернобыльника уже высохли, стали коричневыми. Меж ними смотрелись голубые глаза цикория, цветущие до самых первых морозов. Прасковья любила цикорий. Но ей некогда было любоваться цветами: каждый раз она спешила.

Она и сегодня спешила.

За огородом – пустынным, прибранным к зиме, – сразу же начинался выпас. В старину на этом месте был большой барский сад, он простирался до самой Оки. Луг и поныне зовут «барским».

Но Прасковья не застала уже тут сада. Всегда, сколько она помнит, до самой реки была пустошь, испятненная оспинами канав.

Прасковья шла в летний лагерь. И думы ее все больше были о прошлом. Сколько ребятишек играло на паже перед войной.

Теперь никто тут не бегал, не играл в лапту. Ребята гоняют на мотороллерах да на велосипедах вдоль улицы, по шоссе. А как выучатся, так разбегаются во все концы; никто в деревне не остается.

Издали видны были коровы, стоявшие двумя рядами. Доярки с машины бросали в кормушки зеленую подкормку.

Бывало, с этим делом потихоньку справлялся Игнат. Он окашивал межи, лужки, которые зеленели отавой. Но как стал новый председатель, так он вместо лошади, распорядился возить подкормку машиной – сподручнее и быстрей. Игнат иногда и ходил на конюшню, но Воронка своего не запрягал больше. Траву теперь на самосвале возят. И раздают ее быстро. Пока коровы едят, надо успеть подоить их.

Прасковья заторопилась, пошла быстрей. Но как она ни спешила, доярки опередили ее. Подходя к навесу, она видела, как они разбирали доильные аппараты.

– Эй, бабы! Доброе утро! – крикнула она им издали.

И, задыхаясь после быстрой ходьбы, тоже сняла с костыля свой аппарат. Не спеша подошла к своим коровам. И пока шла мимо доярок, уткнувшихся, занятых делом, подумала: «Чегой-то они?» никто не обернулся к ней, не поздоровался и не пошутил. Всегда они поджидали ее, даже если она запаздывала. Ждали, а потом еще четверть часа, а то и больше пересказывали друг другу деревенские новости, шутили. И лишь наговорившись всласть, расходились.

На этот раз все были молчаливы, не шутили, не рассказывали новостей, у каждой словно рот на замке.

Прасковья объяснила плохое настроение подружек по-своему – за счет погоды. Зазимок был давно. Михайлов день – престольный праздник – не за горами. А пока ютятся еще в летнем лагере – без теплой воды, безо всего.

Взяв свой подойник и аппарат, Прасковья, значит, прошла в дальний конец навеса, где стояли ее коровы. Она привычно приглядывалась к своим подругам, которые уже начали дойку.

Доярки начали дойку по-разному.

Опытная доярка не спешить надеть на сосок респиратор. Она сначала помоет вымя, вытрет его полотенцем, а потом уд налаживает аппарат. А нетерпеливая да молодая – ей лишь бы скорее подоить. Прасковья не успеет еще оглядеться, а у ее соседки три или четыре коровы уже подоены.

Она так не могла: сама следила за коровами и других заставляла.

Взяв теперь стульчик, висевший на гвоздике, Прасковья подошла к корове.

– Ну, Серая, как ты жива?

Корова большим фиолетовым глазом покосилась на нее, тряхнула головой. Это означал: «Ничего, жива. А ты как?» – «Слава богу», – вздохнула Прасковья и только после этого вела на стульчик.

Корова снова принялась за свою жвачку.

Прасковья устроилась как можно удобнее на стульчике и провела раз-другой ладонью по соскам.

Соседка ее, Соня Хирова, которая доила Грезу – большую, рыхлую корову, – повернулась к Прасковье, сказала со вздохом.

– Слыхала, Прасковья? Последняя дойка у нас с тобой.

– Почему?

– В обед коров будут ставить на новый комплекс. И доить будут машиной, как ее? – на «Тэндеме».

– А по мне – хоть чертом доят! – в сердцах сказала Прасковья. И, подумав, спросила: – А девчата с учебы разве вернулись?

– Вернулись. Клавка уже на комплексе. Машину налаживает.

– И не забежала, – обронила Прасковья.

Она делала все, что положено, что делала годами: массировала вымя, мыла его, вытирала полотенцем, прилаживала респираторы. Но руки не слушались ее. Может, от холода не слушались. А скорее всего оттого, что она была расстроена тем, что услышала. Казалось, она знала, готовилась к этому дню, ждала его – и все-таки не ждала не гадала, что это случится так быстро.

«Сегодня… Клава уже налаживает свою машину», – стучало в висках.

23

Дома Прасковья повязала голову белым платком.

Игнат, придя с улицы, где он рубил дрова, недоуменно поглядел на нее.

Прасковья сказалась больной.

Однако болеть хозяйке некогда. Никто за нее дел хозяйских не сделает. Зная это, Прасковья не давала воли своему настроению.

До михайлова дня осталась неделя. Надо курников испечь, своих позвать. Сказывают, Зинка беременна. «А то нехорошо выходит, не по-христиански, сбыла молодых в город, к чужой тетке, и ни разу не спросила, как они там живы-здоровы».

– Холодно, язвит тебя в душу! – Игнат подул на руки. – Топорище как лед.

– Пора быть холоду-то. Михайлов день на носу.

– И то!

Сквозь двойные рамы, вставленные недавно, приглушенно слыхать стало. Будто что-то прошуршало мимо окон.

Игнат прильнул к раме: так и есть – черная «Волга» у окна. Не Лешка ли?

Игнат заторопился к двери. Навстречу ему – сын, в новой куртке с красными угольниками на рукавах. «Словно нашивки за ранение», – решил Игнат.

– Здравствуйте, старики!

– Здравствуй, сынок, если не шутишь, – в тон ему отвечал Игнат, здороваясь с сыном за руку. – Садись, сынок, покурим.

– Это всегда можно.

– Попробуй моего самосада.

– Крепок небось? Я к сигаретам привык, – признался Леша.

– Как хочешь.

Игнат не обиделся. Он долго рылся в кармане, доставая свой вытертый кисет с листочками газеты. Достав газету, он стал свертывать «козью ножку»; крутил ее плохо гнущимися пальцами, прилаживал, потом с шиком надломил – получилась папироска не хуже сигареты.

Леша наблюдал за отцом и, лишь когда Игнат задымил, достал пачку «Лайки», но прикуривать не спешил. У него манера была такая: помять, помусолить сигарету в зубах, а потом уже закурить. Леша достал зажигалку – плоскую, без всяких украшений. Щелкнул ею, прикуривая.

Прищурившись, спросил:

– Ну, как – надумали меняться? А то Гришка опять спрашивал.

– Я тогда говорил, по мне – хоть сегодня. Я с колхозом теперь не связан. Пенсия мне, как инвалиду, идет и все такое. Пытай мать.

– Мам, а ты?

– Да чего уж тут. Сказали, в обед на ферму не приходить. На новой машине доить будут. Все к одному идет.

– Вот и хорошо, что идет, – подхватил Леша.

А сам подумал, что в их семье что-то переломилось. С какого времени переломилось – он не знал. Со свадьбы, наверное, с его уходом все переменилось. Отца проводили на пенсию. Когда ни приедешь, сидит он на завалинке. Какая польза от него колхозу? Никакой! В скором времени, как только он, Леша, ушел, мать продала корову. Бывало, молоко подсобляло. Он пил его, сколько хотел. А остальное мать продавала. Ездила в город и там продавала. Деньги в хозяйстве нужны были. Потом, когда на селе стало мало коров, молоко покупало государство, и мать старалась побольше продать – взамен завали комбикорма.

Но теперь все рухнуло: коров в селе держат мало. Платить приемщику молока сельсовету накладно. Летом его уволили, и мать продала Красавку.

Леша не спрашивал, как это было, продали – и продали. Он и без того догадывался о состоянии матери. Расставаться с коровой равно было чуме, смерти, пожару – как угодно назовите это крестьянское несчастье. Корова для Прасковьи была частицей ее жизни. Красавка была опорой семьи. Это когда была семья. Потом, когда в доме малых ребят уже не было, держать корову стало привычкой. Но привычка эта была сильнее разума.

Прасковья умом своим сознавала это. Но ей ни за что не хотелось расставаться с Красавкой. Сначала она думала определить корову в свою группу, и колхоз брал ее. Однако как подумает Прасковья о том, что Клавка Сусакина будет доить ее Красавку машиной, так руки у нее опускались. Опускались еще и потому, что Прасковья знала себя. Знала: каждый божий день она будет видеть Красавку. Корова станет смотреть на нее своими большими жалостливыми глазами и словно говорить ей: «Куда ты меня определила? За что мне на старость лет такие мучения?»

Прасковья знала, что определить Красавку в свою группу для нее тягостно. День и ночь будет таскать в подоле корм, отрывая его от других; будет доить руками, доить и сохнуть. Глядя на Красавку.

Тут подвернулся знакомый мужик из соседней деревни, из Байкова. Он прослышал, что Чернавины продают свою корову. Он знал, что у Прасковьи хорошая корова нестарая, много дает молока, и решил попросить Прасковью, чтоб она продала ему Красавку. Своя корова, которую он держал, стара – уже четырнадцатым телком пошла.

Прасковья подумала: «Чего уж тут! Продам ее от дома подальше, чтоб глаза не видели!» она узнала, что Красавка попадает в хорошие руки – в стаде ее держать будут, доить руками да ухаживать за ней. И Прасковья продала корову мужику.

– Поедем. Хоть на дом Гришкин поглядите, – сказал Леша. – А то я ухожу с персоналки. Без машины вам выбраться в Туренино будет труднее.

– Прогоняет новый, да? – спросила мать.

– Не чтобы прогоняет. Но намекает на это. Говорит, сам водит машину.

– Отговорка! Все сами водят. А глядишь, своего посадит.

– Пусть сажает! – сказал Леша в сердцах. – Мне в самом деле не очень хочется оставаться. Оклад тут небольшой. Так уж привык я к Тихону Ивановичу. А без него не хочу. Я уж договорился – перехожу в промкомбинат. Ничего! Платят хорошо и квартиру обещают.

Я свое давно сказал, – отозвался Игнат. – Слово за матерью: пусть она решает.

– Что вы на меня все репьи вешаете? – вспылила вдруг Прасковья. – Одна мать, что ль, жить там будет? Хорошо, раз вы так решили – пусть будет по-вашему: поехали.

Прасковья задернула за собой занавеску, делившую большую комнату, и слышно было, как она переодевается.

Игнат – как был небритый, в телогрейке и шапке – посмотрел на себя в зеркало.

– Однако побриться надо, – сказал он, – Небось в город едем.

– Не надо, отец. Ради Гришки не стоит. Я вас быстро свожу – туда и сюда.

– Все равно надо, – настоял на своем отец.

Достав стаканчик с кусочком мыла, Игнат принялся сбивать пену. А Леша тем временем, пока отец брился, заглянул на кухню: чего бы такое схватить? Бывало, он отрезал ломоть хлеба, запивал хлеб молоком из кружки – и дело с концом! Позавтракал.

Но молока уже давно не было, а свинину жарить не хотелось. Лучше потом поест, когда свозит стариков в город. Мать потом накормит.

И он сказал:

– Ну, вы брейтесь, собирайтесь. Я вас в машине подожду. – И вышел из кухни на улицу.

24

Гришка занимал половину дома, выходившего фасадом на улицу, а двумя окнами – в тихий проулок, над оврагом.

Леша побоялся выехать сюда, к оврагу, и остановил машину не перед домом, а на улице, на мостовой. Выйдя из машины, Прасковья огляделась. Липы под окном, покосившийся забор, калитка. Было тоскливо смотреть на городскую окраину. Особенно теперь, осенью. Но еще тоскливее стало, когда она увидела пустой двор.

Двор Гришкиной половины был тесным. Терраса обита жестью. Судя по всему, она сколочена наспех, когда сделали дверь во вторую половину дома. Чтобы не выходить сразу же на улицу – на дождь и снег, она была обита сверху донизу листами железа и фанеры – черной, прогнившей от дождей. На дворе не было ни собаки, ни кур. А потому он казался пустынным. В саду одиноко висели яблоки. Листья на яблонях уже успели пожухнуть и теперь трепыхались на ветру. Огород Гришка, видимо, сдавал: он был убран и даже вскопан на зиму.

– Ба! Гости? Входите! – На пороге, раскрыв дверь, сам Гришка – высокий, нескладный, в полосатой рубахе, похожей на пижаму. – На дворе-то нечего глядеть, нечего, – сказал он, увидев, сто Прасковья осматривает двор. – Будут руки, тут можно приубрать.

Гуськом, друг за другом, опасаясь, как бы не упасть на шаткой ступеньке крыльца, Чернавины поднялись на террасу.

Гришка все держал дверь открытой.

– Закрывай. Небось топить-то некому, – сказала, входя, Прасковья.

– Ничего. Свежий воздух полезен для здоровья, – пошутил Гришка. – Тут не топлено, не остудишь.

Гришка, видимо, знал про гостей, ждал их. Он прибрался, подмел в избе, и, может, потому жилище его не производило удручающего впечатления.

На стене прихожей, куда они вошли, висело корыто, в каких полощут белье. Большое, оцинкованной жести. Теперь уж никто в таких корытах не стирает. Опасливо глядя на это корыто, Прасковья вошла следом за Игнатом. Она подумала, что, может, Гришка сам стирает?

Половик, лежавший у входа, был такой грязный, что трудно было определить – резиновый он или полотняный.

– Не будем здороваться через порог.

Гришка уступил дорогу Игнату. Тот вошел и, отыскивая вешалку для картуза, осмотрел стены. Не найдя вешалки, Игнат передумал и решил, что лучше подержать картуз в руках. Игнат еще толкался в передней, а Гришка уде тряс руку Леши в знак благодарности.

– Спасибо, друг. Спасибо!

Прасковья осуждающе поглядела на сына.

Гришка перехватил этот взгляд, сказал подобострастно:

– Чего смотришь, мать? Мы небось с твоим сыном не пили.

– А я думаю, может, пили?

– Нет. Леша сам ко мне не ходил. А друзей – присылал.

– Вот видишь, присылал.

– А что? У меня полрайона друзей, все сюда заходят. – Гришка спохватился, что гости все еще стоят, торопливо предложил: – Проходите. Садитесь.

Комната, куда они прошли, была вроде столовой. В ней стоял стол – не круглый, а квадратный. Он был накрыт чистой клеенкой, на которой, если внимательно приглядеться, нарисованы разные плоды – яблоки и груши. Но рисунок от времени вытерся, был едва заметен.

У стола стояли стулья, на них и уселись гости, как были, не раздеваясь. Исподтишка оглядывали Гришкино жилье.

А хозяин, отодвинув стул, продолжал стоять.

– Что-то чудно: пришли с делом, а без бутылки. Ко мне с пустыми руками не ходят, – сказал Гришка, улыбаясь не всем лицом, а одними глазами.

– Бутылка будет, – пояснил Игнат. – Сначала у нас о деле разговор. Или как? Леша, на деньги, сбегай!

– Не надо, папа, – сказал Леша. – У меня припасено. Сейчас принесу.

Леша убежал, и не успели гости еще двух слов сказать, как он вернулся с бутылкой.

– Во, это по мне! – заулыбался Гришка. Он тут же достал с полки стаканы, видимо, были под рукой.

Нервно, зубами сорвал закупорку с горлышка бутылки, налил всем, кроме Леши. На счастье Гришки, Прасковья отставила свой стакан:

– Не пью.

Гришка, довольный, хмыкнул, но ничего не сказал.

Закуски у него не было, только черный хлеб и соленый огурец. Он разрезал огурец на круглые дольки, чтобы досталось всем.

– С делом, значит, – сказал Гришка и торопливо опорожнил стакан.

Выпив водку, он понюхал кружок огурца и положил его рядом с собой.

Игнат глотнул, но лениво, без жадности. Он тоже лишь понюхал огурец, но есть не стал: огурец пах сосновой бочкой.

В соседней комнате вовсю играло радио.

Прасковья слушала, морщилась. «Наверное, Гришка боится одиночества», – подумала она.

Но Гришка не боялся одиночества, он просто не замечал радио.

– Чего это я вас сразу за стол? Выпить успели бы. Посмотрите теперь мои хоромы.

Прасковья поднялась и следом за Гришкой прошла в комнату. Видимо, она была гостиной. В квадратной комнате с двумя окнами, выходившими в проулок, были диван – старый, с провалившимися пружинами, и стоял платяной шкаф.

– Это – гостиная. А тут моя спальня! – Он заглянул в соседнюю маленькую комнату с одним окном. – Тахты всякие я не признаю, – добавил он не без гордости. – Оттого она у меня пустая.

И правда: в комнате стояла лишь кровать, а на ней – полосатый матрас, не прикрытый ничем.

– Отчего я погибаю? – пояснил Гришка Прасковье. – От магазина. Винный магазин рядом. Утро, вечер ли – бегут: «Гриша, сообразим на троих?», «Гриша, одолжи стакан!» ну, за стакан, известно, гарнец положен. Весь день такая карусель… А уеду в деревню, кто обо мне вспомнит? Остепенюсь, начну новую жизнь. В пастухи наймусь. А-а, не так я думаю?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю