Текст книги "Наводнение (сборник)"
Автор книги: Сергей Высоцкий
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 34 страниц)
– Как тебя зовут?
– Лариса.
– А меня Алексей Иванович. Можешь звать Алексеем.
Лариса кивнула. Он увидел, что девушка смотрит на стол с остатками ужина.
– Сейчас пожарится картошка. Может быть, дать пока бутерброд?
– Ага.
Он взял кусок хлеба, густо намазал маслом, положил обветрившийся уже ломтик ветчины. Потом в нерешительности посмотрел на бутылку с водкой. Лариса заметила его взгляд.
– Налей, быстрее согреюсь.
Из того, как ее передернуло после глотка водки, Алексей Иванович понял, что этот напиток Лариса употребляет нечасто.
Ела она медленно, не жадно и постепенно приходила в себя. От тепла и от водки на бледных щеках проступал румянец. Глаза заблестели.
– Хорошо-то как! Я думала, совсем замерзну.– Она встала, сунула ноги в тапки. Халат скользнул с плеч на пол. Разорванный ворот платья повис, открыв красивый кружевной лифчик. Лариса нагнулась за халатом, и Рукавишников подумал о том, что ей уже лет восемнадцать. У нее была большая грудь.
– Как это тебя угораздило? – спросил Алексей Иванович и кивнул на разорванный ворот платья.
– А-а…– Лариса болезненно сморщилась.– Знаешь, мне бы сейчас под горячий душ. Согреться как следует.
– А ужин?
– Я уже не хочу есть.– Она обвела глазами комнату, на секунду задержала взгляд на стенке с книгами.
– У тебя однокомнатная?
– Да.
– А где же мне лечь?
– Да вот же, диван.
– А ты?
– У меня есть раскладушка.
Лариса как-то совсем по-бабьи, по-взрослому усмехнулась и вздохнула:
– Покажи, где ванна…– Она упорно не называла его по имени.
Алексей Иванович провел девушку в ванну, показал, где взять мыло, шампунь. Когда он принес из комнаты большую махровую простыню, Лариса была уже без платья и снимала колготки.
– Прости,– сказал Рукавишников хрипловатым голосом.– Вот тебе вытираться.– Лариса протянула руку за простыней, и он заметил у нее на руке, на груди ссадины и кровоподтеки.
Алексей Иванович осторожно притворил дверь ванны и прошел в комнату. «Вот так штука! – опять прошептал он и улыбнулся.– Неужели она… нет. Кажется, скромная девчонка. Наверное, попала в переплет. Может быть, поссорилась с мужем? А хороша…»
И снова у него заныло в груди.
Он собрал со стола грязную посуду, унес в кухню. В ванной лилась сильная струя воды, и Алексей Иванович представил, как стоит под душем его стройная молодая гостья. И тут же отогнал эту мысль. «Ну-ну, старый конь, без иллюзий. Решил быть добрым христианином, так уж и будь им до конца». Но мысль эта не ушла совсем, а только отодвинулась куда-то глубоко-глубоко. Он чувствовал ее присутствие, как чувствует роговица глаза недавнее присутствие уже вынутой песчинки.
Расстелив постель на диване, Рукавишников достал с антресолей раскладушку, расставил ее у книжных шкафов, подальше от дивана. Потом пошел на кухню, заварил чай и стал мыть посуду.
«Долго же Лариса отогревается,– подумал он, прислушиваясь к мерному шуму воды в ванной.– Намерзлась». Что-то насторожило его в шуме воды. Шум был слишком равномерный и жесткий, совсем не такой, как если бы вода лилась на человеческое тело. И не слышалось плеска, звуков моющегося человека. «Может быть, она уже одевается?» Но шли минуты, а вода лилась так же ровно и монотонно.
Обеспокоенный, Рукавишников подошел к двери, позвал:
– Лариса? Ты скоро? Чай заварен…
Может быть, она там заснула?
– Лариса!
Никакого ответа. Алексей Иванович постучал громче. Еще громче.
Монотонный шелест дождя, падающего на озеро…
Дверь была не заперта. Вода, заполнившая ванну до краев, тоненькой струйкой бежала по черному кафелю на пол. Черные волосы, словно водоросли, колыхались на поверхности воды, скрывая лицо девушки. На какую-то долю секунды Алексей Иванович замер, как будто его разбил внезапный паралич. И в эту долю секунды – не подумал, нет, просто не успел бы подумать, а сразу осознал и умом, и сердцем, каждой клеточкой своего существа: случилось непоправимое. Это было как падение с огромной высоты, когда времени хватает лишь на то, чтобы понять: обратной дороги нет.
…Он кинулся к ванне, выхватил ее тело из воды. «Искусственное дыхание, искусственное дыхание»,– шептал он, словно хотел успокоить и себя, и Ларису, но уже понимал, что все это бесполезно: и по тому, как повисли ее руки, и по тому, каким неподатливым было ее горячее тело. Бегом он принес девушку в комнату, положил на постель. «Искусственное дыхание…– снова пробормотал он, еще не представляя, как его нужно делать.– Кажется, сначала положить на живот, чтобы вылилась вода…» Ничего не помогало. Рукавишников начал щупать ее пульс и от волнения хватал то за одну, то за другую руку. Наконец он сообразил, что надо вызвать «скорую помощь»…
Позвонив, он пошел в ванную комнату, закрыл душ. На полу плескалось море воды, но Алексей Иванович не обратил на это внимания. Он и сам промок насквозь, пока вытаскивал Ларису.
Рукавишников накрыл девушку одеялом, подложил под голову подушку. Ему вдруг показалось, что она жива, приходит в себя. Он начал трясти ее, повторяя, как в бреду:
– Лариса, Ларисочка, ну очнись же, очнись!
…«Скорая» приехала минут через десять. Врачиха и сестра, обе молоденькие, усталые, медленно, как показалось Рукавишникову, очень медленно разделись.
– Где можно помыть руки?
– Руки? – переспросил он и вспомнил, что ванна залита водой.
Он провел их в кухню, дал полотенце. На плите свистел чайник. Алексей Иванович выключил его.
– Что случилось? – спросила врачиха, входя в комнату. Она поеживалась, зябко потирала руки.
– Вот…– Рукавишников протянул руку к дивану, на котором лежала Лариса. Мокрые черные волосы разметались по подушке.
– Что с ней? – Врачиха подошла к дивану, внимательно вглядевшись в лицо девушки. Сестра стала у нее за спиной, выглядывая из-за плеча.
– Она мылась в ванной,– он говорил с трудом, еле ворочая языком.– Довольно долго мылась. Я стал беспокоиться…
Врачиха откинула одеяло, взяла безжизненную руку, отыскала пульс. Ссадины на руке, на большой красивой груди Ларисы стали багровые.
– Когда я вошел, она была в воде. Я пытался сделать искусственное дыхание…
Врачиха отпустила Ларисину руку, вынула из халата стетоскоп и приложила под левой грудью. Сестра с жалостью посмотрела на Рукавишникова.
– Ваша дочь?
– Нет. И не дочь, и не жена,– сказал Алексей Иванович, чтобы сразу внести ясность.– Просто знакомая.
– Какая хорошенькая! – Сестра покачала головой и снова посмотрела на Рукавишникова. Теперь к жалости примешалось любопытство.
– Она умерла,– сказала врачиха. Алексея Ивановича поразило, как спокойно и деловито она это сказала.– Видимо, захлебнулась.
– А реанимация? Реанимация! Неужели ничего нельзя сделать? – Он почувствовал, как срывается у него голос, и никак не мог унять внутреннюю дрожь.
– Какая реанимация, гражданин,– врачиха отошла от дивана.– Девушка мертва. Где мне можно сесть? – Она посмотрела на обеденный стол, с которого Рукавишников еще не успел убрать бутылки. Несколько тарелок с колбасой и сыром выглядели нелепо.
– Вот сюда, пожалуйста, сюда,– пригласил он ее к письменному столу. Сдвинул какие-то рукописи, книги. Одна книга упала, и сестра подобрала ее.
– Скотт Фицджеральд,– пробормотала она.– В нашу библиотеку не дали ни одного экземпляра.
– Галина,– строго сказала врачиха.– Ты опять за книги! Подай, пожалуйста, портфель…
Рукавишников метнулся в прихожую. Принес маленький портфельчик. Наверное, врачиха заметила, как дрожат у него руки.
– Вам нехорошо? Галя, сделай укол.– Она назвала какие-то лекарства, но Алексей Иванович не расслышал.
Пока сестра готовила шприц, позванивая иглами в железном ящике, Рукавишников сидел на стуле, вцепившись руками в колени.
– Как зовут умершую? – спросила врачиха.
Алексей Иванович вздрогнул. Это слово никак не укладывалось у него в мозгу. Час назад он чувствовал себя чуть ли не спасителем замерзавшей на улице девчонки… Всего час назад.
– Ее зовут Лариса.
– Назовите фамилию, отчество. Год рождения.
Рукавишников покачал головой:
– Это все, что я знаю. Час назад я встретил се на улице. Совсем замерзшую, без денег, без паспорта. И привел сюда.– Он не сказал: «Привел к себе». Ему казалось, что все это происходит в каком-то чужом доме и сам он посторонний здесь. Случайный свидетель.
– Наверное, она поссорилась дома… Что-то случилось… Лариса не рассказала… Не успела рассказать. Может быть, ее побили. У нее было разорвано платье – и синяки.– Он говорил, не поднимая головы, не замечая, как напряженно, все больше и больше хмурясь, смотрит на него врачиха. Наконец он почувствовал се взгляд, поднял голову: – Это все, что я знаю…
– О Господи! Вот так история,– испуганно сказала сестра.
– Что же делать, Галина? – спросила врачиха.– Наверное, милицию надо вызвать?
– Да, наверное…
– Вы не вызывали?
Рукавишников мотнул головой. Он встал, подошел к телефону и, стиснув зубы, поднял трубку…
Все последующие события Алексей Иванович помнил плохо. Сестра сделала укол, и на него навалилась тупая, тягучая усталость. Он равнодушно отвечал на вопросы приехавших милиционеров, принес им из прихожей легонькое Ларисино пальто, равнодушно смотрел, как эксперт фотографировал труп, показывал, как лежала девушка в ванне. И делал с покорной обреченностью все остальное, о чем его просили. Только один раз он вспылил, закричал на сотрудника, составлявшего протокол. После каждого ответа Алексея Ивановича сотрудник кривил губы в усмешке и многозначительно приговаривал: «Понятно».
– Значит, познакомились с покойной у Московского вокзала? Понятно… Пригласили к себе? С какой целью? Понятно.
– Ничего вам не понятно! – крикнул Рукавишников.– И никому пока не понятно! А вы заладили, как попугай…
– Попрошу без оскорблений,– строго сказал сотрудник. Но от комментариев уже воздерживался. Писал свой протокол молча и сосредоточенно.
Врачиха и сестра сидели в сторонке, внимательно следя за всем происходящим. Только сестра время от времени вздыхала, качая головой, и, как показалось Рукавишникову, поглядывала на него с некоторым сочувствием.
Когда все было закончено, Рукавишников подписал протокол и санитары унесли Ларису, сотрудник сказал Алексею Ивановичу:
– Временно, пока будет идти расследование, прошу из города никуда не уезжать.
Врачиха попрощалась с Рукавшиниковым кивком головы, а Галина пожала руку.
– Вы не убивайтесь так сильно…
Оставшись один, Алексей Иванович лег на раскладушку и пролежал до утра, бездумно рассматривая причудливые блики, отбрасываемые уличными фонарями на потолок.
4
Он задремал лишь тогда, когда начало светлеть. Но тут же проснулся. Наверное, потому, что вздрогнул, увидев во сне, как проваливается в бездонную пропасть. Проснувшись и отойдя от испуга, долго лежал с закрытыми глазами, отдаляя момент, когда придется увидеть следы ночного кошмара, пугаясь оттого, что надо будет опять с кем-то разговаривать, отвечать на вопросы, на которые не существовало ответов. Наконец он взял себя в руки и вскочил с раскладушки. В комнате горел свет, было натоптано. Алексей Иванович подошел к дивану. На подушке лежало несколько длинных черных волосинок…
В прихожей, в ванной тоже горел свет. Выходная дверь на лестницу была чуть приоткрыта.
Умывшись на кухне, Рукавишников оделся и вышел на улицу. Мороз немного отпустил. На остановках толпились люди. Шум и сутолока большого города вернули Алексею Ивановичу ощущение жизни. Он зашел в первую попавшуюся парикмахерскую, побрился.
Первым, кого он встретил в редакции, был Гриша Возницын.
– Ну как, старик? Самочувствие нормальное? – Гриша внимательно посмотрел на Рукавишникова.– А что мы такие кислые? Кажется, все было вчера в норме. Никто не перебрал, и новорожденный в том числе. Я помню, сколько осталось недопитого…– Он вдруг хитро улыбнулся.– Да, кстати, а та замерзающая снегурочка?
Алексей Иванович взял Возницына под руку, завел в свой кабинет, показал на кресло, а сам остался стоять, прислонившись к подоконнику.
Гриша недоумевая смотрел на Рукавишникова.
– Случилось большое несчастье, старина…
Он стал подробно рассказывать о ночном кошмаре и вдруг почувствовал, что Возницын страшно испугался. Испугался не за него, не за то, что произошла трагедия. Испугался за себя… На лбу у Гриши выступили мелкие бисеринки пота, он опустил голову и весь напрягся, словно его корежила судорога. Рукавишников замолк на полуслове. В первый момент у него даже появилась мысль: уж не плохо ли Грише? Он даже хотел предложить Возницыну воды, но Гриша вдруг резко поднялся с кресла и прошелся по комнате. Когда наконец он повернул лицо к Рукавишникову, Алексей Иванович понял: Гриша его предаст.
– Что тебе сказали милиционеры? – Голос Возницына прозвучал холодно и отчужденно.
Рукавишников потерянно усмехнулся:
– Какое это имеет значение!
Гриша долго и сосредоточенно смотрел в окно.
– Я тебе, Алексей, в этом деле ничем помочь не смогу,– выдавил он наконец из себя.
…Что ощущает человек, которого предали? Гнев? Ужас? Боль? Страх? И эти чувства тоже. Но прежде всего невыразимую горечь опустошенности. А предатель? Что волнует его слабую душу? Об этом знает только он один. Но он молчит…
Весь день Алексей Иванович провел как в бреду. Он отвечал на телефонные звонки, читал и засылал в набор материалы, разговаривал с коллегами. Но делал это как автомат. Он не старался понять, почему повел себя так Гриша, не ругал его. Он даже не вспоминал о нем. У него было какое-то странное состояние обреченности.
Лишь иногда Рукавишников словно просыпался и тогда мучился вопросом, звонить или не звонить в милицию? Ему было невмоготу сознавать, что где-то произносится его фамилия, решается его судьба, а он ничего об этом не знает. Сидит, потерянный, за столом и занимается обыденными делами, словно ничего не произошло. Словно мир все еще такой же, каким был и вчера. Он находил десятки доводов за то, чтобы позвонить следователю, и тут же отвергал их. «Когда я им понадоблюсь, меня вызовут,– уговаривал он себя.– Зачем навязываться? Надо вести себя спокойно и естественно… Но ведь естественно и проявить беспокойство»,– спорил он сам с собой, чувствуя, что смерть этой девушки стала теперь навсегда фактом его биографии.
Человеческая память имеет свои особенности, наверное, у каждого очень индивидуальные. Рукавишникову не раз приходилось слышать, что некоторые люди запоминают или самые радостные, или самые горькие события. А другие помнят все, даже цвет одеяла, в которое кутали их в младенческие годы. У Рукавишникова, как ему казалось, была щадящая память – она хранила в деталях, в первозданной ясности и чистоте лишь немногие эпизоды далекого детства. Самые тяжелые и горькие дни оставались в ней лишь смутными холодящими тенями. Но иногда он ловил себя на том, что не память его щадит, а он сам пытается спрятаться от прошлого, боится нарушить мирное течение жизни горькими воспоминаниями. Ведь как только Алексей Иванович начинал вспоминать о своем детстве, о днях блокады, то сразу же выплывали вопросы, на которые ему было трудно ответить. И правда, почему, например, он ни разу не съездил в Пермь и не разыскал могилу матери? В первые послевоенные годы сделать это тринадцатилетнему парню было не под силу. Потом учеба в морском училище… Тоже сложно. Ну а потом, потом, когда он крепко встал на ноги,– обзавелся семьей, перестал жить от получки до получки.
Мать умерла в Перми, во время эвакуации. Все друзья Алексея Ивановича знали об этом, но никто никогда не спрашивал: «А ты побывал, старик, на могиле у матери? Где, на каком кладбище она похоронена?» Рукавишников и сам редко задумывался об этом. Лишь иногда писал в очередной анкете: «Мать, Рукавишникова (Антонова) Евдокия Филипповна, умерла в городе Перми в 1942 году во время эвакуации из Ленинграда…» Или когда показывал кому-нибудь из друзей старые, довоенные фотокарточки…
– Какая красивая женщина,– говорили друзья, рассматривая семейные портреты.
И Рукавишников, грустно вздыхая, поддакивал:
– Да, красивая.
Когда она умерла, ей только что исполнилось тридцать три года. Отец, пропавший без вести под Ленинградом в декабре сорок первого, был на год ее старше.
Он любил мать, и каждое воспоминание о ней отдавало горечью и болью в сердце. А вот на могилу к ней ни разу не съездил! Даже не знал, существует ли она.
…На перроне Московского вокзала было многолюдно, но удивительно тихо. Сидели на узлах и чемоданах настороженные, с заостренными лицами дети, оцепеневшие, безучастные ко всему, похожие на мумии старики. Какие-то люди с красными повязками на рукавах раздавали белые квадратики бумаги с печатью и надписью «Питание». Рукавишников помнил, что мать, получив такие талоны, принесла откуда-то кастрюльку, на дне которой лежали макароны с тушенкой. Это была неслыханная роскошь – макароны по-флотски! Но Рукавишников не смог съесть ни одной ложки – словно какой-то комок застрял у него в горле. От одного вида еды Алексея подташнивало, апатия навалилась на него, и всю дорогу – с момента, когда они уселись в старенький дощатый вагон пригородного поезда, и до прибытия эшелона с эвакуированными на станцию Пермь-П, какая-то тоска, какая-то скрытая хворь точила его душу. Он ничего не ел – ни хлеба, ни горячую кашу, которой кормили на больших станциях, не попробовал даже свежих овощей, принесенных матерью, пока они ждали состава в Кабоне. Только пил кипяток, в который мать скоблила тоненькие стружки от плитки шоколада, выданного на детские карточки.
Даже шторм, разыгравшийся на озере, не вывел Алешу из оцепенения. Он сидел на узле, прижавшись к матери, и равнодушно смотрел, как сшибаются свинцовые волны, взметая вверх пенистые фонтанчики. Сидел и не уворачивался от холодных брызг.
– Ну что ты, Алешенька? – шептала ему мать, гладя по лицу, по волосам.– О чем ты все думаешь? Может, болит где?
Алексей мотал головой.
– Ну а что же с тобой, сынок? Совсем ты у меня затих. Поесть бы тебе надо…– Он чувствовал, как мать тяжело вздыхает, как перекатываются с ее щеки на его лицо одна за другой теплые слезинки.
– Все хорошо, мама,– говорил он совсем чужим, ему самому незнакомым голосом. И это пугало мать еще больше.
Только время от времени проносившиеся над их караваном на бреющем полете «ястребки» охранения привлекали внимание Рукавишникова. Он встречал и провожал их взглядом и долго вглядывался в хмурое небо, ожидая, когда они появятся снова.
И еще он думал о том, почему не поехали с ними Возницыны – Гриша с матерью. Ведь столько разговоров было, так подробно обсуждали они с Гришей, что брать с собой, так много мечтали об увлекательной жизни в Армении. Неужели случилось что-нибудь нехорошее? Ведь это от Гриши впервые услышал он о возможности эвакуироваться в Армению, и острое желание перемен, стремление увидеть новые края заставляло его день за днем уговаривать мать уехать.
…После Ладоги они ехали в теплушках. Алексей с матерью лежали на нарах на втором ярусе, в середине. Около маленького окошка положили больного старика, которому было трудно дышать в спертой духоте вагона. Старик все время стонал: «Дайте вздохнуть. Свежего воздуха, воздуха…» – И молодая женщина, наверное его дочь, положив голову старика к себе на колени, подставляла ее к окошку. В одну из ночей старик умер, и в Котласе его унесли санитарки. Вместе со стариком осталась там и молодая женщина.
Теперь у окна лежал Рукавишников и глядел, как медленно проплывают мимо тронутые желтизной леса, редкие деревеньки. Иногда с грохотом проносились встречные эшелоны с пушками и танками, врывался в окно теплушки обрывок удалой солдатской песни. Встречный поезд исчезал, но Алексею казалось, что отзвук песни, попав в их теплушку, мчится теперь уже вместе с ними и звенит, постепенно затихая. Он даже пытался уловить, чья песня звенела в их вагоне дольше.
На больших станциях, принеся Алеше кипятку, мать надолго исчезала – в соседней теплушке ехала тетка с крошечной, чуть больше года, дочерью. Рукавишников совсем не мог вспомнить, видел ли он тетку во время посадки на Московском вокзале, на барже? И почему они оказались в разных теплушках?
Мать приходила хмурая, расстроенная – девочка болела, и надежды на то, что она выживет, не было. А на четвертый или на пятый день мать и сама слегла. Лицо ее сразу как-то осунулось, провалились щеки. Поднялась температура. Она часто бредила и все время звала Алешу, отыскивая его горячей, совсем тоненькой рукой. Он прижимал ее руку к груди, и мать затихала.
На станции Пермь-П к их теплушке тоже подошли две санитарки с носилками и врачиха. Мать была в беспамятстве. Когда санитарки выносили ее из вагона, Рукавишников заплакал.
– Не плачь, малой! – сказала одна из санитарок.– Сейчас отвезем твою мамку в больницу, подлечим, подкормим. Вон она какая у тебя легонькая стала, как пушинка…
Они уложили мать на носилки и вопросительно посмотрели на врачиху.
– Подождите меня в машине. Мальчика я отправлю в детскую комнату,– сказала она и спросила у Алексея: – У тебя много вещей?
Вещей было много. Рукавишников быстро забрался в теплушку и стал лихорадочно выбрасывать вещи на перрон.
– Чужого не навыбрасывай! – хмуро сказала маленькая, с почерневшим лицом женщина, ехавшая с ними в теплушке. Она внимательно оглядела все, что Рукавишников уже выбросил на перрон, а потом, медленно шевеля запекшимися губами, стала пересчитывать тюки. В вагоне оставалось еще много народу – кто лежал на нарах, кто сидел, безучастно глядя на Рукавишникова, но никто не сдвинулся с места, никто ему не помог. Все здоровые, не потерявшие еще способности двигаться разошлись – кто стоял в очереди за кипятком, кто обменивал вещи на продукты на привокзальной площади.
Когда Алексей с последним чемоданом в руках появился на пороге теплушки, санитарки с носилками уже подходили к зданию вокзала. Какой-то мужчина в солдатской форме, но без погон распахнул перед ними массивную дверь и, чуть подавшись к носилкам, вгляделся в лицо лежащей на них матери. Вот исчезла за дверью одна санитарка, потом другая. Дверь гулко хлопнула и тут же снова открылась. Шли люди. Кто с чайником, полным кипятка, кто прижимая к груди каравай хлеба.
Подошла тетя Вера. Она пошепталась о чем-то с врачихой, показывая рукой то на Алешу, то на вещи. Врачиха согласно кивнула. Потом они распрощались, и врачиха торопливо пошла к вокзальным дверям, где только что скрылись санитарки с носилками.
– Алешка,– сказала тетя Вера,– мама пролежит в больнице недели две-три… Она к нам приедет.
Тетя Вера говорила все это, а сама с трудом забрасывала тяжелые узлы обратно в теплушку.
– Я останусь,– мотнул головой Алексей.
– Алешик, да пойми же ты, маленький, тебя не пустят в больницу. А через две недели вы будете вместе.– В глазах тети Веры стояли слезы.
– Останусь! Останусь! – твердил Рукавишников. Он оттолкнул тетю Веру и снова полез в вагон. Со злостью выбросил на асфальт с таким трудом поднятые вещи. В одном из узлов что-то хрустнуло, наверное, посуда.
– Ну что ты делаешь, что ты делаешь! – Тетя Вера плакала и, подбирая рассыпавшиеся вещи, все подталкивала и подталкивала их к вагону.
Ударил вокзальный колокол. Рукавишников соскочил на перрон. В нем проснулась теперь неуемная жажда действовать. Он уже знал, что будет делать. Самое первое – сдать вещи в багаж, потом ехать в больницу. Он узнает, куда отправили мать, он разыщет ее, будет жить рядом и ходить к ней каждый день, пока она не поправится…
– Тетечка Верочка, все будет хорошо,– уговаривал он разрыдавшуюся тетку, бессильно опустившуюся на чемодан.– Мы с мамой напишем вам, приедем… Ну не плачьте, не плачьте…
Второй раз ударил колокол. Люди, что толпились на перроне и следили за разыгравшейся на их глазах трагедией, полезли по вагонам. Лихорадочно обнимая и целуя Алексея, тетя Вера шептала:
– Я тебя найду, Алешик, найду.
Едва она забралась в свой вагон, как состав с грохотом дернулся и медленно тронулся. Рукавишников остался один на огромном, сразу опустевшем перроне среди своих тюков и чемоданов.
Уже темнело. Алексей оглянулся, надеясь отыскать железнодорожника, который бы объяснил ему, куда можно сдать на хранение вещи. Но никого поблизости не было. Лишь два парня, года на два, на три постарше его самого шли вразвалочку мимо. Парни, замедлив шаг, пристально разглядывали Рукавишникова, и он понял, что от них можно ожидать только плохого. Алексей поправил висящую на боку планшетку. Мать отдала ее, как только почувствовала, что заболевает. В планшетке были деньги, документы и открепительные талоны на продуктовые карточки. Потом он сложил кучнее вещи и стал ждать. «Придет же какой-нибудь дежурный»,– думал он. Парни вернулись и прошли совсем рядом. Они смотрели на вещи так, словно выбирали, какие им больше подходят. Но в это время на дальнем конце перрона появился мужчина в железнодорожной форме. Он шел прямо к Рукавишникову, словно давно уже знал, что Алексей сидит здесь в ожидании помощи. Походка у него была вразвалочку, уверенная и вместе с тем ленивая. Увидев парней, ошивающихся неподалеку, железнодорожник крикнул хрипловатым голосом:
– А вы чего тут, шантрапа! Марш с перрона!
Парней словно ветром сдуло.
– Ты никак от эшелона отстал? – спросил он, остановившись рядом с Алексеем.
– Маму в больницу забрали… Тут один ваш дяденька обещал помочь, а сам все не идет.
– У нас тут не один дяденька,– улыбаясь, сказал железнодорожник.– Ленинградцам мы все помочь рады. В беде не оставим.– Он смотрел на Рукавишникова ласково, с сочувствием.
– Ночевку тебе надо устроить, паря! Только детская комната у нас забита. В городе нет знакомых?
Алексей отрицательно кивнул.
– Куда же тебя пристроить? Может, на квартиру свезти?
– Я никуда не поеду,– сказал Рукавишников.– Сдам вещи в багаж и пойду в больницу.
– Молодец,– одобрил железнодорожник.– Хочешь быть подле мамки? Ну что ж, в багаж так в багаж.– Он оглядел вещи.– Зараз не перенести. Давай так, оголец, я буду носить, а ты стереги. Много тут всяких типов шляется…
Железнодорожник вынул из кармана широкий ремень, умело перехватил им два узла. Третий узел взял в руку.
– Жди, я быстро,– подмигнув Алеше, он зашагал по перрону. Только не к дверям вокзала, а в сторону.
«Куда же он? – Рукавишников внезапно понял, что уже никогда не увидит ни этого железнодорожника, ни своих вещей.– Может быть, крикнуть? – подумал он, но не крикнул. Успокоил себя, прошептав: – Такой хороший дяденька. Сейчас он вернется…» – И сам в это не поверил.
…Потом, в железнодорожном отделении милиции пожилой милиционер с досадой качал головой и выговаривал Алеше:
– Эх, малец, да разве можно отдавать свои узлы первому встречному? Неужели жулика от честного человека отличить не можешь? Надо же, пять минут дежурного не дождался! – Он достал из стола бумагу, обмакнул перо в чернильницу-непроливашку: – Ну давай писать, что там у тебя пропало? Вот ведь нелюди, на горе людском наживаются!
Что лежало в пропавших узлах, Алексей не знал.
Просил только милиционера:
– Ну пожалуйста, отведите меня поскорее в больницу. К маме.
Но милиционер отвел его в детский приемник. А в больницу его пригласили через два дня. Старенькая сестра, шаркая больными ногами, провела его по бесконечному коридору в кабинет главврача. Кабинет был маленький, холодный, неуютный. За маленьким письменным столом сидела женщина в белом халате. Рукавишников не запомнил ее. Осталось только впечатление, что была она красивой и большеглазой.
– Леша, мама твоя умерла,– сказала женщина, и потом они долго сидели молча. Кто-то заглядывал в кабинет, но женщина качала головой, и люди исчезали.
– Леша,– наконец сказала она.– Мы с мужем живем вдвоем, детей у нас нет. Оставайся жить с нами. Если хочешь – вернешься после войны в Ленинград учиться…
Рукавишникову показалось, что если он останется с этой красивой женщиной, то совершит предательство по отношению к матери – два дня прошло, как она умерла, а он уже нашел себе новую семью! Стесняясь оттого, что обижает женщину отказом, он опустил голову и сказал тихо, но твердо: «Нет».
Старушка сестра отдала ему небольшой узелок – мамины вещи. Спускаясь по лестнице со второго этажа, Рукавишников оглянулся и, убедившись, что никого нет, положил узелок на подоконник.
В сорок пятом году Рукавишников вернулся в Ленинград и встретил Гришу Возницына живым и невредимым.
– Ты знаешь, Леха,– сказал он.– Матери накануне отъезда сказали, что Кавказ немцы отрезали и вместо Армении эвакуировать будут на Урал. Ну и решили мы не ехать. Я подумал – завтра сбегаю предупредить вас, а с утра как фрицы артобстрел заладили, так на целый день…
С Третьей линии до Тучкова переулка, где жили Рукавишниковы, было рукой подать.
5
Вечером Алексея Ивановича пригласил редактор.
– Что ж не рассказываете о своих приключениях?
Его игривый тон взбесил Рукавишникова, но и помог ему собраться. Едва сдерживаясь, чтобы не нагрубить, Алексей Иванович сказал жестко:
– Если у вас, Василий Константинович, есть ко мне вопросы, я готов ответить. Но только без сарказма.
Редактор откинулся назад, на спинку крутящегося высокого кресла и некоторое время молча смотрел на Рукавишникова, постукивая по столу карандашом.
– Вот вы как, Алексей Иванович,– наконец сказал он.– Что ж, я задам, с вашего позволения, несколько вопросов. Только в присутствии секретаря партбюро…
Василий Константинович нажал на клавиш селекторной связи. В динамике отозвался хрипловатый басок Спиридонова:
– Слушаю, Василий Константинович?
– Можешь заглянуть? Есть серьезный разговор…
До прихода Спиридонова они не сказали друг другу ни слова. Редактор демонстративно углубился в какую-то рукопись, а Рукавишников отрешенно смотрел в окно.
Когда Валентин Сергеевич, поздоровавшись с Рукавишниковым, уселся за стол, редактор позвонил секретарше:
– Зиночка, не пускай к нам никого. И по телефону не соединяй… У нас в редакции произошло ЧП,– сказал шеф.– Полчаса назад мне позвонили из милиции, запросили подробную характеристику на товарища Рукавишникова…
Спиридонов с удивлением посмотрел на Алексея Ивановича.
– Что, Алексей, и ты с соседями ссоришься?
Недавно партбюро разбирало жалобу соседей на заведующего корректорской Рыбкина. Все считали Рыбкина тихим и безобидным стариком, а оказалось, что старик этот любит выпить и, «нагрузившись», гоняет по огромному коридору коммунальной квартиры своих соседок. За недостаточное уважение к личности единственного квартиранта-мужчины.
– Нет, дело посерьезнее,– продолжал Василий Константинович.– Я только удивлен, почему Алексей Иванович сам обо всем не рассказал, и мне пришлось выслушивать новости от других людей и от милиции.
«Неужели Возницын сказал? – ужаснулся Алексей Иванович.– Да нет! Этого не может быть! – Но, кроме Гриши, в редакции никто не знал о случившемся. Выходило, что Гриша…– Запачкаться боится?» – Рукавишников вздохнул.