412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Саин Муратбеков » Запах полыни. Повести, рассказы » Текст книги (страница 12)
Запах полыни. Повести, рассказы
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:44

Текст книги "Запах полыни. Повести, рассказы"


Автор книги: Саин Муратбеков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

– Да разве это воровство?

– Я же сказал: с вами мы будем говорить в райкоме. А сейчас занимайтесь своими делами и не мешайте мне исполнять свой долг. Распустились здесь, в тылу!

Было ясно, что упрямого уполномоченного маме не переубедить. Она взяла меня за руку, и мы пошли домой.

– Ничего, все будет хорошо. Попугает он Нурсулу и простит, – сказала мама, успокаивая себя.

Однако уполномоченный взялся за дело по-настоящему. Составил акт, вызвал милицию из районного центра, и та увезла Нурсулу. Рассказывали, как Нугман заступался, просил оставить ее, но милиция будто бы ответила ему: «Нельзя! Кого-то следует наказать, чтобы другим стало неповадно. Иначе завтра в открытую начнут воровать». А уполномоченный вроде бы и самого Нугмана обвинил: «Слабость проявляешь, председатель. Потакаешь расхитителям народного добра». И еще очевидцы говорили, что двое детей Нурсулу и ее старая мать долго бежали за полуторкой-грузовиком, на котором увозили арестованную в район, а потом упали в дорожную пыль и лежали до тех пор, пока их не подняли моя мама и другие женщины и не увели домой.

А через день-два я, забежав в контору за мамой, оказался свидетелем разговора мамы с Нугманом.

– Ничем уже не помочь Нурсулу, – говорил председатель. – Время сложное, тяжелое. Есть приказ: ни зернышка не оставлять в земле! Все для фронта! Все для победы!

– Но ведь колосья остаются, – возразила мама. – Почему же судят того, кто их подобрал, а те, по чьей вине они остались, ходят как ни в чем не бывало, ничуть не виноватые?

– В конце концов их тоже накажут, – сказал Нугман.

– Кого? – спросила мама. – Мальчишек, которых посадили на старые машины?

– Что ты, Багилаш, мы должны сказать им спасибо, – смутился Нугман.

– Вот видите. А Нурсулу, наверное, будут судить.

– Будут, – вздохнул председатель.

– Тогда пусть судят весь аул! – крикнула мама. – Мы все подбирали колоски. Одни чаще, другие… хоть раз да подбирали. Выдать одну Нурсулу, а самим остаться в стороне?

– Багила-ай, оставим этот разговор! – взмолился Нугман.

– То есть как оставим? А дети Нурсулу? Ее больная мать? Что будет с ними? О них вы подумали?

– Думаю. Уже голова кругом идет.

– Тогда поезжайте в район, поговорите с главным начальством.

– А что я скажу? Отпустите человека, укравшего зерно?

– Да не украла она! Колоски это! Колоски! О господи!.. Не хотите сами, пошлите меня.

Нугман помолчал и тихо сказал:

– Завтра поеду в район.

В эту ночь мама осталась дома, на ток не пошла. Повязала на лоб чистую тряпку и еще с вечера легла в постель, охая и вздыхая, ну совсем как больной человек. Мне тоже было не по себе. Я долго не мог уснуть, полночи думал над словами мамы. В самом деле, не песок же, не глину ест аул. В какой дом ни зайди, увидишь жареную пшеницу, талкан, а у кого-то и хлеб печеный найдется. Откуда люди берут зерно, если за трудодни ничего не платят? Я не видел, чтобы мама или сестра доставали зерно из чулка или кармана, но ведь мы что-то едим каждый день, иначе бы все в нашем доме перемерли с голоду. Значит, и вправду нужно судить весь аул, и в том числе и Назиру, и мою маму? Я на миг представил, как приехала милиция из района и увезла весь аул, и у меня похолодела спина. Нет уж, мама не думает, что говорит. Пусть уж лучше осудят одну Нурсулу. Жаль, конечно, ее, и двух малышей, и престарелую мать…

Мама перевернулась на другой бок и тяжко вздохнула: «О-ох!»

Нугман сдержал свое слово – уехал еще на рассвете в районный центр и вернулся только на другой день, когда солнце уже перекочевало на запад. Не заходя в контору, он сразу приехал на ток. На него было страшно смотреть: бледный как простыня, глаза ввалились, стали бесцветными, безжизненными, как осеннее небо. Ни слова не говоря, Нугман тяжело слез с коня, так же молча привязал его под навесом и лег на солому вверх лицом, прикрыл глаза рукой.

Даже мы, дети, и те поняли, как плохи дела Нурсулу. А мама взяла торсук с кислым молоком, склонилась над Нугманом:

– Выпейте, председатель.

Нугман опустил руку и сел, сказал виновато:

– Не вышло! Ничего не получилось. Дело передали в суд.

– Но ты сказал, что это не воровство? Что у нас остается очень много колосьев на поле? – спросила мама.

– Не мог я этого сказать, Багила. Плохо бы стало нашим мальчишкам. Это же они сидят на косилках. Ты говорила сама. Вон у соседей, двух таких же мальчишек… В общем, не мог я! Сама должна понять, – сказал Нугман, словно извиняясь.

Вечером из степных глубин налетел сильный ветер, принес пылевую бурю. Все вокруг, и дома, и земля, и небо, смешалось в тучах черной пыли. Она забивала нос, разъедала глаза. Люди метались, точно серые призраки, накрывая зерно всем, что попадало под руку, будь то кошма или палас. А если не было и этого, срывали с себя одежду и тоже набрасывали на кучи зерна.

Потом на смену пылевой буре пришел холодный проливной дождь.

– Это и есть черная буря казана[8]8
  Казан – месяц октябрь.


[Закрыть]
,– пояснил старик Байдалы. – Если затянем с уборкой, пропадет урожай. Теперь жди непогоды!

За эти дни мы приноровились к своим малатасам и к молотилке, и наша работа пошла поживей. Теперь косилка и лобогрейка не успевали снабжать ток пшеницей. Того, что привозили на одной арбе и волокуше, нам хватало часа на три, а потом мы распрягали коней и сидели без дела. Мама почти все время проводила в поле, оставив за себя старика Байдалы.

Однажды на ток снова нагрянул товарищ Алтаев и, увидев наше безделье, напустился на старика Байдалы:

– Почему стала работа? Это что? Саботаж?

Старик Байдалы пустился было в объяснения, но уполномоченный не стал даже слушать, закричал на него:

– Распустились вы здесь, в тылу! Почему не подвозят хлеб? Где бригадир? Сейчас же найти бригадира!

– Канат, возьми своего гнедого да съезди позови свою мать. Она где-нибудь у комбайна, – сказал расстроенный старик Байдалы.

Я вскочил на гнедого и поскакал. Да только гнедой мой скакал боком, как привык по кругу трусить. Да и я сам кособочусь, разучился прямо сидеть на коне. Мы с гнедым перевалили через два холма и вышли прямо к стоявшему комбайну.

Еще издали мое ухо уловило удары металла о металл. Тракторист Есенбай и комбайнер Иван, оба черные с головы до пят от какой-то мази и пыли, сидели на траве и что-то чинили. И тот, и другой из нашего аула, только работали они теперь в МТС. Есенбаю уже за пятьдесят, он смуглый, с лохматыми, иначе не скажешь, усами, нависающими над верхней губой. Иван прямая ему противоположность – глаза у него голубые и волосы, наверное, светлые-светлые, если их хорошенько отмыть, да и возрастом он годился Есенбаю в сыновья. Моя сестра Назира и та старше его на год-полтора. И все же Есенбай старался работать в паре с Иваном. Вот так же вместе весной они пахали в нашем колхозе, а теперь прибыли убирать урожай. Про Есенбая и Ивана говорят, что их сближает любовь к шуткам и общая болезнь, дескать, они очень любят копаться в своих машинах. Стоит сломаться какой-нибудь одной детали, и они с ней возятся целый день. Так, мол, и работают: сделают один круг и потом до ночи копаются в машине. Наш учитель Мукан-ага даже песенку сочинил про них, которая так и называется: «Болезнь копания»:

 
Иван и Есенбай,
Под ними комбайн
Из железа и стали,
Машины, говорят, устали!
Полгектара урожая
Всю неделю убирают!
Их «болезнь копания»
Гробит все старания…
 

Песня получилась длинной-предлинной, я всю не запомнил. Но когда мы с мамой услышали ее в первый раз, мама сказала, что Есенбай и его комбайнер не так уж и виноваты. На заводах сейчас выпускали танки для фронта, и запчасти к другим, мирным машинам приходится делать самим, своим, домашним способом, ну а проку от таких частей немного. Ну, а то, что они всегда веселы и не падают духом, это, может быть, и хорошо.

Вот и сейчас Есенбай и Иван стучали, лязгали инструментами, что-то перебирали, протирали. Увидев меня, Иван улыбнулся во весь рот и спросил:

– Эй, с чего это вы оба окривели? И твой конь кривой, и ты сам кривой!

Есенбай поднял голову, посмотрел на нас с гнедым и тоже засмеялся:

– Кривой на кривом, куда путь держишь?

Нет, они ничуточки не переживали из-за того, что их комбайн в этакое горячее время без дела стоял. Видно, не зря народ пел песню Мукан-ага. Ишь, какие довольные! Только и думают, кого поддеть, над кем посмеяться. Но я сдержался и сказал, что разыскиваю маму.

– Ах, маму?! – весело воскликнул Есенбай. – Твоя мама на вершине горы Балканы, где молодой заяц убегает от фазана, а фазан от твоей мамы… – В такт своим словам тракторист стучал молотком по какой-то металлической штуковине.

Иван тоже не заставил себя ждать, подхватил вслед за Есенбаем:

– У фазана хвост длинный, а сам фазан весь красный. У мамы твоей железное ружье. Она прицелилась в фазана и – паф! – попала прямо в глаз. Ну, понял?

– Ничего он не понял, – сказал Есенбай, веселясь. – Фазан – это Манар, а заяц – Карл. И твоя мама охотится на фазана и зайца.

Я повернул гнедого и поскакал дальше.

– Только не промахнись! Не забывай, ты криво скачешь! – напутствовал меня Иван, и они снова застучали железом.

Мама и вправду оказалась возле лобогрейки Манара. Перед ней, вытирая руки травой, стояли Манар и кузнец Карл, одногодки комбайнера Ивана. А мама, наклонившись к ним с коня, размахивала камчой, словно собиралась отхлестать и одного, и другого, и вовсю ругала:

– Окаянные! Или работайте как следует, или убирайтесь отсюда! Всыпать бы вам покрепче да отправить в свое ФЗО! Пусть посмотрят, кого воспитали! Это же надо: три круга за весь день!

– Так ведь только что починили, – сказал Манар, продолжая вытирать руки и ничуть не обижаясь. И вообще я еще ни разу не видел, чтобы Манар сердился. Лицо у него всегда спокойное, приветливое, не помню, чтобы он слово грубое бросил, даже нам, мальчишкам.

– Опять скажете: нет деталей? А что валяется у тебя во дворе? Небось спрятал, а потом – нет запчастей? Не так ли?

– Да ведь это совсем от другого детали. От старого мотоцикла, тетя, – пояснил Манар терпеливо.

– Ну, а что у вас сегодня сломалось? – грозно продолжала мама.

– Косогона не напасешься. Ломается все время.

– Если нарочно ломать, тогда уж точно не напасешься!

Но тут за Манара ответил кузнец. Он худенький, малого роста, чуть повыше меня, да и голос у него писклявый, заикающийся. Карл первым из немцев, приехавших к нам в начале войны, научился говорить по-казахски, освоился и вообще стал своим человеком в ауле.

– Для ко-осогона хорошее дерево н-н-надо, а это ни-ни-ни-никуда не годится, – сказал Карл, нервничая и еще более от этого заикаясь.

– Чем же оно плохое? – еще пуще рассердилась мама.

– Не-не крепкое, быстро л-л-ломается.

– Ладно, я разберусь… Да сколько, в конце концов, можно вытирать руки? Не девушка, поди! Манар, пускай машину. И чтобы этот участок сегодня скосил! А ты, Карл, останешься здесь на всякий случай. Не успеете к вечеру, ночью будете косить! Понятно?

– П-п-понятно.

После этого мама занялась моей особой:

– Канат, что случилось? Почему ты здесь?

Я коротко рассказал о том, что произошло на току.

– Ладно, поехали, – сказала мама, сразу осунувшись, и повернула коня.

Я тоже потянул повод. Манар мне улыбнулся и подмигнул, а Карл вполголоса спросил:

– К-канат, колесо еще у тебя?

Я утвердительно кивнул и поехал за мамой.

Карл и Манар собирали по всему аулу разный хлам. Что ни попадется на глаза из железа, все тащат к Манару, в сарай. Мне они говорили, будто хотят построить настоящую легковую машину. На днях Карл увидел в нашем дворе старое колесо от мотоцикла и попросил его насовсем. Он умолял, чуть не в ногах валялся, а на меня что-то нашло, я заупрямился и не дал колесо, эту рухлядь.

Я догнал маму и поехал рядом, колено к колену. Мама хмуро молчала, готовясь, наверное, к неприятной встрече с уполномоченным. Ну а я, чтобы не скучать, тоже начал думать. И поскольку только что расстался с Манаром и Карлом, стал думать о них.

Это были удивительные друзья; между ними, говорили взрослые, и волосинку не просунешь. Я слышал рассказ Назиры о том, как Манар познакомился с Карлом. Они встретились впервые в тот день, когда на станцию приехали немецкие семьи. Председатель послал за ними подводы, и на одной из них отправился Манар. Он стоял возле арбы на пристанционной площади, ждал, когда к нему посадят людей. Характер у него был мягкий, почти девчачий, эта мягкость так и светилась на его узком нежном лице, но, странное дело, никто не дразнил его за это, и даже наоборот: всех так и тянуло к нему. И вот, когда Манар ждал у арбы, к нему подошел привлеченный его излучающим доброжелательность лицом мальчик-немец, пролопотал что-то на своем языке и улыбнулся. Манар тоже улыбнулся, и эти улыбки мгновенно связали их дружбой. Но тут же выяснилось, что мать Карла собирается жить совсем в другом ауле, тогда Манар и Карл уговорили ее, один словами, другой выразительными жестами, и она пересела на арбу Манара. Приехав в аул, мать и сын поселились не где-нибудь, а рядом со своим новым другом. Манар жил вдвоем со старой матерью. Старушки тоже подружились, и забавно было видеть со стороны, как они, не зная языка, оживленно беседуют с помощью знаков.

С тех пор Манар и Карл почти не расставались, повсюду ходили вместе, словно приклеенные. Нет, никто не видел, чтобы они праздно шатались по улице, не зная, куда деть свободное время. Друзья вечно что-нибудь мастерили, строили что-то. А в том, что у Карла золотые руки, вскоре убедился весь аул. И произошло это так. Еще прошлой зимой ушел на фронт единственный в колхозе кузнец Ахат, и кузница месяца два стояла закрытой. Но однажды старик Байдалы открыл ее двери. Пришла пора возить на фермы сено, и надо было подправить полозья саней. Старик Байдалы и двое его помощников, тоже почтенные, пожилые колхозники, раздули в горне огонь, но дальше этого работа у них не пошла. Никто не знал, как следовало на самом деле варить и ковать железо. Старики стояли вокруг горна и отчаянно спорили: «Я говорю: нужно так». – «А я утверждаю: не так, а вот этак». И они бы спорили, наверное, без конца и сено еще долго лежало в стогах, ждало возницы, но, к счастью, мимо проходили Манар и Карл. Любопытство и громкие голоса заставили их заглянуть в распахнутые двери кузницы. Прослушав спорящих, Карл, ни слова не говоря, положил раскаленное железо на наковальню, взял в руки молот и начал править полоз. Да так ловко натянул полозья и прибил их гвоздями, что старики диву дались, глядя на то, как легко взлетает тяжелый молот в его худых, еще не окрепших руках. Придя в себя, старик Байдалы, бывший тогда бригадиром, тут же попросил Карла взять на себя обязанности кузнеца. И мама, ругая меня за лень, обычно ставила в пример Манара и Карла, расхваливала на все лады: и какие они заботливые, и умелые, и как любят труд. И было непривычно слышать, как она сегодня и так, и этак отчитывала их, кричала, размахивала камчой. Какая муха ее укусила?

Когда мы приехали на ток, уполномоченный налетел на маму с такой неистовой яростью, что я испугался, что он вот возьмет и прямо отсюда отправит ее в тюрьму.

– Где хлеб? Почему не косят? – кричал товарищ Алтаев, размахивая единственной рукой. Пустой рукав его гимнастерки выбился из-за ремня и взлетал, точно подбитое крыло.

– Товарищ Алтаев, лобогрейка сломалась, – устало отвечала мама.

– А почему сломалась? Нарочно, да? Нет, тут пахнет вредительством! Вы не хотите работать! Вам наплевать, что идет война! Я вас под суд! Всех под суд! Вы у меня руками – руками будете косить! И чтобы сегодня же были снопы.

Раньше мама никому не позволяла себя обижать, а если кто и пытался обидеть, быстро отбивала у того охоту кричать на людей. Но тут она и слова не сказала, только стиснула зубы, почернела лицом, снова села на коня и уехала в поле. А вскоре на ток поползли арбы и волокуши со снопами нового хлеба.

В этот день мы вернулись домой далеко за полночь. Еще к вечеру с гор подуло холодом, и у нас с Назирой, босых, одетых легко, совсем по-летнему, зуб на зуб не попадал. Мама отправилась вместе с нами, чтобы поесть и погреть поясницу. Дома она сняла пояс и приложила к спине бутылку с горячей водой. В комнате было тепло и спокойно. И когда к нашему дому подкатила арба, перестук ее колес прозвучал для моих ушей словно грохот сказочной колесницы.

– Тетя! Тетя! – завопил за дверью Манар истошным голосом.

– Господи, опять что-то случилось! Ну, негодники, ну, негодники, – посетовала мама и, наскоро повязав пояс, вышла на улицу, и тотчас мы услышали ее полный ужаса голос: – Что ты говоришь?! Господи, что ты говоришь?!

Мы с сестрой выбежали из дома. Темная фигура матери склонилась над арбой, возле нее маячил Манар.

– Как же это случилось, Манар?.. Как это случилось? – горестно повторяла мама.

На арбе кто-то мучительно застонал.

– Карл, голубчик… Карл, миленький… потерпи. Сейчас мы что-нибудь сделаем, – ласково попросила мама.

А Манар, всхлипывая, рассказал, что они расстались с Карлом. Тот сказал, что будто бы пойдет на ток и там будет ждать. А Манар решил, хоть и темно, скосить еще три круга. Он прошел два круга и повернул на третий, и тут кто-то вскрикнул из-под косы.

– Он, наверное, здесь хотел подождать, пока я закончу… Мы собирались потом к Шымырбаю, дыни поесть… Он ждал и заснул… А я не знал… Я не знал… – Тут выдержка отказала Манару, он зарыдал во весь голос.

Бабушка вынесла лампу и вместе с мамой осмотрела Карла. Меня не подпускали близко к арбе, но все же я успел увидеть окровавленное тело, лохмотья, в которые превратилась иссеченная одежда, и невольно попятился к дверям. Мама тоже не выдержала и отвернулась.

– Нужно срочно съездить за доктором, – сказала мама. – В таком состоянии его в больницу везти нельзя. Мальчик не выдержит. Кого же послать? – спросила она как бы самое себя. – Ясно, я сама поеду в Коныр. Манар, отвези пока, голубчик, Карла домой! Назира, разбуди кого-нибудь из немцев. Пусть они подготовят мать. У бедняжки больное сердце. Как бы и с ней не случилось беды. А ты что стоишь? – обратилась она ко мне. – Ступай сейчас же в дом. Побудь с маленькими. Они уже, наверное, перепугались одни.

Уходя в дом, я услышал, как вновь застонал пострадавший и как мама сказала:

– Потерпи, дорогой… я сейчас поеду за доктором.

– Несчастный, – сказала бабушка. – Видно, ему на роду страдать суждено.

– Бабушка, вы опять за свое? – услышал я голос Назиры и закрыл за собой дверь.

Маленькие уже повылазали из постелей и ревели в три голоса. Болат и Марат басовито, а сестренка Жанар вторила им тоненьким, пронзительным голосом. Я начал их успокаивать и так, и этак, и уговаривал, и стыдил. Замучился, не зная, что еще с ними делать. Хоть плачь вместе с ними.

– Если не перестанете, волк постучится в дверь, – сказал я, прибегая к последнему средству. – А медведь уже смотрит в окно. «Кто здесь плачет?»– спрашивает.

Но маленьким хоть бы что – ревут в три ручья. Тогда я подошел к двери, незаметно для них постучал и спросил того, кто будто бы стучался в наш дом:

– Кто там?.. Говоришь, ты, безумная Бубитай?.. Нет-нет, я не открою дверь. Нет, нет, не проси! У нас никто не плачет… Да, никто. Это плачут дети Нурсулу.

И братья, и сестренка тотчас замолкли, вытаращили глазенки, испуганно уставились на дверь.

– Канат, там сумасшедшая Бубитай, да? – спросил Болат, который был чуть постарше остальных.

– Она! Услышала ваш плач и пришла. Раз они плачут, говорит, заберу их с собой.

– Канат, мы не будем плакать, скажи ей: пусть уйдет, – взмолился Марат.

– Эй, сумасшедшая Бубитай, уходи! Наши дети плакать не будут! – крикнул я, глядя на дверь.

И сам испугался, бросился к братьям и сестре, залез к ним под одеяло. А вдруг безумная Бубитай и вправду таится за дверью?

– А днем сумасшедшая Бубитай к нам приходила, – зашептал Болат, прижимаясь ко мне горячим боком. – Бабушка дала ей поесть. А потом прибежала Тоштан и увела тетку домой.

– Канат, повернись ко мне, – тихо захныкала Жанар, обнимая меня за шею.

– Канат, скажи Болату: пусть он возьмет мою руку, – попросил Марат, боясь говорить громко.

– Болат, ты ведь уже большой…

Мы прижались друг к другу тесней и так незаметно уснули.

Но всю ночь мне снились кошмары. За нами, ребятами, гонялся с ружьем Ырысбек, грозясь расстрелять, и я прятался в куче кизяка, сложенной перед дверью. Потом появился окровавленный Карл, он смеялся и пел как ни в чем не бывало и обнимался с Манаром. Я видел во сне сражение: отряды солдат, исчезающих в пороховом дыму, а когда их вовсе не стало, из клубов черного дыма появился толстый волосатый человек и пошел на меня, зловеще поигрывая ножом глухого Колбая. Я в ужасе, но бежать не могу – ноги мои словно приросли к земле. Открываю рот, чтобы позвать на помощь маму и бабушку, и вместо крика слабенькое, сдавленное шипение. Я просыпаюсь, дрожа от страха. Рядом со мной сладко посапывают малыши. В комнате сумрачно. Со стола тускло светит керосиновая лампа. Я ищу глазами бабушку, но она еще не вернулась. Мы одни. И я проваливаюсь в очередной страшный сон.

На этот раз мои враги бездомные собаки – дети Караканшык, Кокинай. Они носятся по улице, свирепо оскалив клыки, гоняя людей по домам. Я, таясь, выглядываю в окно, – мне нужно пробраться к маме на ток, передать что-то важное, но перед домом меня караулит, щелкает зубами огромный черный пес, тот легендарный черный щенок Караканшык, о котором нам рассказывал старик Байдалы и о котором мы некогда так мечтали. И я плачу навзрыд…

Я проснулся от чьих-то шагов. Лампу уже погасили, на стене лежал серый рассвет. Я перевернулся лицом к окну и увидел бабушку. Она, кряхтя, стелила на полу коврик, готовилась читать утренний намаз.

– Бабушка, а где мама?

– Мама на ток пошла… Мученица! Сегодня опять не спала… Не хочет о себе, так хоть бы о детях своих подумала.

В голосе ее сложное чувство: тут и жалость к невестке, и возмущение, и обида. И точно: днем мама забежала попить горячей воды, и бабушка сразу на нее напустилась:

– У тебя что? Кроме колхоза нет никого? Ни детей, ни семьи?

Мама поморщилась, словно у нее разболелся зуб и вот его задели. И промолчала.

После несчастного случая с Карлом лобогрейка и косилки протянули кое-как дня полтора, а потом и вовсе остановились. Некому было сварить ломаную деталь и тем более отковать ее заново. Нугман самолично уехал в район на поиски кузнеца, дня три пропадал и вернулся один. Кузнец, которого он отыскал, обещал приехать «как-нибудь на днях». Когда будет свободен.

Но хлеб не хотел больше ждать. Взрослые опасались, что еще немного, и колос начнет осыпаться на землю. Они взялись за косы и начали косить вручную. Нас снова позвали на помощь. Всех, кто мог обращаться с серпом или хотя бы собирать колоски, освободили от школьных уроков и послали в бригады.

Вот уже который день мы жнем на Куренбеле, самом дальнем участке колхоза. У каждого из ребят своя постоянная норма, совсем как у взрослых. Мы вытянулись в цепь, а те, кто был послабей или не имел серпа, шли следом за нами, убирали скошенный хлеб. И так с утра до вечера, почти не разгибая спины.

Над нами низко висело бесцветное, мутное, будто подернутое дымкой небо. По утрам было холодно, промозгло. По телу бегали знобкие мурашки, а короткие волосы на голове от холода торчали дыбом. Но к полудню пробивалось солнце, выходило над нашими спинами, отогревало, а потом начинало жечь. И сразу поднималась подсохшая пыль. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» – звучали косы и серпы, срезая стебель, шуршали падающие хлеба. «Жжу-жжу… Сыр-сыр…» Перед глазами мельтешили тонкие стебли, колосья почти по-кошачьи таращили свои жесткие усы. Спелые, сухие, они так и звенели в руках. И ты будь с ними и ловок, и осторожен. Срежешь не так – обломится колос на стебле, пропадет зерно в пыли. Ладони распухли, горели, их жгло, словно в горсти ты держал большую щепотку соли. В глазах становилось темно, и ныла задеревеневшая поясница. Остановиться на секунду-другую, разогнешь поясницу, потрешь ее, и снова вперед, иначе отстанешь от других, не выполнишь норму. И ты идешь, идешь по своей полосе, жнешь, жнешь серпом, только мечтая о той минуте, когда наступит обеденный час, да поглядывая на Ырысбека. Это от него зависит наш отдых. Он самый главный здесь, на Куренбеле. А пока он шагает, лихо размахивая косой, гимнастерка его совсем бела от солнца, ремень застегнут через плечо. «Сыр-сыр-сыр… Жжу-жжу…» Послушно падают перед ним хлеба. Говорят, если Ырысбек захочет, то сможет все.

Но вот он опускает косу, достает из кармана большие трофейные часы и – наконец-то! – протяжно подает команду:

– Отды-ха-ай!

Мы бросаем серпы там, где нас застала команда, и мчимся к своим шалашам, сооруженным из веток, с толстым слоем травы на крыше. Я живу в шалаше с сестрой Назирой. По соседству с нами глухой Колбай и его Дурия, еще дальше шалаши других косарей, замыкает их ряд жилище Ырысбека и Зибаш.

Войдя в свой шалаш, Ырысбек берется тотчас за домбру. Песни теперь он поет веселые, задорные, и чаще всего краковяк:

 
Русский, немец и поляк
Танцевали краковяк!
Тра-ля-ля, ля-ля-ля,
Трайля-ля, три-ляля…
 

Он играет, поет и пощелкивает пальцами по корпусу домбры. И кажется, что вместе с ним пляшет его шалаш и наши шалаши подтанцовывают ему.

Иногда Ырысбек дурачится, заводит песни, посвященные Зибаш:

 
Прекрасен разлет твоих бровей, Зибаш!
Милая, накорми меня, уважь!
 

Переводя дух в своих шалашах, мы смеемся над шутками Ырысбека, забываем об усталости.

– Ненормальный твой Ырысбек… Сумасшедший какой-то, – говорит сестра Назира, качая головой, но по глазам ее видно, что ей тоже смешно.

Потом мы слышим, как со стороны аула катится, скрипя колесами, арба с быками в упряжке. Она везет нам обед – лапшу, заправленную молоком.

После обеда опять за работу. И опять мутное небо. «Жжу-жжу… сыр-сыр» – говорят косы и серпы. Шелестят падающие хлеба. Щетинятся кошачьи усики колосьев, и неподвижное солнце над спиной. Жжение в распухших ладонях. Кружение головы. Темнота в глазах… И опять ждать вечера, когда солнце зайдет. И вот оно заходит. Уставшие до изнеможения, плетемся к шалашам и валимся на травяную подстилку. И опять в сумерках прибывает арба с тем же невозмутимым быком в упряжке, привозит ужин – лапшу, заправленную молоком…

Потом приходит мама, измеряет нашу работу, кто сколько сделал за день. На ночь она остается со мной и Назирой. Спать в шалаше очень холодно. Мы ложимся в верхней одежде, набрасываем на себя старые одеяла и шубы, прихваченные с собой из дома, обкладываемся травой. И если среди травы попадает сухая полынь, чихаем и кашляем всю ночь напролет.

Мама спит беспокойно, деля, как говорит бабушка, ночь на четыре части, то и дело встает и уходит из шалаша. Я тоже просыпаюсь, потому что с той стороны, с которой меня согревала мама, ко мне подбирается ледяной ветерок. Я не сплю, слушаю ее шаги. Они удаляются и потом приближаются снова. Мама ходит по нашему лагерю, словно часовой, и, побродив, залезает в шалаш. Впотьмах плотнее укрывает сестру одеялом, кутает меня, спящего посредине, и тихонько ложится сама.

– Мама, почему ты не спишь? Все ходишь, ходишь? – шепчу я, не сдержавшись.

– Смотрю, как бы не загорелся хлеб, – отвечает она тоже шепотом. – Ырысбек курит целыми днями. Глядя на него, задымили другие. А хлеб и трава точно порох. Иссушились за эти дни. И стоит только одной искре… А ты спи. Нечего тебе, не твоя забота. Завтра чуть свет подниму.

И она в самом деле будила чуть свет, едва над горизонтом, на востоке, темнота начинала таять, бледнеть. Мама ходила по шалашам и поднимала людей. Кое-кто снова зарывался под шубы, одеяла, бормоча: «Сейчас, сейчас». Но она не пускалась в уговоры, а прямо стегала камчой. И лицо ее было безжалостное, холодное. В такие минуты я сам боялся ее.

Мы вылезали на холод из уютного шалаша, нагретого за ночь теплом наших тел, нашим дыханием. Белый иней, выпавший на траве, колол своими иглами босые ноги, по телу волнами ходила противная дрожь. Хлеба встречали нас плотной враждебной стеной. Но вот в тишину врывались резкие звуки: «вжик-вжик…» Это косари точат косы. Я слежу за Назирой: управившись раньше всех со своей косой, она направляется к напряженно застывшим хлебам. Ее движения размашисты, уверенны. Коса ходит как маятник у часов. И вскоре Назира вырывается вперед, оставляя других косарей далеко за собой. В первый же день Ырысбек закипятился, пробовал потягаться с моей старшей сестрой. Сказал: «Посмотрим, кто кого! А ну, красавица, держись!»– и бросился вдогонку, лихорадочно замахал косой. Да куда там! Задохнулся, посинел. Мы уже было испугались, что помрет.

– Вот это девушка! Батыр! – сказал Ырысбек, придя в себя. – Такой сильной девушке и проиграть не стыдно!

Он стал поглядывать на сестру Назиру, несколько раз подходил к ней, пытался завести разговор, но она отворачивалась или вовсе отходила прочь.

– Глаза у него нехорошие, не люблю я таких людей, – пояснила она мне, хотя я и не спрашивал. У них, у взрослых, свои дела; у нас, ребят, свои.

Однажды, перед обеденным перерывом, Ырысбек снова подошел к Назире.

– Признайся, красавица, уж не заколдованная ли у тебя коса? Дай посмотрю, – попросил Ырысбек и взял, нет, не косу, а Назиру за локоть.

Сестру мою словно бы ужалила змея, она отдернула руку и, попятившись назад, замахнулась косой.

– Уйдите, иначе я вас ударю, – сказала она, покраснев от гнева.

– Назира, милая, ты что? Да я… Да я… – испугался Ырысбек, отступая.

– Я вам не «милая». И впредь не смейте подходить ко мне!

Увидев выражение ее лица, я насторожился, сжал рукоятку серпа. «Нет, дела взрослых – тоже наши дела, – подумал я обреченно. – Если он все же обидит сестру, придется мне выступить на защиту».

Единоборство со взрослым мужчиной ничего доброго не сулило, но Ырысбек, к моему облегчению, повернулся и ушел в свой шалаш. Оттуда тотчас же донеслась визгливая ругань Зибаш, потом женщина вскрикнула. Видимо, Ырысбек ударил ее.

Ко мне подошел Ажибек с чайником в руках. Это был знакомый мне чайник Ырысбека.

– Пойдем на родник, за водой, – сказал Ажибек.

Я сбегал в шалаш и вернулся с нашим чайником.

– А твоя сестра Назира молодец! – сказал Ажибек по дороге к роднику. – С Ырысбеком только так и надо. Стоит ему улыбнуться разок, и он тут же сядет тебе на шею.

– Тогда почему воду ему носишь? – спросил я с удивлением.

– Ты, Канат, ребенок еще. Ничего не понимаешь, – важно, по-взрослому, сказал Ажибек. – Ты думаешь, я для Ырысбека стараюсь? Как бы не так! Я ради Зибаш воду ношу! Жалко мне ее, Канат. Всю ночь эту плакала.

– Он побил ее?

– Зачем ее бить? – горестно усмехнулся Ажибек. – Она и так ему пятки готова лизать. К несчастью.

– А что же она тогда плачет?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю