355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Высоцкий » Наводнение (сборник) » Текст книги (страница 26)
Наводнение (сборник)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:38

Текст книги "Наводнение (сборник)"


Автор книги: Сергей Высоцкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Увольнение на сутки

Когда Т-108-й, отсемафорив постам службы наблюдения и связи, миновал Кронштадт и морской собор стал таять в дымке, Гаврилов спустился в кубрик и молча сидел там, дожидаясь, когда его сосед Журков кончит бриться. Журков не торопился, густо намыливал пухлые щеки, кряхтя от удовольствия, тщательно оглядывал лицо, ощупывал выбритые места пальцами.

В увольнении что главное? – говорил он, обращаясь к своему отражению в небольшом, круглом, как его лицо, зеркале. – Гладко выбриться, надраить бляху и корочки. Ни одна девушка не устоит… У тебя, Гаврилов, знакомые небось на каждой линии Васиного острова есть?

Гаврилов молчал, досадуя на медлительность приятеля, на его благодушную болтовню.

Мрачный ты кореш, Гаврилов, – не дождавшись ответа, продолжал Журков. – Мрачней тебя на Балтике не найдешь. Разве что адмирал Макаров в Кронштадте… И парень вроде бы свойский, другом считаешься…

Кончай, Леня, трепаться, – сказал Гаврилов, глядя в иллюминатор. Вдали виднелась полоска берега, можно было разглядеть лес, шпиль какого-то собора. «Наверное, Петергоф уже, – подумал Гаврилов. – Или еще Рамбов».

Ты, Гаврилов, совсем бешеный стал. – Журков вытер лицо полотенцем и, плеснув на ладонь одеколону, опрокинул все на лицо, громко зафыркал. – Нет, правда, Гаврилов. У всех настроение что надо! В Питере тралец на ремонт ставят. Как-никак с месяц прокантуемся. Тебе бы в первую очередь и радоваться. А ты только ноздри раздуваешь.

Он аккуратно протер бритву, хотел уложить в коробочку, помедлив, спросил:

Ты бриться будешь?

Я уже брился, – ответил Гаврилов.

Да ведь чего я спрашиваю – ты у нас молодой, тебе же брить еще нечего!

Журков надел новенькую белую форменку, аккуратно расправил. Подмигнул сам себе.

Держитесь, девочки!

Форма сидела на нем ладно, словно пригнанная хорошим портным. Да и сам он был ладный, крепкий.

Пойдем, Гаврилов! Ленинград прямо по носу!..

Как только он ушел, Гаврилов быстро открыл свой рундук, достал с самого дна небольшой сверток, развернул осторожно. Тускло блеснул в его руке пистолет. Гаврилов тщательно протер его драной тельняшкой. Вынул обойму. Сосчитал патроны, хотя хорошо знал, что их всего три. И пистолет, и эти три патрона к нему он приобрел несколько месяцев назад в Таллине на базаре за четыреста рублей. Деньги он копил долго, откладывая от своего небогатого матросского довольствия, не тратил ни на что другое…

Гаврилов вставил обойму на место, прикинул пистолет на ладони, словно хотел узнать, много ли в нем весу. Кто-то гулко затопал по трапу, спускаясь вниз. Гаврилов поспешно сунул пистолет в карман. Наклонился над рундуком. Но шаги протопали мимо, и он опять достал пистолет и поднял на уровень глаза, словно прицеливался в кого-то. Лицо его стало жестким и даже каким-то отрешенным, но рука, сжимавшая рукоять, задрожала. По трапу опять затопали, и Гаврилов снова спрятал пистолет. Оружие тянуло карман, пришлось потуже затянуть ремень. Он постоял еще несколько минут, задумчиво глядя в иллюминатор, и поднялся на палубу.

Ленинград был совсем рядом. Вцепившись в леер, волнуясь, вглядывался Гаврилов вперед, туда, откуда надвигался огромный город. Тральщик вдруг словно уменьшился в размерах, потерялся. Вот город уже охватил залив полукольцом, и Гаврилов судорожно вертел головой, стараясь увидеть все сразу, ничего не пропустить в открывшейся ему панораме. Уже четыре года он был в разлуке с родным городом и совсем не представлял, каким его увидит.

Лес кранов, вытянувших стрелы, возвышался над причалами. Какие-то облупленные, пятнистые корабли, не то стоящие на ремонте, не то уже совсем отслужившие срок, теснились у причальных стенок. И над всем этим портовым хаосом парил вдали вечный Исаакий с серым тусклым куполом.

Гаврилов почувствовал, что подступают слезы, вот– вот прорвутся. Он ни о чем сейчас не думал. Просто смотрел и смотрел и впитывал все, что видит, и это наполняло его счастьем.

Он без труда отыскал серый шпиль Адмиралтейства, Петропавловку. Справа от Исаакия вздымался еще один огромный купол, не купол даже, а каркас, скелет от купола, поврежденного снарядами. Левее от Исаакия был Васильевский остров, но ничего приметного там не виднелось. Глазу не за что было зацепиться.

Когда подошли поближе, он высмотрел колокольню большого собора. Собор этот, вспомнил Гаврилов, стоял рядом с Тучковым мостом – на Съездовской линии… Съездовская и Первая линии… Если идти оттуда по Среднему проспекту, сюда, ближе к заливу, то сначала пройдешь совсем тихие, мощенные булыжником Вторую, и Третью, и Четвертую и Пятую линии. Потом Шестая и Седьмая с аллейкой посредине. Там кинотеатр «Форум», куда Гаврилов часто ходил и один, и с матерью, и с Алькой… Потом Восьмая и Девятая. Здесь грохочут трамваи, шумят машины из открытых окон табачной фабрики Урицкого, здесь «Гастроном», куда он так часто бегал в довоенные времена за маслом и чайной колбасой… А следующая линия – Десятая. Пройти всего один квартал и свернуть налево. Второй дом от угла – большой, черно-серый, мрачный (таких Гаврилов насмотрелся в немецких портах) – дом № 26. «Десятая линия, дом 26, квартира 25, Гавриловой П. Ф.» – писал он на конвертах, посылая письма матери, когда жил летом, до войны, у тетки на даче.

Дом 26, квартира 25. Пятый этаж. Грязноватая темная лестница со двора. Они с матерью всегда ходили черным ходом, хотя имелся и парадный, – не надо было тащиться через всю квартиру длинным-предлинным коридором, заставленным пыльными шкафами. Их комната выходила прямо в кухню. Когда-то она была людской в этой огромной, нескончаемой квартире.

Гаврилову предстояло сегодня, прямо сегодня – ни минуты не медля – пойти на Десятую линию, в дом № 26, подняться по узкой лестнице на пятый этаж, позвонить в эту квартиру. Двери откроет человек, носящий ненавистную фамилию Егупин, спросит: «Вам кого, молодой человек?» Гаврилов молча вытащит пистолет и в упор выстрелит три раза – ведь в обойме всего три патрона.

Гаврилов уже сотни, а может быть, и тысячи раз переживал этот момент. Переживал во всех подробностях. По сути, эти выстрелы были уже формальностью: смертный приговор он вынес Егупину уже давно, но формальность эта была смыслом жизни для Гаврилова все последнее время. С марта 1942, когда его в бессознательном состоянии вывезли из Ленинграда, и по сегодняшний день, 7 августа 1946 года.

…Тральщик уже медленно шел по Неве мимо судов, ремонтирующихся у заводских причальных стенок, мимо плавучих доков и огромных кранов. Вот и последний изгиб реки, а впереди уже видны мост Лейтенанта Шмидта, собор Николы Морского и грязноватое, облезлое здание морского училища.

Когда на палубе построили идущих в увольнение и капитан-лейтенант, прохаживаясь перед строем, сам намытый, начищенный до блеска, франтоватый больше, чем всегда, напутствовал матросов, как надо вести себя в городе, Гаврилову вдруг впервые пришла мысль, что завтра капитан -лейтенант и остальные узнают о том, что он застрелил человека.

Для него самого, уже давно свыкшегося с мыслью об этом, все было ясно. Наказание не страшило Гаврилова. Он просто считал, что должен выполнить свой долг. Должен сделать то, что, кроме него, сделать было уже некому, ибо все, кто знал глубину падения гадины Егупина, погибли, а остальным до него нет дела. Нет дела – в этом Гаврилов был уверен. Нет дела, раз до сих пор живет этот человек на свете, живет и дышит одним воздухом со всеми остальными людьми.

Гаврилов даже не пытался заглянуть в свое будущее. Он разделил свою жизнь надвое мертвой чертой. И если до черты все было рассчитано, взвешено своей подчиненностью главному, то за чертой не было ничего – Гаврилов просто не хотел думать о том, что будет потом. Знал только твердо, что предстанет перед судом и будет наказан, сурово, но дальше суда его мысли не шли. Да и о суде он думал лишь как о возможности там сказать все. Сказать все людям, которые уже не смогут не принять его слова во внимание. Не смогут просто посочувствовать или разгневаться и тут же забыть. Оша вынуждены будут отнестись к его словам всерьез, осмыслить их, вынести по ним свое суждение – ведь эти слова скажет в свое оправдание убийца.

И вот теперь, за десять минут до того, как сойти на берег с палубы тральщика, ставшего за два года родным и близким, сойти прямо на набережную Васильевского острова, где он родился, прожил почти всю свою жизнь и где он сегодня должен застрелить самого ненавистного человека, Гаврилов с внезапно нахлынувшей острой тоской подумал о том, что скажут о его поступке товарищи. Франтоватый матерщинник каплей, любимец всего экипажа, его, Гаврилова, друг Ленька Журков…

«Они же не знают всего, – думал Гаврилов, – ведь пока следствие, суд… Будут считать простым убийцей, еще, чего доброго, грабителем. Каплею дадут взбучку за плохую воспитательную работу, соберется собрание. Обсудят ЧП на тральщике. «Преступление матроса Петра Гаврилова…ж

Эй, на шкентеле! – Голос капитан-лейтенанта вернул Гаврилова к действительности. – Сон в строю – прямая дорога на гауптвахту! Молодым матросам это следует помнить…

Ему снятся любимые девушки, – негромко сказал Журков.

Разговорчики в строю! – повысил голос капитан– лейтенант. И добавил, улыбнувшись: – О своих встречах с любимыми девушками юнга Гаврилов доложит завтра на утренней поверке.

В строю прыснули.

Гаврилов вымученно улыбнулся и ткнул Журкова кулаком в бок. Удар получился злой и, по-видимому, болезненный. Журков оглянулся с недоумением и обидой.

Помните, в каком мы городе, – наставлял матросов капитан-лейтенант, – еще не все от блокады оправились… Если старушке какой дорогу помочь перейти, поднести что – будьте балтийцами. На барахолку – ни-ни! Девушку в обиду хулиганам не давайте. – Он опять улыбнулся.

С тяжелым сердцем шагнул Гаврилов на трап, соединивший тральщик с гранитной набережной Васильевского острова. Не то чтобы у него убавилось решимости, появился страх или сомнение. Нет. Просто к чувству ненависти, к жажде действовать, раз и навсегда освободиться от гнетущего сознания неисполненного долга присоединилось чувство неясной тоски… Радость, охватившая его в тот момент, когда перед взором открылся родной город, без которого не представлял своей жизни Гаврилов, прошла.

За те четыре года, что прожил он вдалеке от Ленинграда, это была вторая попытка попасть в город и посчитаться с человеком, омерзительнее которого Гаврилов не знал никого.

Первую попытку Гаврилов предпринял глубокой осенью сорок второго года, начав свой путь из пермского села Сива. Это было 15 ноября. А может быть, уже 16. В ночь с 15-го на 16-е. Часов у воспитанников детского дома не было. Они жили по звонку в школе и в детдоме и по солнцу, когда летом целыми днями пропадали в лесу.

Гаврилов дождался, когда смолкли шаги бродившей по коридору ночной дежурной Рахили, и осторожно, чтобы не разбудить других воспитанников, вылез из-под куцего одеяла. Достал маленький узелок, спрятанный под кроватью. Там была печеная картошка и немного сухарей. В течение месяца Гаврилов уносил обеденную пайку хлеба и тайком от всех сушил в лесу на костре.

Одеваться ему было не надо – с вечера он забрался под одеяло в одежде. Впрочем, в холодные осенние ночи многие делали так. Осторожно прошел он между кроватями, ступая на носки, у дверей снял с гвоздя зеленый сиротский бушлат, постоял, прислушался. В коридоре было тихо. Гаврилов вышел, бесшумно прикрыв за собой дверь, прокрался слабо освещенным коридором в темные сени. Здесь он надел бушлат, натянул лямки мешочка на плечи и минуту помедлил, прежде чем снять щеколду с дверей. Ему было не жаль оставлять этот дом. Он не успел еще завести здесь друзей – с ребятами Гаврилов сходился туго, трудно, взрослые же не верили его рассказам о Егупине – он понимал, что не верили, – хотя и слушали сочувственно, и кивали головами, и возмущались. Гаврилов видел, что сочувствие было фальшивым – иначе ведь взрослые должны были бы действовать. Но никто не действовал – все только слушали Гаврилова и успокаивали. «Наверное, принимают за психа», – подумал он однажды. И решил действовать сам.

Егупин мешал Гаврилову жить. В долгие осенние ночи, свернувшись от холода калачиком в постели, лежал Гаврилов без сна, с открытыми глазами и думал об этом страшном человеке. Думал? Нет, не думал – грезил наяву. Ему слышались шаги Егупина под окном, в ущербном месяце мерещились черты егупинского лица. Он представлял, как ходит этот человек в накинутой на плечи бобровой шубе по большой ленинградской квартире, заглядывает в пустые комнаты и думает о новых подлостях. Сколько темных дел он еще совершит?

Сытый, спокойный убийца. И никто не остановит его, никто не отомстит за погибших…

После бессонных ночей Гаврилов ходил хмурый и безучастный ко всему, невпопад отвечал на уроках, раздражался без причины. И так повторялось день за днем, пока он не решил: да, надо действовать самому.

Ему было не жаль покидать детдом. Вот если только Зварыкин, Алька Зварыкин из малышовой группы, который так привязался к Гаврилову и всюду ходил за ним – и в лес, и на реку… Да Верушка, заведующая учебной частью, добрая, ласковая Верушка будет огорчена, узнав, что Гаврилов убежал.

Он осторожно, затаив дыхание, снял засов со щеколды, приоткрыл чуточку дверь и выскользнул в темноту. Морозный воздух заставил Гаврилова съежиться, он почувствовал, что начинает дрожать, заторопился, спотыкаясь о комки замерзшей грязи.

Село лежало во тьме. Лишь в здании военкомата на первом этаже горел свет. Гаврилов поторопился побыстрее пройти улицей – мало ли кто встретится – и только раз оглянулся. С плотины.

Двадцать пять километров до станции Верещагино он одолел к утру. Дорога была пустынной, темной. В лесу Гаврилову стало страшно. Особенно когда шел мимо разрушенного кирпичного дома – в селе рассказывали много историй о грабителях, которые вроде бы скрывались в нем.

Один раз Гаврилову почудился волчий вой. Он долго прислушивался, но вой не повторился. Где-то на полпути, у Черного болота, ему повстречались мужики на телеге. Гаврилов свернул в лес – переждал, пока телега, поскрипывая на ухабах, не проехала.

Уже под утро, когда стало светать, услышал далекий гудок паровоза. Вздохнул с облегчением: «Верещагино. Теперь бы только попасть на поезд». А впереди была еще далекая дорога.

Чего глазеешь, бродяга! Мотай, мотай отсюда, пока в милицию не сдал.

Гаврилов ушел.

Потом он встретил железнодорожника с чемоданчиком, который не торопясь шел по путям, напевая себе что-то под нос.

Товарищ, – спросил его Гаврилов, волнуясь, – вы не машинист?

Железнодорожник остановился и улыбнулся.

Машинист. А ты? Пассажир небось?

Товарищ, – сказав Гаврилов. – Мне очень в Ленинград надо. Ну очень-очень… Я бы не стал просить… – Он сглотнул комок, подступивший к горлу, и почувствовал, что вот-вот заплачет, но не заплакал.

В Ленинград… – удивился машинист. – Вон ты куда собрался. Эвакуированный? К матери? – Он подошел к Гаврилову, положил руку на плечо. – Да разве до Ленинграда доберешься нынче? Блокада же.

Да я знаю, я знаю… – заторопился Гаврилов. И все-таки не выдержал – всхлипнул. – Мне бы только до Ладоги. Там я у военных попросился бы. Объяснил все. Они бы меня взяли! Они бы мне помогли!

Вон ты какой… – удивился машинист. – Говоришь, надо очень. Глаза у тебя честные. Прямо глядишь. Наверное, надо. А то ведь время такое – кто только не шастает. Кто с добром, а кто и по злому делу.

Машинист говорил ласково, с участием, и Гаврилов решил: «Если спросит, зачем в Ленинград, – расскажу ему все». Но машинист не спросил, а сказал только:

У меня-то, паря, в Пермь ездка – в другую сторону. Не то подбросил бы тебя до Котласа. Мы-то, пермяки, до Котласа водим. Там смена. Прямиком никто не идет. Да и заберет тебя милиция, паря, заберет…

Он снял свою фуражку, в раздумье почесал козырьком голову, словно что-то вспоминая.

Нет, не припомню, кто на Котлас ведет сегодня. Не припомню… Да ты иди к сортировке, – машинист показал рукой, куда следовало идти Гаврилову, – там наши, верещагинские, формируют. Поспрошай, кто на Котлас. Если туго будет, скажи: Долгих послал, Трофим Игнатьич. Иди, иди, паря. Не робей. А мне на Пермь. Спешу.

Гаврилов с сожалением смотрел, как удалялся машинист, подтянутый, стройный. Только правую ногу чуть приволакивал. «Эх, невезуха, – подумал Гаврилов, – ну почему не он в сторону Котласа?! Уж он-то помог бы мне…»

Резкий гудок заставил его вздрогнуть.

Сквозняком, не останавливаясь на станции, не сбавляя хода, шел эшелон. С грохотом пронеслись мимо платформы с танками, теплушки с солдатами, вырвалась из окон и тут же оборвалась, растворилась в грохоте лихая песня. Эшелон промчался, оставив за собой легкий запах гари и мазута. «Вот бы мне к солдатам», – вздохнул Гаврилов и побрел к сортировке, куда указал ему машинист Долгих.

Взял Гаврилова с собой на паровоз седой, горбатый дед. «Дядей Лешей зови», – сказал он, когда Гаврилов спросил его имя и отчество. На вид дядя Леша был угрюм и диковат. И глаза жгучие, злые. Когда Гаврилов окликнул его, стоя у паровоза, то в первый момент решил, что этот горбун или обругает его, или даже побьет. Но горбун не побил и не обругал. Услышав про Долгих, он буркнул:

Возьму до Кирова. Только на шаньги не рассчитывай. Жрать нечего. Калигу вареную с Прошкой вон едим.

И то! – Из будки высунулась молодая чумазая личность. – Чем калижка не еда? Цинготить не будешь!..

Да у меня есть сухари, – не веря еще в удачу, обрадованно сказал Гаврилов.

Словно зачарованный, смотрел он, как кидает кочегар Прошка колотые метровые поленья в топку, прислушивался к гудению огня, разглядывал приборы. Дядя Леша посадил его в углу на откидную железную скамеечку, и Гаврилов, съежившись, чтобы занимать как можно меньше места, забыв про бессонную ночь, про все волнения, сидел, счастливый оттого, что несется вперед на этом огромном, гудящем паровозе… Он рассказал дяде Леше и Прошке, что хочет добраться до Ленинграда.

К мамке? – так же, как и Долгих, спросил его Прошка.

Гаврилов насупился и сказал:

Умерла мама… Погибла.

От голода? – участливо спросил Прошка и хотел о чем-то еще спросить, но дядя Леша одернул его:

Отчего да почему! Привязался к мальцу, как репей. Дровишки лучше кидай. Да пошуруй в топке.

Гаврилов, не чувствуя усталости, смотрел и смотрел на проносившиеся мимо леса, на деревеньки, то освещенные ярким солнцем, то в пелене мокрого осеннего снега. Прошка молчал, не донимал больше разговорами, дядя Леша тоже молчал, внимательно глядя вперед. И вдруг Гаврилов почувствовал, что не сможет не рассказать этим людям, зачем так стремится он в Ленинград.

…Он рассказал им о Егупине во время стоянки на какой-то маленькой станции. Об одном только умолчал – о том, что в кармане у него, аккуратно завернутая в тряпочку, лежит самодельная, из плоского напильника выточенная финочка.

Так тебе-то зачем туда ехать? – удивился Прошка. – В Кирове надо в милицию пойти. Этого Егупина сразу к стенке поставят. Чего же ты молчал?

Я не молчал, – ответил Гаврилов. – Я и в Ленинграде в милиции был. Тогда не смогли дознаться. А потом к нему с обыском приходили. Он хитрый. Вывернулся. Я знал, догадывался, что он ракетчик. А как докажешь? Потом он меня убить хотел… – Гаврилов замолчал, не в силах справиться с волнением. – А меня нашли и эвакуировали. Без сознания почти месяц был… Следователю рассказывал – не поверил. Я знаю Только соглашался, чтобы не обидеть.

Да, может, его там уже сцапали, – не сдавался Прошка. – И кокнули, как немецкого шпиона! А ты и знать не знаешь.

Не знают же, что он ракетчик. И что убийца– тоже не знают. А других его подлостей им, видать, мало… До них никому дела нет, – с горечью сказал Гаврилов. – Иначе давно бы забрали. А он на свободе… Я вот доберусь домой, одного товарища разыщу там, если он жив. Мы с ним вместе…

А что, товарищ твой, – спросил горбатый дядя Леша, внимательно прислушивавшийся к разговору Гаврилова с Прохором, – в Питере остался?

Да, – кивнул Гаврилов. – Только он однажды с завода не вернулся. Наверно, на передовую послали, прямо там танки ремонтировать… Вот мы и потерялись. Если бы он не уехал, мы бы…

Он, значит, взрослый, твой друг-то? – перебил Гаврилова дядя Леша. И, не расслышав ответа, нетерпеливо прикрикнул – Да громче ты, громче говори. Не слышно!

Ну да, взрослый. Старый уже, – повысил голос Гаврилов. – Пятьдесят лет ему было, как война началась. Двадцать второго июня.

Совсем старик, значит, – усмехнулся машинист, и Гаврилов увидел, что лицо у него совсем не злое, как ему показалось сначала, а просто перекошенное каким-то недугом и все в мелких морщинках. И глаза не злые, а просто усталые.

Но он такой сильный, сильнее его трудно найти, – сказал Гаврилов. – И лучший токарь. На ДИПе работал. Вот если бы он… Если бы найти мне его…

Его, его ты и ищи, – согласился машинист, озабоченно поглядывая вперед. – Ищи дядю Васю. На завод сходи. Не найдешь – в милицию иди. Не ходи один к этому Иудину.

Егупину, – поправил Гаврилов.

Егупину, – согласился машинист. – Не ходи к Егупину. Ненависти в тебе много. Дрожишь вон весь, как больной. А у больного туман в глазах, видеть мешает. Слепому ненависть – беда.

Да нельзя ему в Ленинград, дядя Леш, нельзя, – вдруг, словно поняв что-то очень важное для себя, испуганно сказал Прохор. – Он же там наделает делов… Пойдем в Кирове вместе в милицию. Объясним что к чему, а?

Да, – вздохнул дядя Леша и долго молчал, время от времени высовываясь в окошко, поглядывал вперед.

Гаврилов с тревогой следил за ним. А вдруг отведут они его в милицию? И опять все сначала. Детприемник, детдом… Опять бежать…

Пускай едет, – наконец сказал машинист. – Не то и жисть не в жисть, одна маета будет. Душа изболится. Я по себе знаю. Так человек и сгореть может. Пускай правду ищет, пускай Иудина ищет… Только не дурит. Без людей ты, Петушок, ничего не сделаешь – глупости одни. Ты к людям иди. К дяде Василию иди, в милицию иди. Если Иудин твой на свободе еще, значит есть какая– то закавыка. Вот ты узелок и развяжешь… Ты, Петушок, адресок нам с Прошкой напиши. Может, когда погостевать у тебя доведете я.

В Кирове они были ночью. На паровоз поднялась новая бригада. Гаврилов так хотел спать, что не разглядел никого хорошенько. Только смотрел с тревогой, как о чем-то говорил тихо дядя Леша с новым машинистом, таким же стариком, как и он сам. Говорили они довольно долго, время от времени поглядывая на Гаврилова, и тогда у него замирало сердце. Сейчас скажут: «Выметайся!» Но, видать, переговоры закончились успешно. Дядя Леша попрощался со сменщиком, подошел к Гаврилову.

До Котласа берут. Там опять переменка. Чего ни-то придумают. Бывай, Петушок! С людьми действуй. – Он крепко пожал Гаврилову руку и, спустившись с паровоза, пропал во тьме.

В Котласе Гаврилова отвели на другой паровоз. Опять машинисты долго беседовали вполголоса, и опять все кончилось хорошо. Только, пока стояли в Вологде, молодой улыбчивый машинист ушел и через полчаса вернулся с милиционером.

Это было всего четыре года назад, а 1аврилову казалось, что полжизни прошло. Полжизни. И вот вторая попытка.

Времени у Гаврилова было много – целые сутки. А дело только одно. И совсем недолгое. Он мог бы пройтись по городу, в котором не был уже так давно, заглянуть к друзьям. Хотя кто знает, что с ними сталось. Можно было бы, по крайней мере, хоть узнать, живы ли они. Но Гаврилов не мог ничего этого сделать. Он не мог ни на шаг отклониться от прямой, которая именовалась Десятой линией и вела его с набережной Лейтенанта Шмидта к большому черно-серому дому на углу Среднего проспекта.

Не оглядываясь, он, перешел по брусчатке дорогу, цокая подковами на начищенных до блеска ботинках, и медленно пошагал по плитняку Десятой линии.

Если бы Гаврилов не был так сосредоточен, он обратил бы внимание на яркое солнце, на мелкую пенистую волну на Неве, на роту курсантов-фрунзенцев, что шли по брусчатке набережной, лихо распевая: «Взвейтесь, соколы, орлами, полно горе горевать!..» Он обратил бы внимание на девушку, которая чуть замедлила шаг, разглядывая тральщик, и которую он чуть не задел плечом. Девушка проводила Гаврилова долгим заинтересованным взглядом. То ли этот высокий стройный матрос с русым вихром, торчащим из-под бескозырки, показался ей очень симпатичным, то ли она хотела у него что-то спросить, да не спросила, испугавшись его отчужденного вида.

В это время капитан-лейтенант стоял на мостике вместе со старшим помощником и смотрел, как расходились с тральщика отпущенные в увольнение. Старпом, совсем молодой лейтенант, заметил девчонку в красном беретике, глазевшую на тральщик, и кивнул на нее капитан-лейтенанту:

– Смотри, кеп, какая курочка!

Как раз в это время Гаврилов чуть не столкнулся с девушкой . Девушка обернулась, проводив Гаврилова долгим взглядом, и старпом сказал:

Ну оглянись же! Оглянись, юнга! Она же к тебе глазами прилипла…

Но Гаврилов не оглянулся, и старпом с сожалением махнул рукой, сказав:

Мрачный все же парень этот Гаврилов… Такую девчонку пропустил!

Таких бы мрачных побольше в команду, – ответил капитан-лейтенант. – Мне бы и черт не брат был! – Потом вздохнул, глядя, как Гаврилов скрылся за домом, и сказал: – Но есть у парня что-то на сердце. Грызет его что-то, это я тебе, лейтенант, точно скажу…

Переходя через Большой проспект, Гаврилов чуть не шагнул под машину. Шофер «эмки» притормозил и показал ему кулак, крикнул что-то. Что – Гаврилов не расслышал. Но, видимо, это было что-то смешное и обидное – две девчонки, шедшие ему навстречу, прыснули и внимательно посмотрели на него. Гаврилов словно очнулся и увидел вдруг зеленый проспект, по которому шли люди, неслись гремящие трамваи…

Огромная, столетняя, наверное, осина росла все там же, на углу Большого и Десятой. В сорок втором каждый раз, проходя мимо этой осины, Гаврилов думал о том, сколько дров можно было бы наготовить из нее. «Вот бы попал снаряд ей прямо под корень, – мечтал он. – Летают же они всюду». В марте сорок второго снаряд угодил прямо под часы на углу Большого и Девятой линии, разворотив весь асфальт и вырыв огромную яму. «Нет бы ему в осину угодить…» – сердился тогда Гаврилов.

Сейчас под осиной стояла скамейка. На одном ее конце, облокотившись на клюку, сидела совсем ветхая, сгорбленная старушка. «И мне посидеть, что ли? – подумал Гаврилов. – Времени-то еще впереди много. Да и Егупин с работы, наверное, приходит не раньше шести…»

Он окинул взглядом бульвар и, пройдя мимо бледной, худенькой девочки, игравшей в песке, опустился на скамейку. Старушка подняла голову, посмотрела на Гаврилова и поклонилась слегка. Гаврилов сказал: «Здравствуйте», – и почему-то смутился. «Может, какая знакомая? Узнала?» Но припомнить старушку не смог.

На Большом было довольно тихо. Только время от времени гремели старенькие трамваи. Гаврилов отметил: «пятерку» по старому маршруту пустили… Шли люди по своим делам, изредка прогуливались балтийцы, ведя под руку девчат. Но не было той веселой, шумной толпы, что текла под густыми кронами Большого проспекта до войны. И совсем непривычно мало было детей.

На земле лежали палые листья – желтые, красные. «А ведь уже осень, – подумал Гаврилов, – скоро сентябрь». Но погода была теплая, солнечная. Яркое голубое небо совсем не походило на осеннее.

Вот какая погода стоит чудная, – сказала вдруг старушка, обращаясь к Гаврилову, – просто благодать.

Гаврилов от неожиданности вздрогнул, обернулся.

У вас-то на море, наверное, все ветер да волны? Пароходы качает?

Да не всегда, – улыбнулся Гаврилов. Его позабавило, что старушка сказала «пароходы». Совсем как лихой боцман.

Какое счастье жить спокойно! – продолжала старушка, глядя на Гаврилова очень внимательно и почему– то с участием. – Жить, когда не воет сирена и не «везут на кладбище эти страшные саночки… Столько – словно умерли уже все…

«Блокадница, – думал Гаврилов, глядя на старушку. – Но выжила. И как это она вынесла? Такая старая. А бабушка Анастасия не вынесла…»

…Но главное – холод. Я так, наверное, и не согреюсь… А люди добрее стали.

Старушка все говорила и говорила… Гаврилов кивал головой. Его смущал участливый тон старушки и пристальный, цепкий взгляд.

У меня соседка по квартире такая была неприятная дама. Грубая, подозрительная, настоящая моветон, и, вы знаете, чай приглашает меня пить. С сахаром! А раньше не здоровалась… Да что и говорить – блокадники фашистов кормят, папиросы кидают – тем, что дома восстанавливают. Я сама видела… Добрые люди у нас, добрые…

«Да, добрые, – подумал Гаврилов, – но уж если сволочь попадется, то это такая сволочь…» Сердце его застучало быстрее. Он снова ощутил тяжесть пистолета в кармане.

Здесь, на углу Большого и Десятой, Гаврилов уловил легкий аромат табака. Табачная фабрика имени Урицкого находилась рядом с его домом – к одной из стен внутреннего двора примыкало здание самой фабрики, к другой– фабричный двор. Прямо на крыше фабрики стояли во время войны зенитки. Стреляли они гулко и часто, а осколки сыпались, как горох, по крыше, падали даже во двор-колодец. Первое время мальчишки собирали эти осколки и хвастались друг перед другом, кто собрал больше. Потом на эти осколки уже никто не обращал внимания: одних мальчишек эвакуировали, другие умерли, а оставшимся было не до осколков.

С августа Гаврилов часто дежурил с соседом Василием Ивановичем на крыше – тушил зажигалки. Мать уже не требовала, чтобы он по каждой тревоге бегал в бомбоубежище – иногда за ночь было по десять-двенадцать тревог. Да потом они с матерью видели однажды, как на Среднем раскапывали подвал обрушенного бомбой дома, – живых там не осталось никого…

К тому же почти всю осень мать была на окопах. Иногда вырывалась на несколько часов. Привозила картошки, овощей. Мылась в ванной. Брала смену чистого белья и уезжала снова.

…Крыша была без всяких ограждений, в меру покатая, но Гаврилов не боялся. Боязнь высоты прошла у него как-то сама собой. Он даже не успел этому удивиться. А раньше боялся ездить в лифте и смотреть в пролет лестницы. С Василием Ивановичем ему всегда было спокойно, даже когда крышу пробила первая зажигалка и Гаврилов опрокинул на нее ящик с песком.

Чаще всего они дежурили вечером и ночью, когда Василий Иванович приходил с работы. Днем дежурили другие соседи – Зойкина мать, учительница Валентина Петровна. В короткие перерывы между окопами дежурила мать Гаврилова. Не дежурил только Егупин. Гаврилов слышал, как однажды он сказал управдому Антонине (так ее звали все, словно отчества у этой полной веселой женщины никогда и не было), что у него кружится голова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю