Текст книги "Запах полыни. Повести, рассказы"
Автор книги: Саин Муратбеков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц)
И в то же время никто так не веселил нас, как все тот же Аян. К сожалению, это случалось очень редко. Но уж когда он брался за смешную сказку, чуточку улыбаясь и показывая при этом плохие редкие зубы, мы корчились от смеха, сучили ногами, захлебывались, держась за животы. И будто не шла война на земле, и наши отцы и братья в этот самый час сидели дома в тепле, живые и невредимые…
– Аян, ну еще одну… Ну, что тебе стоит, – умоляли мы, когда он умолкал.
Но сколько ни проси, больше одной сказки он не рассказывал. Он поднимался, отряхивал приставшее к шубейке сено и виновато отвечал:
– Поздно уже, ребята. Спать пора. Дома ругаются, наверное.
Нам казалось, что Аян просто ломается перед нами, набивая цену, что сочинять сказки не так уж и сложно, только нужно знать особый способ, а Аяну известен этот способ, и нам только не хватает смелости, а то и просто лень расспросить его как следует и потом самим выдумывать сказки. Но, видно, это было и не такое уж легкое дело. Аян думал, сидя где-нибудь на солнышке, а мы беззаботно катались с горки на санках и вечером, уставшие, довольные, мокрые от снега, шли на конюшню послушать, что же еще приготовил для нас наш приятель…
В награду за новую сказку кто-нибудь из ребят наутро давал свои санки Аяну – это стало обычаем. Так было вначале, и первое время мы были очень добросовестны, но потом порыв остыл. Как-то, когда подошла очередь одного из нас, он сказал:
– Знаешь что, Аян. Лучше я дам тебе сани завтра. Ты не обидишься?
– Конечно, нет, – ответил Аян растерянно.
Новый почин был заразителен. Да и кому охота расставаться с санями хотя бы на один день, когда так сверкает снег, и сани так и скользят по снегу, и ветер поет в ушах. Теперь, если Аяну удавалось хотя бы разок съехать на санях, если у кого-нибудь просыпалась совесть, и он скрепя сердце говорил: «Аян, может быть, прокатишься разок?»– это можно было считать удачей.
Аян тащил сани на горку, но это уже не приносило ему прежней радости, и, скатившись с горы, он возвращал сани владельцу. Казалось, он брал-то их оттого, что понимал все и просто не хотел ставить засовестившегося мальчика в неудобное положение. А потом он подолгу стоял внизу, у самого спуска, пряча посиневший от холода нос в ворот шубейки, постукивая пяткой о пятку, и молча следил за нашими забавами.
Иной раз из ворот высовывалась старуха Бапая и покрикивала:
– Эй, Аян, где ты там? Куда он делся, этот непоседа?! Ах, вот ты где! Ступай, привяжи корову, загони уток и гусей. Да, совсем забыла: потом напоишь кобылу. И смотри не забудь положить ей сена!
– Я сделаю все, бабушка, – отвечал Аян и уходил во двор, то и дело оборачиваясь, будто опасался пропустить самое интересное, а покончив с делами, почти всегда возвращался.
Зато вечером Аян брал свое. Он, видать, с нетерпением ждал весь день, когда сядет солнце, и когда оно закатывалось за вершину Ешкиольмеса и начинало смеркаться, его лицо оживлялось, он говорил:
– Ну, а теперь на конюшню. Я сегодня придумал такую сказку!.. Куда до нее вчерашней!
Бывало и так, что он не выдерживал и звал послушать сказку днем.
– Неужели вам не надоело кататься? Каждый день одно и то же. Что за интерес лежать на брюхе и портить при этом одежду? – начинал он и выпячивал пренебрежительно нижнюю губу.
Но он не умел притворяться, а мы понимали, в чем дело, и не поддавались на его уловку. Разве что найдется один маленький простак да пискнет:
– А может, и правда поедем? Мои бурки промокли до нитки.
И это придавало Аяну силы.
– Да разве это сани? – фыркал он и морщил нос. – Не сани, а сплошное недоразумение. Вот достать бы сани с рулем и мотором, да с фарами. Такие, чтобы не только вниз, но и вверх забирались. Это я понимаю!
– Э, выдумываешь все! Разве такие сани бывают, чтоб и вниз, и вверх? – удивлялись мы.
– Еще какие бывают! Ну, как летающий конь. Ну, словно конь Тайбурыл!
– Конь Тайбурыл? На котором ездил батыр Кобланды?
– Ну да. Так и эти сани. Им что вниз, что вверх, все одинаково!
Спорить с Аяном никто не решался: если он это утверждает, значит, такие сани существуют на самом деле.
«Вот бы мне такие сани, про которые говорит Аян», – думал каждый из нас.
Странный был характер у Аяна. Выхожу как-то поздно перед сном на улицу – дай, думаю, подышу свежим воздухом – и вижу: кто-то впотьмах несется с горы на санках. Шум такой, будто гора Ешкиольмес поползла со своего места. Что за чудак, думаю, кому взбрело кататься в такое время? А шум все ближе и ближе, и вот прямо на меня выехала черная фигурка. Лунный свет озарил ее, и я узнал Аяна. Его рот растянулся в счастливой улыбке от уха до уха, полы шубенки развевались от спешки, будто бы Аян торопился наверстать упущенное и притом еще покататься впрок.
Я окликнул его.
– Это ты! – произнес он возбужденно. – Вот Садык дал сани до завтра. Идем кататься!
– Ты что, сошел с ума, кататься в такое время? Скоро полночь, а ты – кататься на санках!
– А ты разве не знаешь? – спросил Аян удивленно. – Разве не знаешь, что лучше всего кататься при луне? В такое время у саней появляется особое свойство. Ну, вроде крыльев.
Вот этого я не знал, а потому, опешив, промолчал. Аян между тем побежал на горку и немного погодя опять понесся вниз. Вот он возник в полосе лунного света, и мне почудилось, что он вправду летит. Ну, не так, чтобы высоко, в каком-нибудь сантиметре от земли, но летит, черт возьми.
– Ура! – закричал Аян и победно поднял руку.
«Наверное, и вправду у саней при луне вырастают крылья», – подумал я, побежал домой за своими санями и начал шарить во мраке сеней. Как всегда бывает, под ноги лезли ведра, тазы и гремели проклятые.
– Э, да кто-то ходит в сенях, – сказала за дверью мать, – наверное, опять зашла собака.
Она открыла дверь, когда я нашел наконец-то сани и навострился бежать. Но мать так и припечатала меня полоской света, вырвавшейся из комнаты.
– Ах, это ты расшумелся?! И что тебе понадобилось, здесь, скажи на милость? – спросила мать.
– Мам, я вот хочу покататься на санках.
– Дня тебе мало? – рассердилась мать. – Ишь взбрело в голову, когда люди добрые спят. Разве ты вор, чтобы кататься тайком от всех.
– Аян вон катается, он говорит…
– Аян, Аян… чтоб он провалился в преисподнюю, ваш Аян. Только и слышно: «Аян говорил… Аян то… Аян это!» Оставь сейчас сани и марш в постель.
Она выхватила сани, швырнула их с грохотом в угол, а мне достался увесистый подзатыльник.
Ужасно огорченный, я побрел в комнату, разделся, лег рядом с дедушкой и долго не мог уснуть. В моих ушах все еще стоял шорох полозьев, скользящих по снегу. И когда все-таки сон сморил меня, мне приснился Аян, летящий на крылатых санях вверх, на вершину Ешкиольмеса…
Зима долго баловала нас хорошей погодой. Потом наступил день, когда небо заволокло тучами, и из степей подул колючий холодный ветер. В тот вечер лампы в ауле зажглись раньше обычного. Но мы не изменили своей традиции: как ни в чем не бывало собрались на крыше конюшни и начали скручивать цигарки, готовясь выслушать очередную сказку. Помнится, лицо Аяна светилось тихой радостью.
– Ребята, что со мной было! Скажу – не поверите. Сегодня под утро я увидел папу, – сказал он голосом человека, получившего невиданный подарок. – Правда, правда. Вчера мне постелили папино пальто, а оно пахло папой. Похоже на запах полыни. Бабушка при жизни говорила: «Я твоего отца, знаешь, где родила? На Полынном холме родила, на самой верхушке. Пошла за скотиной и вот родила». Видно, с тех пор у папы и остался запах полыни, горький, горький и хороший. Я уткнулся носом в пальто, долго лежал, так и уснул. И мне приснился папа, здоровый, веселый. Глядит на меня и смеется все.
– А я укрываюсь папиным пальто. Оно тоже пахнет полынью, – заметил кто-то из ребят.
И тут пошли разговоры об отцах и братьях, словом, чем пахнет оставленная ими одежда. И что интересно, все сошлись на том, что от их отцов и братьев тоже пахло полынью, будто и они родились на Полынном холме, что стоял неподалеку от нашего аула. И тогда все уставились на Аяна, предоставив ему решающее слово.
– Ребята, я тоже пахну полынью. Наверное, потому, что очень похож на папу. Так все говорят. Можете сами понюхать, – сказал Аян смущенно.
Мы потянули носом: и точно, от Аяна донесся далекий запах полыни. Он был горьковатый, его ни с чем нельзя было спутать. А может, нам просто показалось, так как мы привыкли верить каждому слову Аяна.
– Да, от него пахнет полынью, – авторитетно заявил Садык, поставив тем самым крест на наших сомнениях.
Как вы догадываетесь, Есикбай не мог стерпеть того, чтобы от кого-то пахло полынью, а от него нет. Он тщательно обнюхал свой рукав, грудь и сообщил:
– Если на то пошло, от меня тоже пахнет полынью!
После этого каждый принялся нюхать свои рукава, и со всех сторон понеслось:
– Я тоже пахну полынью!
– И я!
– И я!
Надо сказать, мы все были очень довольны новым открытием, радости-то было сколько – не передать. Наконец ребята угомонились, и Аян приготовился к рассказу, прочистив горло.
– Подожди, – сказал Есикбай, – я хочу спросить у Царапки: почему он не дал тебе санки? Вчера была его очередь.
– Мои санки сломались… – захныкал Касым-царапка.
– Ага, они сломались именно вчера. Не раньше, а именно вчера. Эка их угораздило сломаться так вовремя. Удачное совпадение, не правда ли? – продолжал гнуть свое Есикбай.
– Ну и дай ему свои, если тебе так хочется, – огрызнулся Касым-царапка, поняв, что его разоблачили.
– Я-то не жадничаю, – сказал Есикбай.
– Ребята, хватит вам! Из-за такого пустяка, – вмешался Аян.
– Не мешай, Аян. Надо же проучить, – не унимался Есикбай и, сорвав с головы Касыма лохматую шапку, сбросил ее с крыши на землю.
– Ну зачем ты? Он простудится. Я могу обойтись и без санок, – заступился Аян за Царапку.
– Не простудится. Пусть поскорее убирается отсюда, – и Есикбай угрожающе приподнялся. – Ну, кому говорят?
Касым-царапка неохотно слез с крыши, поднял шапку и, нахлобучив ее на самые глаза, пообещал перед уходом:
– Вот пожалуюсь Туржану. Он вам задаст тогда! – И удалился, ругая вовсю Есикбая и ни в чем неповинного Аяна.
Брат его Туржан еще до войны славился буйным нравом. Месяц назад он вернулся с фронта без руки и теперь полагал, что ему позволено все.
– Я контуженный, – говорил обычно Туржан. – Я кровь за вас проливал, такие вы сякие!
И особенно доставалось от него мальчишкам. Вот почему Касым-царапка пугал нас расправой брата. Но сейчас мы никого не боялись – мы ждали новую сказку.
В тот вечер Аян вернулся к сказкам о мальчике-сироте.
– …Он проехал, наверное, тысячу километров на уродливом жеребенке, и вдруг тот заговорил человечьим голосом: «Видишь высокую гору? Она самая высокая в мире. Но мне она нипочем. У меня есть складные крылья. Надо только дождаться, когда, наступит ночь. А днем даже птица не может перелететь через нее, потому что боится опалить свои крылья под лучами солнца. Гора-то, вон, до самого солнца, видишь? Но когда солнце сядет и станет прохладно, мы полетим. Только, смотри, не упади, держись покрепче и лучше зажмурь глаза. Потом я скажу, когда можно, будет открыть. Так и скажу: «А теперь можно открыть глаза», – понял? В общем перемахнули они ночью на другую сторону самой высокой горы и увидели пещеру. Там кто-то спал у костра. «Тут и живет это одноглазое чудовище», – сказал жеребенок мальчику-сироте.
Аян вытаращил глаза, посмотрел на нас так, словно увидел впервые, и снизил голос до шепота, как будто то самое одноглазое чудовище могло его услышать. Он проделал это настолько ловко, что по нашим спинам пробежали мурашки, и черный остроконечный силуэт Ешкиольмеса показался нам той самой горой, за которой хрипело в своей пещере одноглазое чудовище. И холодный ветер, что дует сейчас, кажется порождением его храпа. Гора потихоньку раскачивается под этим ветром, поднимаясь и опускаясь при вдохе-выдохе, точно тундук юрты. Мы боимся дышать, дышим осторожно-осторожно, и я вижу, что вот уже никто не решается повернуть голову в сторону горы Ешкиольмес…
А ветер дул надсадно, иногда швыряя в лицо бог знает откуда взявшиеся горсти неприятно мокрого снега. Над аулом собрались черные тяжелые тучи, слетелись сюда со всего небосвода, нависли над домами. Залаяла собака, завыла, точно верный сторож одноглазого страшилы. «Сейчас разбудит чудовище, и тогда держись», – подумал я, невольно поеживаясь.
И тут, на самом интересном месте, кто-то из ребят завопил:
– Караул! Пожар!
По краю крыши ползла тонкая змейка огня. Ветер подгонял ее, и она ползла быстро, извиваясь, точно выбирая дорогу поудобней. Видимо кто-то из ребят бросил окурок, и тот угодил на солому, которой покрыли крышу еще в начале осени.
Мы посыпались со стуком с крыши, точно перезревшие плоды с дерева, которое качала ветром, а разбежались кто куда. Последним, оказывается, прыгал Аян, помню только, как вслед нам донесся его болезненный вскрик:
– Ой, нога! Моя нога!
Стыдно признаться, но в этот момент нам было не до него – каждый думал о своей безопасности. Тем более, что по всему аулу хлопали двери, с воплями «Пожар! Пожар!» К конюшне бежали взрослые, а впереди всех маячила фигура Туржана. Его злой хриплый голос выделялся среди общей разноголосицы.
– Я им задам! Я за них кровь проливал, за сопляков!
Я нырнул за придорожные кусты и, выглянув затем из надежного укрытия, увидел, как Туржан кинулся туда, где лежал скорчившийся от боли Аян.
Темный силуэт задергался в неистовой пляске. До меня донесся посвист камчи, и почти одновременно я услышал умоляющий голос Аяна:
– За что дяденька!
– Я тебе покажу «за что!», – рычал Туржан.
Потом он напоследок пнул Аяна кирзовым сапогом и бросился в конюшню, где тревожно ржали лошади, почуявшие запах гари.
Огонь с трудом осиливал подмокшую солому, и подоспевшие взрослые покончили с ним в два счета.
После этого кто-то из мужчин заметил Аяна, поднял его на руки и укоризненно произнес:
– Надо же, как избил мальчишку! Дурная голова, ишь кому мстит за свою руку.
Окружившие их люди соболезнующе цокали и осуждали Туржана. Поняв, что гнев взрослых устремился по другому руслу, мы потихоньку вылезали из своих убежищ и осторожности ради собрались в сторонке, не глядя друг дружке в глаза. Нам было совестно оттого, что вот так трусливо бежали, бросив товарища в беде.
– Ребята, – начал кто-то, видимо желая оправдаться.
– Ребята, ребята… Молчи уж, – перебил его грубо Есикбай.
Аяна унесли в дом Бапая, и мы, потоптавшись еще немножко, понурившись, потому что разговор не клеился, разошлись по дворам.
Когда я заявился домой, взрослые еще бодрствовали. Дедушка сидел, нахохлившись, на приготовленной постели, а у мамы и бабушки был откровенно расстроенный вид. Они словно только и ждали моего возвращения.
– Вот он явился, храбрец, полюбуйтесь! – сказал сердито дедушка. – Почему только плеть Туржана не досталась этому трусу? Ему-то было бы поделом!
Что я мог сказать в свое оправдание, только стоял у порога да молча водил пальцем по стенке, словно это было такое уж важное занятие. Мой желудок ныл от голода, но у меня не хватило смелости даже заикнуться об ужине. А главное, я казался себе ничтожным человеком, недостойным и того, чтобы его кормили.
– Бедный Аян, совсем одинешенек, и заступиться-то некому. Отец на фронте. А Бапаю со своей старухой самим нужен глаз да глаз, такие дряхлые, – пробормотала мать, затем она повернулась ко мне и сказала: «Садись поешь, лоботряс».
– Да что-то не хочется, – промямлил я самоотрешенно, боком-боком прошел к постели, разделся поскорее и юркнул под одеяло.
Уснул я на удивление быстро, только успел услышать, как прошамкал дед:
– Сбросить бы лет пятьдесят, ну и проучил бы я Туржана. Совсем озверел, сукин сын.
Проснувшись утром, я увидел, как мать отливает молоко из кувшина в пол-литровую банку. Словно почувствовав мой взгляд, она обернулась и сказала:
– Вставай-ка, позавтракай. А молоко я отнесу Аяну. Изголодался, поди. Говорят, до сих пор лежит пластом, несчастный мальчик.
Я второпях поел и побежал к Аяну. Моя мать еще сидела в доме Бапая и о чем-то шепталась со старухой, которая пряла шерсть. Временами они обе поглядывали на больного. Сам Аян лежал на грубой кошме; ему постелили возле печки, но он все равно зябко поеживался под ветхим одеялом, сшитым из лоскутов. Лицо Аяна отекло от побоев, на скуле багровел здоровенный синяк.
– Ну как? – спросил я, подсев к нему поближе.
– Да ничего, – ответил Аян, еле ворочая языком.
Мы замолчали, да и о чем тут можно было говорить – только поглядывали друг на друга. И я невольно начал прислушиваться к шепоту взрослых.
– Ну и что с ногой? Выправили ногу-то? – спрашивала мать.
– Куда там! Наш старик со вчерашнего вечера бегает как угорелый. Вот и опять с утра убежал. Да что толку, кто в нашем ауле возьмется за это? – проворчала старуха.
– А как же Асылбек-костоправ? Он, говорят, умеет лечить.
– Э, Асылбек уехал в город, будто нарочно. Уж когда не везет, не везет до конца. Да и этот постреленок хорош, – и тут старуха кивнула в сторону Аяна. – Шастает где-то до полуночи. Все ему надо лезть впереди остальных. Пропади его игры пропадом. А нам за него отвечай, за сорванца этого. Свалился на нашу шею. Уж скорее бы кончилась война, да вернулся отец. Тогда бы уж мы и померли спокойно. Все одеяла в доме испортил. Во сне-то мочится под себя, как малый ребенок, хоть и умеет сочинять письма, – наклонившись к моей матери, говорила старуха.
Она была глуховата, видать, ей казалось, что ее не слышно совсем, но на самом деле ее бубнящий голос разносился по всей комнате. Аян покраснел, его глаза налились слезами, и, хотя я смотрел на потолок, притворяясь будто все пропустил мимо ушей, он отвернулся к стене и натянул одеяло на голову.
– Ойбой, это все от болезней, – сказала между тем моя мать, поднимаясь, – ничего, придет время, поправится… Пойду, пожалуй, что-то ломит поясницу. В общем, если что нужно, не стесняйтесь. Коли есть, поможем.
Старуха Бапая отложила пряжу и вышла следом за моей матерью, то ли проводить, то ли еще зачем. Главное, что мы остались одни. Меня мучило желание как-то помочь Аяну, и я придумал тонкий, с моей точки зрения план.
– Туржана нам не одолеть. Он взрослый, но, знаешь, что мы сделаем: отлупим Касыма. Вот уж тогда разозлится Туржан. Нас много, всех не переловить, – предложил я, стараясь утешить Аяна.
– При чем тут Царапка? Он-то не виноват, – сказал Аян в стенку.
– Ну и пусть. Зато он брат Туржана, – загорячился я, дивясь, как умница Аян не смог оценить такую месть.
– И Туржан ни при чем, – буркнул Аян, не оборачиваясь по-прежнему.
– А кто же тогда виноват? – спросил я, опешив.
– Война – вот кто! Это все она.
– Ну да! Он и до войны был чумной. Все взрослые говорят. Не веришь, спроси кого угодно.
– Теперь не буду курить до самой смерти, – неожиданно заявил Аян.
– И все равно Туржан – злой человек, прямо псих, – сказал я, продолжая упорствовать.
Аян осторожно повернулся и попросил:
– Подай мне вон то пальто… Нет, нет, не то, рядом… черное, – и он указал на старенькое пальто, висевшее на почетном месте.
Я придвинул единственный стул и, встав на него, снял пальто с гвоздя.
Аян бережно принял его, приник к нему щекой и потерся о шершавую ткань. Ноздри его чутко вздрогнули.
– Пахнет полынью. Это папино. Скорей бы он приехал, – сказал он тихо. И, вздохнув, протянул мне пальто:
– Повесь на место, не то увидит бабка и будет ругать. Мол, это вещь, а не игрушка, и пойдет, и пойдет! Не умолкнет до вечера.
Потом он улегся на спину, помолчал, потрогал синяк на скуле и добавил:
– А папа скоро приедет. Я знаю.
Дней через десять он встал с постели и начал ходить понемножку. Когда он впервые вышел на улицу, нам стало ясно, что дела с его ногой совсем плохи.
Как и раньше, Аян приходил к подножью снежной горки на свое излюбленное место и наблюдал со стороны за катающимися ребятами. Он жадно следил за каждым нашим движением и, если случалось что-нибудь забавное, смеялся от души. Точно был таким же здоровым, как и все ребята. Но когда Садык предложил ему свои сани, Аян покачал головой и отказался наотрез.
– Болит нога, – вздохнул он.
2
Иногда вечерком, после ужина, я отправлялся в дом Бапая, шел разомлевший, набегавшись за день. Чаще всего Аян сидел в это время возле железной печурки и подбрасывал в огонь пучки соломы. В дни войны было туго с дровами – край-то наш степной, – и нам приходилось топить соломой. Бывало, хлеб обмолотят каменным катком, и потом остается солома, крупная, точно камыш, а в ней иной раз и встретишь колос с остатками зерен. Солома горит легко, бесшумно тает в огне, колос, в отличие от нее, трещит, стреляет искрами, и то, услышав знакомый треск, лезешь палочкой в пламя и выгребаешь к себе колосок с поджаренными зернами. И кажется в этот миг, что нет ничего на свете вкусней, чем каленые зерна. Вот за таким занятием я заставал нередко Аяна.
Если я появлялся в доме Бапая во время ужина, Аян не смел пригласить меня за скромный стол, он молча кивал на кошму, брошенную возле печки, и при этом осторожно косился на Бапая и его старуху. Я забивался в угол и оттуда следил за тем, как проходит ужин в этом странном, по моему мнению, доме. Старики обычно ели пареный талкан[1]1
Талкан – мука грубого домашнего помола из жареного проса, пшеницы, кукурузы.
[Закрыть] с маслом, а мальчику доставались на ужин все те же жареные зерна пшеницы.
– Ты еще молодой, не то что мы, старики. И к тому же у тебя крепкие зубы, – говорила старуха Бапая рассудительно.
Аян кивал, будто соглашаясь, запивал чаем зернышки, а потом, перевернув пиалу дном кверху, перебирался ко мне в угол и спрашивал тихонько:
– Хочешь послушать сказку? Она совсем новая. Только сегодня придумал. Ну как, будешь слушать?
– Спрашиваешь! – отвечал я возмущенно.
– Тогда слушай… Жил-был мальчик… Он был совсем один… – начинал Аян, и для меня наступали чудесные минуты.
Слава богу, ни Бапай, ни его старуха не мешали нам. Они ели свой разбухший в масле талкан, пили чай с наслаждением и в неимоверном количестве. Затем разморенный чаем старик перебирался на постель, долго мял подушки, с удовольствием рыгая, и порой шутил:
– И что вы шепчетесь, шепчетесь, а? Ишь, заговорщики! Наверное, надумали выкрасть чью-нибудь дочку? Признавайтесь?
А старуха ворчала ему в тон:
– Говорят, плохой пес лает без конца, лает и лает. Так и наш парень: и жужжит, и жужжит без умолку.
Перед тем как лечь, она убавляла и без того слабый огонь в лампе-семилинейке, приговаривая:
– Так и керосина на вас не напасешься, бездельники. Все бы вам болтать.
Наконец они засыпали, а мы еще некоторое время забавлялись сказками под их храп. Аян извлекал из кармана штанов драгоценный запас обгоревших зерен и, сдув шелуху с ладони, делился со мной.
– Очень вкусно, правда? – спрашивал он.
Я соглашался с ним, хотя вкус жженого зерна не вызывал у меня иного желания, как выплюнуть тайком это чересчур «изысканное» блюдо.
Иногда мне удавалось принести ему маленький кусочек жесткого сухого хлеба. Зрачки его расширялись, точно у кота, увидевшего мышь, но он старался есть степенно, не роняя достоинства.
Однажды после обильного снегопада кто-то из ребят предложил поиграть в снежки. Мы выбрали двух атаманов, а затем разделились поровну. И тут-то Аян, крепившийся до сих пор, не выдержал и попросил, чтобы его приняли в игру.
– Зачем ты нам нужен, такой хромой? Тебе даже бегать нельзя, какой же интерес играть с тобой, ну, сам посуди, – заявил один из атаманов.
На глазах Аяна выступили слезы, он повернулся и понуро побрел прочь, еще пуще хромая. Мне так жаль было его, что я не выдержал и побежал следом за ним.
– Аян, куда ты?!
– Да тут… – только и сказал Аян, боясь заплакать.
Я пошел рядом с ним, некоторое время мы молчали оба. Так и шли, пока не поравнялись с домом Асылбека-костоправа. Здесь Аян вздохнул тяжело и свернул во двор Асылбека. Я решил не оставлять его до конца и последовал за ним.
Старый Асылбек чистил сарай от навоза. Заметив нас, он оперся на лопату и спросил еще издали:
– Что вам нужно, ребята?
– Дедушка, будьте добры, сделайте что-нибудь с моей ногой. Я тоже хочу бегать, – сказал Аян умоляюще.
Костоправ прислонил лопату к стене, подошел к нам и критически посмотрел на ноги Аяна.
– Бапай мне говорил… Но ты отказался сам. Теперь, пожалуй, поздно: нога так и останется кривой, – пробормотал Асылбек осуждающе.
– Дедушка, сделайте что-нибудь. Мне очень хочется бегать, – повторил Аян.
– Э, думаешь, это просто – поставить сустав на место? А тебе станет больно, ой, как больно! Будь я настоящий доктор, это бы другое дело… А старый Асылбек – деревенский костоправ, и всего-то, – проговорил Асылбек, а сам не сводил с Аяна испытующих глаз.
– Дедушка… – опять затянул мой бедный товарищ.
– Так и быть, детка, так и быть, постараюсь, – засуетился вдруг Асылбек. – Заходите, племяннички в дом, заходите. Эй, старуха, дай-ка племянничкам поесть! – крикнул костоправ, повернувшись к окну.
За темным стеклом возникла его жена и закивала: мол, слышу.
Мы вошли в дом, разделись робко, хозяйка усадила нас, одеревеневших от смущения, на почетное место и угостила баурсаками и айраном. Мне пришлось есть за двоих, потому что Аяну не шел кусок в горло. Чуть погодя появился сам Асылбек.
– Ну что, подкрепились, племяннички? – спросил он с порога весело.
Аян кивнул.
– Это хорошо, – продолжал Асылбек, снимая калоши. – Ты, жена, постели нам чистое одеяло… Вот. А ты, орел, ложись. Смелее, смелее! Сам пожелал, тебя никто не неволил. Значит, нужно быть мужчиной до конца!
Он натер курдючным салом больную ногу своего маленького пациента, долго ее массировал. Я чувствовал, как напрягалась каждая клеточка тела Аяна. Он беспокойно следил из-под полуспущенных век за ловкими руками Асылбека, приподнимая голову, чтобы лучше видеть, что тот вытворяет с его ногой, и держал так голову до тех пор, пока не уставала шея. А костоправ массировал ногу и говорил, стараясь отвлечь внимание Аяна, и вдруг сделал незаметное для меня движение. Об этом я догадался только потому, что Аян завопил, как резаный:
– Ой! Больно-о!
– Ну вот и все, – сказал Асылбек, поглаживая больное место. Потом его жена принесла чистую тряпку, а костоправ туго перебинтовал ступню Аяна и даже откинулся назад, любуясь делом рук своих.
– Красиво, а? Теперь тебе позавидуют все мальчишки. – И серьезно добавил:– Будем надеяться на лучшее. И все-таки поосторожней с ногой.
Пришла весна.
Колхозу не хватало рабочих рук, и мы вышли в поле вместе со взрослыми. Обязанности наши поначалу казались несложными: сиди верхом на воле, запряженном в соху, да время от времени погоняй его прутиком. А позади на плуг налегают женщины, потому что их мужья ушли на фронт и делать эту работу более некому.
Пахать мы начинали спозаранку. Волы медленно брели по мягкой оттаявшей земле, тащили за собой плуг, за плугом шагали женщины, за ними тянулся черный жирный след – пласт перевернутой почвы.
Но вот лемех утопал глубже, чем следовало, и вол останавливался, уже не в состоянии преодолеть добавочную нагрузку. Он отощал за зиму и изнемог, потому что и зимой возил то сено, то зерно. Теперь он стоит, дрожа мелко от напряжения, пуская голодную слюну, и тут-то начинается работа мальчишки, сидящего на его спине.
– Ну, пошел! – орет мальчишка и хлещет вола прутом по спине, по крупу, на которых едва успела запечься кровь от прежних ссадин.
Вол напрягается из последних сил и тащит плуг дальше, до следующей заминки. И так с утра до вечера кричишь до хрипоты, сидя на острой, костлявой спине вола. Горло сохнет от крика, руки висят, налившись тяжестью, в желудке пусто, и от всего этого идет кругом голова. А за спиной слышится тихий усталый упрек:
– Сынок, ну что же ты?
И снова поднимаешь кнут. Вол вздрагивает от удара, но шаг его все так же медлителен и вял. Хочется свалиться на землю, плакать и стучать по земле кулаками.
Женщина, бредущая за плугом, угадывает твое состояние. Она берет кнут из твоих рук и сама нахлестывает, подгоняет скотину, а тебе говорит участливо:
– Держись крепче, сынок. Смотри не упади.
А у самой темные круги под глазами от усталости, шаг неверен и пальцы дрожат. Но едва кто-то из женщин заводит песню, она начинает подпевать:
Ох и высока гора Кокше,
Как трудно получить весточку от родного,
Который далеко.
За ней подхватывают у второго плуга, потом у третьего, и песня тихо стелется над полем, как печальный вздох, вырвавшийся из потаенных глубин души. Песня эта грустная-грустная, у нас перехватывает горло, становится жалко и женщин, и себя, и ни в чем не повинную скотину. Но плакать нам не позволяет мужская гордость!
Аян так и сказал после первого рабочего дня, когда мы лежали пластом в землянке:
– Плакать каждый умеет. Если ты настоящий мужчина, держи себя в руках.
Землянка наша темна, черна, точно пещера, Керосиновая лампа дела не меняет, свет ее тускл настолько, что мы даже не видим свой ужин. Просто по вкусу узнаем – варево из талкана. Поев кое-как, мы валимся прямо в одежде на тощий слой соломы, который заменяет нам ложе, и сразу засыпаем. Нам кажется, что сон длится всего минуту. Не успеешь смежить веки, а бригадир Туржан уже кричит, сунув в землянку голову:
– Эй, сорванцы! Подъем!
Голос его осип, потому что в эти дни он скандалит вдвое больше обычного. Вот и сейчас он трясет за плечи едва ли не каждого, орет в ухо, тащит волоком к выходу твое, будто тряпичное, тело.
И все повторяется снова. Ты опять на остром хребте скотины и опять кричишь:
– По-шел! По-шел! – и опять поднимаешь кнут и бьешь вола, пока не онемеет рука.
К обеду начинаешь дремать от усталости и голода и, задремав, летишь на землю, на рыхлые пары. Тогда останавливается вол, довольный передышкой, останавливается женщина, затем она подходит к тебе, на лице ее сострадание. Поругивая войну, женщина помогает тебе встать на ноги и взобраться на крутую спину скотины.
Не миновал такой участи и Аян. Только для него это кончилось совсем уж плохо. Он вскрикнул и затих, поняв, что, видно, до конца своей жизни обречен на мучения с больной ногой. Лежал, скорчившись, лишь попросил его не трогать, когда кто-то из взрослых вознамерился снять с него чокай – нехитрую обувь из сыромятины.
Аяна подняли, перенесли на бригадный стан. И оставили на попечение поварихи, пока не приедет первая подвода.
Не миновало и часа, как прибежала повариха, сама не своя, отозвала меня в сторону и зашептала:
– Ну и характер у этого мальчишки! Такой маленький, а, представляешь, что наделал? Чуть не задушил себя! Да, да, я сама это видела. Заглянула в землянку одним глазом, а он держит себя за горло и давит. Видит аллах, как я испугалась. «Ты что это, – что с тобой?» Представляешь, тогда он закрыл глаза, прикинулся, будто спит… Бедный мальчик! Я боюсь за него. Ты бы уж как-нибудь поговорил с ним.








