Текст книги "Запах полыни. Повести, рассказы"
Автор книги: Саин Муратбеков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 35 страниц)
– Ырысбека не было всю ночь.
– А где же он был?
– Откуда я знаю? Вон их сколько вокруг – и девушек, и вдов. К какой-нибудь и пошел.
– Зачем?
– А, что тебе объяснять. Ну и бестолковый же ты!
– Да я все уже понимаю, – соврал я. – Значит, Зибаш из-за этого плакала?
– До утра. Уж я ее успокаивал. Не плачь, говорю. Разве мало настоящих джигитов? Она и слышать не хочет. Ревет и все. Ну, я и заснул. А утром мать твоя с камчой. Уж как стеганула! Во, погляди!
Он повернулся спиной, но через рубашку ничего не было видно, однако я на всякий случай уважительно произнес:
– Ничего себе!
– То-то, – гордо сказал Ажибек. – Только ты своей маме скажи. Пусть она лучше со мной не задирается. Я же с ней не задираюсь? Я человек гордый! Еще раз тронет, возьму спички, подожгу хлеб! А потом пусть меня хоть сто раз судят, я не боюсь.
Когда мы, набрав воды, повернули назад, до нас донеслось пение Ырысбека и бренчание его домбры. На этот раз он пел из шалаша, в котором жили Гюльсара и девушка-немка Эмма.
Нет другой такой, как Эмма!
Волосы как серебро, лобик белый!
А нежные щечки
Как яблочко спелое. -
заливался Ырысбек упоенно.
– Чтоп ти пропал, Ирисфек, ухоти отсюда! – возмущенно закричала Эмма.
Эмма, высокая светловолосая девушка с голубыми глазами, очень смешно говорила по-казахски. Зная это, она стеснялась и предпочитала больше молчать. А для Ажибека не было лучшей забавы, как раздразнить ее, вывести из себя и слушать, покатываясь от смеха, как она ругается, ужасно коверкая казахские слова. Но вот теперь она, забыв о произношении, кричала на Ырысбека:
– Фон отсюта! Уйти!
– Эммажан, ты прямо какая-то недотрога! К тебе кто в гости пришел? Герой войны! Разве он за это боролся? Легкое, понимаешь, отдал! – протестовал Ырысбек.
Он увидел нас, проходящих мимо, и высунулся из шалаша:
– Ажибек! Ты куда воду несешь, болван? Разве не видишь, где я?
– Надо же, увидел, – прошептал Ажибек с досадой и громко ответил:– Сейчас принесу! – и, повернувшись спиной к шалашу, тайком плюнул в чайник, но ему и этого показалось мало, он предложил плюнуть мне:-Не стесняйся, Канат. Пусть он выпьет эту воду, влюбится в Эмму, она в него! И Зибаш останется одна!
То ли подействовало его заклинание, то ли что-нибудь другое, только этим же вечером Ырысбек перебрался в шалаш Эммы, а Гюльсаре пришлось уйти к другим женщинам. Покинутая Зибаш распустила густые черные волосы, плакала и во весь голос проклинала разлучницу Эмму.
Вечером, как всегда, появилась мама и, узнав об этих перемещениях, очень рассердилась, пошла в шалаш к Ырысбеку. Она говорила тихо, но зато голос Ырысбека разносился, наверное, на всю степь.
– Дорогая женеше, я говорю правду, как на духу! – проникновенно разглагольствовал Ырысбек. – Я безумно люблю Эмму! И неужели я не заслужил права быть с той, кого люблю больше всего на свете? За что же я тогда кровь проливал? Легкое отдал!.. Ты спрашиваешь: а как же Дурия? А как Зибаш? Ну, конечно, я их тоже любил! Но ты же сама знаешь: Дурия не стала ждать меня. А Зибаш – грубая женщина, она мне не пара. И потом, как она могла? Муж ее пал на войне, она тут же пошла за другого! Я клянусь, женеше: моей истинной суженой будет одна только Эмма! «Чудо-волосы, личико белое!»
Мама вышла из шалаша растерянная, видно, не знала, то ли верить Ырысбеку, то ли нет. Но зато радости Ажибека не было предела. Весь следующий день он ходил, улыбаясь – рот до ушей. То и дело гримасничал, подмигивал мне. И работал на этот раз не ленясь, серп его сверкал, точно молния, в гуще хлебов.
– Ну как? Здорово получилось? – спросил он меня после обеда.
Ажибек считал новую любовь Ырысбека и Эммы целиком делом своих рук и требовал восхищения.
– А Зибаш? Разве тебе ее не жалко? – спросил я, в свою очередь.
– Поплачет, и пройдет. Подумаешь, кого потеряла. Не велика беда!
– Значит, теперь ты на ней обязательно женишься?
– Тьфу! Ну и дурак же ты! Мне еще ждать четыре года! Даже пять! Я же тебе объяснил, бестолковый!
– А вдруг она не будет ждать и выйдет за другого?
– Если у нее есть хоть немного ума, не выйдет. Ей теперь будто камнем дали по голове. Ну, а я с ней поговорю. Вот только успокоится, и поговорю.
– Канат, что там стоишь? Пора за работу! – окликнула меня Назира, и я так и не узнал, что именно он собирался сказать Зибаш.
Этой ночью мы ночевали без мамы. Вечером вместо нее появился учетчик Бектай, он пришел измерять скошенную площадь.
– Вашу маму вызвали в район, – сказал он нам, когда Назира спросила, что случилось.
Два дня от мамы не было никаких известий, она вернулась на третий. В то утро пошел сильный затяжной дождь. По небу ползли низкие разбухшие от влаги тучи, черные, словно остатки ночной тьмы. Их гнал холодный, пронизывающий ветер, дувший с вершин Джунгара. А там выпал снег, и было солнечно и белым-бело, и сверкающая белизна слепила глаза. Но оттого, что так хорошо там, наверху, нам не было здесь, внизу, легче.
– Ах, постояло бы солнышко еще день-другой, и мы бы закончили уборку, – посетовала сестра Назира, сидя со мной в шалаше, кутаясь в одеяло.
В шалашах было тихо. Коль так уж произошло, люди отсыпались, наверстывая упущенное. Временами кто-нибудь выскакивал наружу и бежал под дождем к пшенице и, собрав для еды колосья, мчался назад. Над землей придавленно ползали запахи костра и жареных зерен.
И лишь в шалаше Ырысбека было шумно и весело. Оттуда по всему нашему маленькому лагерю разносилось пение, мелодия краковяка и смех Эммы.
– Не нато! Это ше стытно! – вскрикивала новая подруга Ырысбека и тут же звонко хохотала.
Так длилось час-другой, и вдруг Ырысбек во всю мочь гаркнул:
– Довольно! Хватит!
Голоса в других шалашах умолкли, словно всем говорившим разом заткнули рот. Вокруг стало тихотихо, только раздавался крик Ырысбека:
– Над чем смеешься, дура? Уйди, и чтобы глаза мои тебя больше не видели!
Мы услышали плач Эммы, по мокрой траве прошуршали ее шаги, а крик Ырысбека перешел в стенания:
– О жизнь моя, что стало с тобой? Где ты, цветущее лето? – жаловался он стихами. – Где ты, любимая моя, та, что смеется от души, как дитя? Где ты, веселье мое? Нет вас, вы прошли, точно сон! Так почему я сижу? Что жду? Почему до сих пор не принял яда?.. Ах, чинара моя, ты отдана другому, а я горю жарким огнем, страдаю я! Дурия! Дурия! – И он громко зарыдал.
Люди повылезали под дождь, окружили шалаш Ырысбека, не зная, что делать.
– У него не поймешь, когда он валяет дурака, а когда всерьез, – пожаловался кто-то из взрослых.
И вдруг всех растолкала Дурия, пробилась к входу в шалаш. Глаза ее покраснели, веки распухли, по щекам, мешаясь с дождем, бежали слезы. Она бросилась в шалаш к Ырысбеку, и они начали целовать друг друга и шептать нежные слова, будто не виделись целый век… Взрослые смущенно разошлись, снова попрятались в своих убежищах.
– Он и сам не знает, чего хочет, – сердито сказала Назира и, спохватившись, взяла меня за руку. – Идем! Тебе здесь нечего делать!
У входа в свой шалаш, прямо на мокрой траве, сидел глухой Колбай и смотрел вдаль, туда, где скрывались горы. На лице его не было ни злости, ни боли. Одна отрешенность, словно он находился сейчас где-то далеко один-одинешенек.
А к вечеру объявилась наша мама, пришла пешком, усталая, промокшая до нитки. Вернувшись из района, забежала на минуту домой и сразу к нам.
– Вся испереживалась из-за вас. Хоть нервы завязывай узлом. Особенно из-за тебя, Назира. Ырысбек совсем шалым стал, – говорила мама, снимая сапоги, тяжелые от налипшей грязи.
– Ну, меня-то не так просто обидеть. Разок двину косой – на всю жизнь отобью охоту, – отвечала моя старшая сестра. – Ну, а вам что сказали в районе?
Мама приблизилась к Назире и начала рассказывать шепотом. Мне не все было ясно в ее рассказе. Но основное я понял: маму сняли с должности, объявив строгий выговор.
– Канат, ступай к Ырысбеку. Скажи: пусть придет, – сказала мама.
Я сбегал за Ырысбеком. Он влез, пригнувшись, в шалаш, сел у входа и почтительно спросил:
– Что скажете, женеше?
– Отправляйся в аул, тебя ждет председатель.
– А что ему от меня нужно? – насторожился Ырысбек.
– Мне он не говорил.
– Ну, раз я ему нужен, пусть сам ко мне и придет.
– Ырысбек, дорогой, он сказал, чтобы ты сегодня же пришел, – сказала мама устало.
– Нет, в такую погоду я никуда не пойду! – упрямо сказал Ырысбек.
– Дело срочное. Он так сказал.
– Ага, он все же что-то говорил? Скажите, и я, может, пойду.
– Это только мое предположение. Судя по тому, что говорил уполномоченный Нугману, тебя прочат в бригадиры.
Ырысбек озадаченно присвистнул.
– Нет, женеше, что угодно, а на это я не согласен. У меня на шее свои заботы висят.
– Дурия, Зибаш и Эмма, – перечислила Назира с усмешкой.
– Ай, красавица, разве человек виноват, если у него такое большое сердце? Он ищет ту, единственную, и не может найти. Это беда, а не вина. Кто знает, может, и тебя кто-нибудь ищет, такой же бедняга: когда он придет, ты его не гони, – сказал Ырысбек, глядя прямо в глаза Назире и на что-то скрытно намекая.
– Ладно, Ырысбек, оставь нас. Назира знает, что делать, – сказала мама, сердясь.
– Иду, женеше, иду. Это же надо: Ырысбек – бригадир. Ну и смех, ха-ха! – И он вышел, хохоча во все горло.
Я вылез следом за ним. Ырысбек остановился возле шалаша глухого Колбая и громко сказал:
– Колеке! Ты все сердишься? Ругаешь меня? Зачем? Какой от этого прок? Неужели мы будем ссориться из-за одной никчемной женщины? Колеке, ведь мы с тобой джигиты! Пойдем лучше ко мне да попьем вместе чаю! Мы вроде бы родственники с тобой! Выходи! Давай жить в мире! В конце концов у тебя есть твоя Апиш. А у меня и Апиш нет!
Я-то думал: ну, сейчас начнется потеха. Глухой Колбай выбрался из шалаша, точно поднятый медведь из берлоги, и, к моему великому разочарованию, поплелся за Ырысбеком, бормоча что-то под нос. Ырысбек обнял глухого за плечи, и они исчезли в бывшем шалаше Эммы.
А дождь продолжал моросить. По-прежнему было пасмурно, от первого снега, павшего на вершины, все так же несло пронзительным холодом. И мы искали тепло среди одеял и сухой травяной подстилки.
Когда хлеб Куренбела был все-таки скошен, нас вернули на занятия в школу. Там, на Куренбеле, я очень скучал по бабушке и нашим мальцам, а теперь видел их каждый день. Придешь с уроков, и вот они – дома. Теперь я скучал по маме и старшей сестре, – видно, на свете не бывает так, чтобы все складывалось без сучка и задоринки.
Назира возила на станцию хлеб, дорога туда и обратно да сама разгрузка занимали четыре дня. Вернется сестра, переспит одну ночь дома и снова на станцию. Не чаще я видел и маму. После снятия с должности ее назначили сторожем. По ночам она охраняла ток вместе с глухим Колбаем. Отныне мы с ней как бы ходили по кругу, только каждый по противоположной его стороне. Придет мама утром домой, а я уже отправился в школу. Потом я в дом, а мама, чуточку отдохнув, уже на току, помогает веять зерно.
А бригадиром вместо нее, после того как наотрез отказался Ырысбек, снова стал старик Байдалы. Видно, не зря говорили в старину: «Страшен тот враг, который приходит на твою землю во второй раз». Теперь от старика Байдалы не было спасу. Он подражал уполномоченному из района, употребляя его выражения, и даже перещеголял его, придираясь к людям по разным мелочам.
Он сшил себе лисью шапку, отделал верх синим сукном и ездил по аулу на гнедом скакуне, важно отвалившись набок и положив за губу щепоть табака-насыбая. Жевал, высматривал нерадивых.
– Вы здесь, в тылу! Вам бы только набить живот! – кричал он то и дело и косился при этом на уполномоченного из района.
Совсем не желая того, он как бы передразнивал товарища Алтаева. Тот краснел и поспешно говорил:
– Байеке, пусть люди пообедают.
Ажибек, изрядно насолив в свое время новому бригадиру, старался не попадаться ему на глаза. Перед нами он хорохорился, кричал, что возьмет у Ырысбека ружье и покажет себя старику Байдалы. Но стоило появиться тому на своем скакуне в дальнем конце улицы, как Ажибек улепетывал во весь дух, не закончив начатой фразы.
Но он и без того потускнел в наших глазах. Произошло это еще на Куренбеле, когда его побила Зибаш. Как-то перед вечером Ажибек подошел к этой молодухе и сказал: «Брось! Не расстраивайся. Подожди, вот я вырасту и сам на тебе женюсь». Зибаш, ходившая до этого с видом утопленницы, пришла в жуткую ярость и, подобрав толстый прут, кинулась на Ажибека. Мы думали, что он убежит от Зибаш. Но та оказалась очень прыткой на ногу, легко настигла Ажибека и вытянула его прутом вдоль спины. Ажибек метался между шалашами, а Зибаш стегала его, зло плача и приговаривая: «Мне только такого жениха не хватало!.. И этот щенок смеется надо мной!» «Я не смеюсь, я серьезно!»-отвечал Ажибек, втягивая голову в плечи, пытаясь увернуться от очередного удара. «Ах, ты еще серьезно, сопляк!» Слезы удвоенным потоком брызнули из ее глаз, и новые удары посыпались на спину Ажибека. Ну разве будешь после этого уважать мужчину, которого на виду у всех взяла да побила слабая женщина? Сам Ажибек пытался выдать это позорное событие за геройский поступок со своей стороны. «Эх, ничего вы не понимаете! – говорил он нам. – Это же я за любовь страдал! Неужели вы думаете всерьез, что я, если б захотел, не справился с этой женщиной? Ну, в крайнем случае не удрал?»
Иногда после уроков мы целой толпой шли к Ырысбеку. Его авторитет тоже привял в наших глазах. Многие взрослые называли его человеком, который думает только о себе. И мы находили справедливыми эти слова. Но все же что-то тянуло нас в дом Ырысбека. Теперь наш бывший главнокомандующий жил один. Работу в колхозе он снова забросил и целыми днями сидел дома, рисовал портреты людей по карточкам из паспорта. Старики и старухи шли к нему с фотографиями погибших сыновей, и он рисовал по фотографиям портреты. Потом раскрашивал цветными карандашами.
И получался большой, похожий портрет человека, которого уже не было в живых. За это ему приносили самую вкусную еду. И Ырысбек всегда был сыт и весел, мурлыкал песенки под нос, водя карандашом по бумаге.
Временами он посылал кого-нибудь из нас с запиской к Зибаш или к Эмме. И когда одна из них приходила убирать его дом, Ырысбек снова брал в руки запылившуюся домбру и нежно пел:
Ай, милая Зибаш,
Мужа верного уважь!..
Это означало, что на день-два в его доме снова обосновалась Зибаш. Но вот из окон разносились другие, не менее ласковые слова:
Не родится, как Эмма, такая
Голубоглазая и золотая…
И в дом Ырысбека перебиралась Эмма.
Кто-то, возвращаясь из соседнего колхоза, видел в окрестностях нашего аула черную суку Караканшык.
Мне не хочется верить бабушкиным словам, а бабушка твердила одно и то же, заливаясь слезами: «Чувствовала твоя мама, что умрет в этот день… Ох, чувствовала Багилаш, что ее ждет…» Когда я вспоминаю маму в тот день, каждое ее слово, каждый жест, то еще более убеждаюсь в том, что бабушка ошибается. Не могла мама так себя вести, чувствуя, что где-то за углом ее караулит смерть. Не тот у нее был характер. Уж она бы не ждала своего часа так покорно, словно овца. Нет, бабушке только кажется… Вот и Назира говорит, закрыв руками лицо: «Бабушка, бабушка, ты и тут за свое».
Да и день этот пролетел обычно, ничем не отличаясь от других. Когда мама вернулась с дежурства, я, как всегда, уже сидел на первом уроке в школе и слушал, что говорит Мукан-ага. Вместо того, чтобы лечь в постель, мама занялась хозяйством: развесила на улице одеяла и подушки, выбила кошму и побелила в доме стены. Если в этом и было какое-то отступление от правил, то и оно не имело никакого отношения к смерти. До ноябрьских праздников оставалось три дня, и мама давно собиралась прибраться в доме. «Свет мой, зачем ты это затеяла? Ты еле-еле стоишь на ногах», – сказала бабушка. А мама так и ответила: «Нельзя же праздник встречать в неприбранном доме».
После этого она вытащила из глубин сундука свою и отцовскую праздничную одежду и развесила на протянутом под солнцем аркане.
– Я помогала ей, как могла, – рассказывала бабушка, тяжело вздыхая, вытирая глаза уголком кимешека[9]9
Кимешек – головной убор для пожилых женщин.
[Закрыть]. -Вынесла я одежду, обратно вхожу, а Багилаш, царство ей небесное, набросила на себя шаль-букле и, не зная, что я смотрю, вертится и так, и сяк перед зеркалом. Да простит меня бог, любила она пококетничать. Что было, то было. Ничего, создатель милостью своей ее не оставит… А шаль эта непростая была у нас. Ты, Назираш, и ты, Канат, небось ее и не видели. Я из-за этой шали их однажды в дом не пустила. Ее, да будет ей земля пухом, и вашего отца, моего дорогого сына Иксана. Они еще в первый год после женитьбы поехали в город, на базар, и там Иксан купил ей эту шаль. Приехали, и невестка говорит: «Вот, мама, обновка», – и крутится-красуется передо мной. А туго у нас было с деньгами, ну я и вспылила. «Ах, думаю, ты еще хвастаешь». Не стала, как говорится, «удерживать себя в своей шкуре» – вылезла, закричала: «Ах, окаянные!» – и, схватив палку, которой выбивала кошму, бросилась на Багилу. А в те времена было не так: невестка боялась даже и взглянуть свекрови в лицо. Ну и убежала она. А мой Иксан, ваш отец, вступился было за Багилу, что-то буркнул. Ну я и его палкой! «Ах, женолюб! Чтоб ты провалился!..» В общем, он тоже убежал, словно от целого роя оводов. Два дня они не казали носа, ночевали в доме Нурсулу… а не обиделись на меня, мои дорогие, два моих сердца! На третий день пришли, стоят передо мной, улыбаются. А во мне какой-то черт сидит, не могу успокоиться. Ударила их палкой по разу, – а в те годы ну и сила была в моих руках! – а они виду не подают, что больно, стоят себе все с той же улыбкой, чистой, как у детей. Ну, из меня вся злость и вышла. И все равно она с тех пор при мне ни разу шаль не надела. Вынесет на улицу тайком и только там на голову и накинет. Уважала меня, моя птичка!.. Нет ни его, ни ее… осталась я, как высохший корень… Вот я и говорю: чуяла она свою смерть, потому и покрыла шалью себя, прихорашивалась напоследок, солнышко мое… А увидела, что я смотрю, смутилась, покраснела, как девочка. «Мама, мне эта шаль теперь ни к чему. Может, отдать ее Назираш? Как вы думаете, мама?» – «Поступай как знаешь, родная», – говорю. А самой неловко, будто нарочно подсматривала… Царство ей небесное, что ни говорите, а чуяла она…
И все же в тот день я увидел ее. С тех пор как мы вернулись с Куренбела, шел дважды снег, вода в арыках и ямах покрылась корочкой льда. Вначале лед держался только по утрам, хрустел, как стекло под нашими ногами – «хруст-хруст». И таял к обеду. Однако с каждым днем он держался все дольше и дольше, становился прочней, звенел под подошвами «дзинь-дзинь», когда мы скользили по нему. Но на этот раз лед лопнул подо мной, и я, идя домой из школы, очутился по пояс в яме с мутной водой. Ребята хохотали, хлопали себя по бедрам. Я выбрался из ямы и побежал домой, мокрый, хоть выжимай. Моя новая телогрейка и ватные штаны, казалось, вобрали в себя половину воды, той, что была в яме.
Я надеялся, что мама уже ушла на ток и все обойдется, и потому, увидев ее в дверях нашего дома, разревелся от неожиданности и страха. Но мама на этот раз не стала ругаться, а поспешно стянула с меня мокрую одежду, и вскоре я походил на капустный кочан, засунутый в сухой теплый пиджачок, перешитый из отцовского пиджака, завернутый в черное отцовское пальто с воротником из мерлушки. Я быстро отогрелся, и особенно оттого, что это были отцовские вещи, как бы частица его самого; как бы он сам, уйдя из жизни, все же оставил мне тепло своего тела. А может, он вовсе и не ушел? Может, черная бумага врет и он жив и по-прежнему воюет на фронте? Мне хотелось спросить об этом у мамы, но я побоялся. Спрашивать об отце – все равно что царапать еще не зажившую рану.
– Как прошли сегодня уроки? И вообще как ты учишься в школе? Видишь ли, у меня совсем нет времени следить за тобой, – виновато сказала мама.
– Да и не надо. Я учусь… ничего, хорошо, – промямлил я, пряча глаза в воротник пальто, мысленно умоляя ее не расспрашивать поподробней.
А то ведь она дотошная у нас: «Сколько пятерок, сколько четверок?.. А тройки, а двойки?» И если уж начнет выпытывать, что да как, не миновать мне взбучки. Потому что, честно говоря, в классном журнале на моей строке стояли исключительно тройки… Но снова все обошлось.
– Учись, сынок, хорошо, – сказала мама, и только. И начала собираться на ток, перевязывать свою поясницу. А уже уходя, бабушке сказала:
– Дай Канату ведро зерна. Пусть отнесет в дом Нурсулу. Мать и дети ее, поди, сидят голодные.
Она захлопнула за собой дверь, а ранним утром, еще до восхода солнца, по аулу проскакал глухой Колбай, вопя:
– О, горе, люди! О, горе!.. Потерял я Багилу!.. Нет больше Багилы! – и осадил коня перед нашей дверью, принес нам страшную весть.
Мы повыскакивали из постелей. Дом тут же наполнился людьми – набежали старики, и старухи, и дети. Поднялся шум и гам.
Позже глухой Колбай не раз рассказывал о смерти мамы. В тот поздний час дежурил он, Колбай, а мама прилегла подремать на мешках с пшеницей. Глухой не слышал ни скрипа колес, ни шороха шагов. Только вдруг из тьмы ни с того ни с сего появились подводы. Какие-то люди с повязками на лицах выбили из его рук ружье, повалили на промерзшую твердую землю, мигом связали по рукам и ногам и засунули в рот вонючую тряпку. Он лежал на боку и видел, как поднялась Багила и вскинула ружье, но ее тут же сбили с ног чем-то тяжелым. Избавившись от сторожей, бандиты принялись грузить зерно на подводы, и тогда Багила поднялась с земли и вцепилась в одного из грабителей. Ее били снова и снова, но каждый раз она снова, шатаясь, поднималась с земли, пока ее не свалили замертво. И, как уверяет Колбай, точно в этот момент из ночной черноты донеслось грозное рычание, и на середину тока одним гигантским скачком вылетела огромная черная собака. Бандиты поспешно ударили лошадей и помчались прочь, захватив то, что успели бросить на подводы. А собака стояла над телом Багилы и лаяла вслед ее убийцам. «Я сразу узнал ее, Караканшык, – говорил глухой Колбай. – Эх, подоспей она чуть пораньше!»








