Текст книги "Тайна Санта-Виттории"
Автор книги: Роберт Крайтон
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
– Хорошее вино, – сказал он. Это был первый из желанных отзывов.
– Отличное вино.
Крики одобрения зазвучали громче. Все ждали, наградит ли он вино третьей, самой высшей похвалой, которую дают в редчайших случаях.
– Слишком хорошее для простых смертных, – сказал Старая Лоза. И высоко поднял бокал, как бы в честь богов, с которыми он один был на короткой ноге. – Мы с вами получили такое вино, какое только святым пить впору.
На площади стояла тишина – все молчали, охваченные священным трепетом, ибо такие слова не требуют возгласов одобрения.
По традиции старший член каждой семьи выступает вперед с меркой, ее наполняют из бочки, и вино несут домой. Там его пригубят, распробуют, а потом разопьют все вместе – и старые и малые. Когда все семьи получат свое вино, духовой оркестр Сан-Марко разражается веселой песней, которую поют в горах к югу от здешних мест; это значит, что время немого поклонения вину прошло, и площадь снова заполняется гулом.
– Мы намерены оказать вам величайшую честь! – крикнул Бомболини, пригнувшись к уху фон Прума. – Ни одному чужеземцу никогда еще не разрешалось такое. Вам дозволено будет нести статую святой Марии.
Из местных жителей формируют команды, которые поочередно несут статую; это считается большой честью. Команды эти состоят из восьми человек, и каждый год выделяют три такие команды. Впереди идет Полента, за ним несут статую сначала вокруг Народной площади, потом вниз по Корсо Кавур, через Толстые ворота и дальше в виноградники. По пути священник благословляет двери и окна, а на виноградниках благословляет последние гроздья, оставшиеся после сбора урожая, и корни лоз, чтобы они дали на будущий год хороший урожай. Статуя не тяжелая, но дорога длинная, и в жаркий день эта работенка под силу только могучим людям. А для многих этот обряд выливается в сущее наказание. Но тем самым люди как бы говорят богу: «Я потею для тебя, а уж ты попотей для меня». К тому же наша статуя – самая уродливая во всей Италии, а может быть, и во всем мире. Лет сто тому назад ее вылепили из воска в Монтефальконе, потом покрыли гипсом и покрасили дешевой краской; отряженные за ней носильщики по пути назад остановились в придорожном трактире, чтобы выпить вина, а статую оставили на улице под солнцем и дождем – краска на ней облупилась, гипс размяк, и она почернела. Люди ужаснулись, увидев ее.
«Не бойтесь, не бойтесь! – сказали те, кто ее принес. – С ней произошло чудо. Верно, так и выглядела святая Мария, – конечно же, она была черная от сажи. Так уж распорядился господь».
С той поры и по сей день жители города делятся на тех, кто считает, что со статуей святой Марии произошло чудо, и на тех, кто считает, что это случилось из-за пьянства, глупости, преступной небрежности и лжи. Первых называют «чудодеями», вторых – «маловерами».
Статуя была пустотелая – то ли так было задумано, то ли заказчика просто надули, этого по сей день никто не знает.
Первая команда несла статую по Корсо Кавур; по пути ее следования люди выбегали из домов и увешивали статую лирами, а те, у кого не было денег, нагружали ей руки едой или складывали дары в повозку, которая ехала следом.
У Толстых ворот статую приняла вторая команда и понесла вниз, в виноградники. Большинство в этой команде составляли старики, иным было далеко за шестьдесят, но они высоко держали статую и шли вниз по склону широким шагом. Молоденькие девушки собирали последний виноград, и немецкие солдаты, проникшись общим духом, помогали им укладывать гроздья в корзины.
– Вы не очень-то напрягайтесь, – предупредил солдат Пьетросанто. – Скоро ваша очередь нести статую.
– Если уж; таким старикам она под силу, то и мы справимся, – ответил ему Хайнзик.
– Но они знают, как это делать. Нести ее куда тяжелее, чем кажется со стороны, – заметил Бомболини. – А они не первый год этим занимаются.
– На одной руке понесем, – сказал какой-то солдат, – на одной руке.
– Ну, не знаю, – усомнился Пьетросанто.
Хайнзик подозвал Цопфа и велел ему закатать повыше рукава рубашки. Рука у него оказалась такой толщины, как у иного мужчины нога.
– Вот какие у нас в Баварии быки, – с гордостью сказал ефрейтор. Впрочем, он и сам был вроде быка.
Где-то на склоне статую поставили на повозку, чтобы дать ей отдохнуть, а мужчины, женщины и солдаты пошли в виноградники – началась церемония благословения лоз. Когда положенные молитвы были прочитаны и все вернулись назад, Бомболини спросил капитана фон Прума, готовы ли его люди принять теперь на себя честь нести статую.
– Мы давно ждем этого, – сказал фон Прум, и все вокруг зааплодировали.
Немцы легко подняли носилки со статуей, поставили их себе на плечи и бодрым шагом двинулись назад через виноградники. Так уж тут заведено: после молитвы люди всю дорогу до самого города идут быстро и поют, а оркестр, следуя за ними, играет, ибо время, выделяемое для богослужения, прошло, вино ждет на площади и предстоит еще давить последний виноград и взбираться по смазанному жиром шесту.
Сначала немцы отлично справлялись с делом. Местные жители не умеют идти в ногу, солдаты же ни разу по сбились. Фельдфебель Трауб отсчитывал шаг, хотя сам тоже нес статую.
– Eins, zwei, drei, vier!.. Ems, zwei, drei, vier!..* – звучало громко, четко, ясно.
– Лучше бы вы поберегли дыхание! – посоветовал ему Бомболини.
Но фельдфебель только улыбнулся и продолжал отсчитывать.
Все шло хорошо еще шагов сто, а затем Трауб перестал считать; через какое-то время солдаты зашагали медленнее, и оркестру, чтобы подладиться под них, пришлось тоже играть медленнее, и людям пришлось растягивать слова песни, а потому, пройдя еще пятьдесят шагов, оркестр переключился с «Гарибальди» на «Плач по Сардинии» – протяжную, заунывную песню про воров, погибших в горах от голода. Вскоре местные жители, в том числе и старики, которым не терпелось поскорее попасть на площадь, стали обгонять носильщиков, и те вместе со статуей очутились в хвосте процессии.
– Что это вы еле плететесь?! – прикрикнул на солдат фон Прум. – А ну, пошевеливайтесь! Держите шаг!
После этого солдаты ценой огромного напряжения какое-то время держали шаг, и Трауб снова начал считать, но уже еле слышно, сдавленным голосом. Потом они, видно, снова обессилели, шаг их замедлился, и под конец, хотя до Толстых ворот было еще довольно далеко, немцы уже не маршировали и не шли, а тащились, как тащится усталый человек, поднимаясь на крутую гору, с трудом переставляя ноги.
– Сомкнуть ряды, тверже шаг! – скомандовал фон Прум. – Вы себя позорите.
Но на сей раз это не сработало. Солдаты по-прежнему еле плелись.
– Говорил я вам, не надо было собирать виноград, – сказал Пьетросанто. – Вам же положено нести статую до Толстых ворот. Но, как видно, придется вас сменить.
Однако капитан и слышать об этом не хотел.
– Все дело в форме, герр капитан, – сказал ему ефрейтор Хайнзик. – Эти мундиры нас просто душат.
Лицо у Хайнзика было уже цвета нашего вина – vino nero – красное, темно-красное, почти багровое, этакими темными, чуть не черными пятнами. Да и у всех солдат
* Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре!.. (нем.)лица были красные, и пот тек с них ручьем, так что соль ела глаза, щипала губы и язык, но они бессильны были облегчить свою участь, ибо задыхались и широко раскрывали рот, втягивая воздух.
– У меня сейчас сердце лопнет! – воскликнул вдруг Гётке.
– Молчать! – рявкнул на него фон Прум.
– Если «макаронники» могут нести, так и мы тоже можем! – сказал Хайнзик.
Никто не поддакнул ему.
– Первый, кто выйдет из строя, будет отдан под трибунал, – прошипел фон Прум, но так тихо, чтобы слыша ли только его люди.
Говорят, что если в человеке сильно желание жить, он никогда не утонет. Однако может наступить такой момент, когда тело уже не в состоянии повиноваться даже самым сильным желаниям. У немцев дрожали ноги, а раз так, то через несколько шагов одна из шестнадцати ног неминуемо должна была дрогнуть чуть сильнее и подкоситься, что и произошло. И получилось, как бывает, когда гребец промахнется и весло пройдет над водой. На секунду немцы остановились, качнулись, шагнули назад, удержались, пробежали шага два вперед и по инерции махнули с проселка прямо в виноградники вместе со статуей святой Марии на плечах.
– Священная статуя!.. – возопил Бомболини. – Ради господа бога, держите ее!
Старухи заголосили. Они призывали матерь божью сойти с небес и спасти святую Марию, призывали святую Марию спасти самое себя. Но немцы все же устояли на ногах, хотя на лбу у них вздулись жилы, а глаза вылезали из орбит.
– Кто сбился с ноги? – рявкнул фон Прум.
– Я, герр капитан, – признался Гётке. – Не могу я больше идти.
– Тогда выходи из строя, – приказал капитан, схватил солдата за рукав, вытащил его из строя и сам занял его место под статуей.
– Она же совсем не тяжелая, – сказал капитан. – Что это с вами, ребята? Впрочем, мне ясно, в чем дело: слишком много пьете.
Слова капитана подхлестнули солдат, но всего лишь на пять шагов, Человеку с больной ногой никогда не следует браться за такое дело. А у капитана фон Прума одна нога была короче другой, и всякий раз, как он на нее ступал, статуя слегка накренялась и давила ему на плечо, и боль, словно стальная игла, пронизывала его до кончика раненой ноги.
– Молодцы! – крикнул, пригнувшись к его уху, Бомболини. – Осталось всего четыреста шагов.
При этих словах капитан фон Прум вторично за время своего пребывания в Санта-Виттории понял, что его ждет поражение. И решил, что, если они смогут пройти еще сто шагов, это уже будет победа. Но подобный вывод мог сделать только человек, не до конца честный с самим собой, – такому плюнь в лицо, а он скажет, что никто и не думал его оскорблять, и непременно станет доказывать, что немцы сдались не без борьбы.
– Вперед! – крикнул, обращаясь к солдатам, фон Прум. – На счет «три» – печатать шаг. Раз-два-три – шаг! – скомандовал он. – Шаг… шаг… шаг!
Какой-то солдат при команде «шаг!» всякий раз повторял: «Помираю, помираю, помираю…»
– Осталось всего триста пятьдесят шагов, капитан, – сообщил Бомболини.
Никто не мог бы сказать, почему они остановились. Говорят, на войне никогда нельзя объяснить, почему захлебнулась атака. У каждого солдата есть тому свое объяснение и свой предел сил, но так или иначе атака вдруг захлебывается. Вот так же получилось и здесь.
– Шаг! – скомандовал капитан, но никто не сдвинулся с места.
Солдаты стояли как вкопанные – лишь статуя слегка покачивалась у них на плечах, ибо им стоило немалого труда даже удерживать ее в равновесии.
Тогда шестеро молодых людей – Бомболини было очень важно, чтобы их было шесть, а не восемь, – сняли носилки с плеч немцев (при этом ни один из них, в том числе и капитан фон Прум, слова не возразил), поставили статую себе на плечи и двинулись вверх по склону к Толстым воротам – сначала быстрым шагом, а потом и рысцой. Стомпинетти, завидев это, перешел на «Неаполитанский квикстеп», и наши ребята проделали оставшийся путь в таком темпе, точно спешили домой на ужин. А немцы – где стояли, там и упали. Одни растянулись в густой белой пыли проселка – лежали на спине и глядели в небо, не в силах шевельнуть ни рукой, ни ногой, а другие, наоборот, свернулись клубком, стараясь унять дрожь в мускулах. Они все еще валялись на дороге, когда Лоренцо Великолепный, тот, что должен был по старинке выжать вино из винограда, увидел их, поднимаясь по склону вместе с гонцами, которых послали за ним.
Лоренцо – он, конечно, сумасшедший, он сам говорит, что он сумасшедший, но, как явствует из его прозвища, к тому же и великолепный. Нет такого человека на свете, который не признал бы, что Лоренцо ни на кого не похож, и который не боялся бы его или не был бы поражен его видом. Он как стальная пружина: все мускулы его тела и все клетки его мозга напряжены до предела, так что кажется, сейчас его разорвет и, если это случится, кусочки разлетятся по всей Италии.
– Что тут происходит? Почему эти сукины дети валяются в пыли? – спросил Лоренцо.
– Тише! Это немцы, – сказал кто-то из сопровождавших его.
– Я и сам вижу. Я только спрашиваю, почему они тут валяются в пыли, точно свиньи?
И он пошел дальше, потому что уже опаздывал. Но никто из немцев ни слова не сказал и даже не взглянул на него, когда он это говорил.
– У них такой вид, точно партизаны крепко им всыпали, – сказал потом кто-то из свиты Лоренцо.
– У них такой вид, какой был у Фабио или у Кавальканти после того, как эсэсовцы потрудились над ними, – заметил дель Пургаторио. – Такой вид, точно их пытали.
Да так оно и было. К тому времени, когда Лоренцо достиг Народной площади, статуя святой Марии, которую несла уже девятая или десятая команда, была водружена на помосте, где утром Старая Лоза пробовал вино. И когда люди удостоверились, что ни один из немцев еще не поднялся и не прошел через Толстые ворота, они вынули из живота статуи огромный камень, швырнули его в повозку и тут же отвезли подальше, чтобы никто никогда больше и не видел его. Затем святую Марию отнесли в полумрак церкви, поставили на ее обычное место, на темный пьедестал, и падре Полента принялся снимать с нее виноград, листья и лиры. Ничего не скажешь, она хорошо послужила своему народу.
* * *
Для немцев день вроде бы уже кончился, тогда как праздник только еще начинался. В полдень все поели холодных вареных бобов и сырого лука со свежим хлебом, обильно политым оливковым маслом, и запили это молодым вином, черпая его ведрами, стаканами, мерками, кувшинами; и со всех сторон неслось: «Frizzantino! В самом деле, настоящее frizzantino!..» Слово это повторялось на все лады, как открытие, пока, несмотря на всю свою сладость, не набило оскомины.
После обеда все легли спать, за исключением тех, у кого были дела. Лонго с несколькими помощниками трудился над фонтаном Писающей Черепахи, что-то там переделывая, чтобы вечером из него могло бить вино. Маротта с сыном готовили фейерверк. А Лоренцо с помощью нескольких молодых людей устанавливал огромную бочку, в которой будут давить последний виноград. Музыканты из оркестра уголовной тюрьмы Сан-Марко, осушив не меньше пяти мерок каждый, спали на площади в тени, прижав к себе свои инструменты.
В четыре часа из фонтана забило вино; раздалось громкое «ура», и жители начали просыпаться и выходить на площадь. Вино, сверкая в предвечернем солнце, описывало высокую дугу у них над головой и, шипя и пенясь, играя, как живое, падало обратно в бочку, откуда его нагнетали. Когда немцы – пока что только двое, капитан фон Прум и фельдфебель Трауб, – появились на Народной площади, фонтан бил уже вовсю, оркестр снова играл, а давильщик Лоренцо Великолепный стоял по колено в винограде. В пятом часу Маротта по знаку Старой Лозы запустил в небо «римскую свечу», и она вспыхнула высоко над головами людей. Многоцветные искры рассыпались во все стороны, ударяясь о стены домов и отскакивая от них, Стомпинетти заиграл «Песню давильщика», и праздник возобновился.
«Песня давильщика» – своеобразная, медлительная и протяжная мелодия, потому что давить вино – дело нескорое и нелегкое. Она, наверно, старинная и к тому же ни на одну нашу песню не похожа, точно ее занесло к нам с другого конца света. Виноград давят медленно, раскачиваясь из стороны в сторону и взад-вперед, переступая с носка на пятку, а не месят ногами. Говорят, дело мастера боится, и вот таким великим мастером по части выжимания сока из винограда был Лоренцо. Он знал, как заставить людей извлечь из ягод все, что господь в них вложил.
Начинает он свой танец, по обыкновению, с женой – цыганкой, которая больше похожа на волчицу, чем на женщину; когда же она устает, он отпускает ее и вызывает партнеров из толпы, и они поднимаются на помост, залезают в бочку и пляшут с ним. Когда тебя вызывают давить виноград, отказываться нельзя. Это значило бы оскорбить вино и оскорбить Лоренцо, а ни вино, ни Лоренцо нельзя оскорблять. В такой день Лоренцо все разрешается. Женщины приподнимают юбки и обнажают ноги до колен, а иной раз и ляжки, и Лоренцо держит их за руки, и за плечи, и за талию. Если ноги красивые, сильные и крепкие, и бронзовые, и мускулистые, мужчины громко выражают свое одобрение, а женщины позволяют себе такие намёки, какие в другое время у них язык не повернулся бы произнести.
Лоренцо и одет иначе, чем наши мужчины. На нем очень узкие, как у тореадоров, штаны. Они доходят только до колен и обтягивают его словно перчатка, и это смущает женщин и даже кое-кого из мужчин, но, когда начинается танец, все забывают об этом. Грудь его едва прикрыта короткой курточкой, расшитой золотом и серебром, и руки и грудь у него, как кость, крепкие. Но люди смотрят главным образом на его лицо, на его глаза. Мало-помалу танец захватывает Лоренцо, он всецело подпадает под власть ритма и пляшет как одержимый, но только все соображает при этом. Кажется, будто он все видит и не видит ничего. Словом, он делается каким-то особенным, точно воспаряет над нами, – это признают все. Он становится как бы богом, богом маленьких городков, похожим и на козла, и на фавна, и на человека. Глядишь на него – и кажется, что силы его никогда не иссякнут и что он может плясать и плясать без конца, ибо в нашем представлении он уже не человек, а что-то вроде бога или зверя.
– Ты! – указует он, и из толпы выходит женщина; он хватает ее за запястья; сильные, смуглые, волосатые руки сжимают руки женщины, и оба начинают раскачиваться под музыку, медлительную, но не грустную, – то лицом к лицу, то бок о бок, увязая в винограде, и сок брызжет из-под их перепачканных виноградом ног.
– Берегите жен, не то я их у вас отберу! – вдруг выкрикивает Лоренцо.
Он мог бы этого и не говорить, потому что стоит зазвучать музыке – и все женщины принадлежат ему. Каждая женщина знает это, и Лоренцо знает это, и все мужчины в Санта-Виттории знают это. Он пляшет с женщиной, пока она не подчинится ему, не сдастся на его милость – и тогда он может вертеть ее направо и налево, как захочет, а она готова выполнить любое его желание, повинуясь его взгляду, вздоху, мановению руки. Теперь она уже вся во власти этого человека, но лишь только Лоренцо почувствует это, – она ему больше не нужна.
То же происходит и с мужчинами. Лоренцо бросает им вызов и никогда не оказывается побежденным. Он будет плясать до тех пор, пока партнер не свалится с ног, – ему мало, если тот просто сдается. Только когда партнер совсем обессилеет, Лоренцо отшвыривает его, – толпа кричит и улюлюкает, глумясь над жертвой, а он выбирает себе следующую.
Лоренцо плясал уже целый час – а это большой срок для любого давильщика винограда, – и тут он поманил к себе Анджелу Бомболини. Мужчины одобрительно зааплодировали, увидев ее ноги, и Бомболини удивился. «Чего это они так восторгаются? Ведь она же еще девчонка», – подумал он. Но Анджела была молодая и сильная, она унаследовала от матери крепкую спину и плечи и была во всем под стать Лоренцо. Остальные давильщики, плясавшие у самого края бочки, даже приостановились посмотреть, хоть это и не положено. Глаза у Анджелы были широко раскрыты и горели от возбуждения; сначала она плясала с Лоренцо, но не для него. Он смотрел ей в глаза, и она смотрела ему в глаза, но видно было, что она принадлежит себе, а не ему. Однако ему все дозволено – любое касание, любая ласка, и ни одна женщина не в силах его оттолкнуть. И тут состязание стало неравным. Лицо Анджелы сначала дышало невинностью, но потом настала минута– и это заметили все, – когда выражение невинности сменилось другим; теперь Анджела плясала уже для Лоренцо, преграда, стоявшая между ними и разделявшая их, рухнула. Анджела была вся во власти Лоренцо, во власти его глаз, его рук. Стыдно сказать, но в эту минуту – на глазах у всего города – он мог сделать с ней все что угодно, и Анджела не воспротивилась бы ему. Губы ее приоткрылись; он улыбался ей, и она улыбалась ему, и весь мир перестал для них существовать.
– Она уже больше не девушка! – выкрикнула какая– то женщина.
Бомболини повернулся и взглянул на нее.
– Нечего смотреть так, Итало. Он глазами лишил ее невинности, – сказал какой-то мужчина. И мэр потупился.
В дверях винной лавки он увидел свою жену – она стояла и улыбалась. «Все они в конечном счете одинаковы, – подумал Бомболини, – все до единой». Он снова повернулся к давильщикам. По лицу его дочери струился нот, льняная вышитая блузка, скромная блузка девственницы, натянувшаяся на высокой груди, тоже взмокла от нота, – и Бомболини снова отвернулся, потому что такое не под силу видеть ни одному отцу, такие вещи должны происходить без свидетелей… И тут он увидел Роберто– молодой человек стоял у винного пресса, вцепившись в деревянные обручи, и с гневом и изумлением глядел на Анджелу. Бомболини понял, что у Роберто на уме, и, протиснувшись сквозь толпу, взял его сзади за плечи и оттащил в сторону.
– Не лезь туда, Роберто! – шепнул он ему на ухо. – Тебя туда не звали.
– Но ведь он… он…
– Знаю, – сказал Бомболини. – Такое тут случается. Думаешь, отцу легче на это смотреть?
Оба опустили глаза и тотчас услышали рев толпы. Лоренцо отшвырнул от себя Анджелу, он насладился ею, она сдалась ему до конца, победа была полной. Она одиноко стояла среди виноградного месива, а другая женщина уже залезала в бочку. Постепенно чувство реальности вернулось к ней, она тряхнула головой, точно выходя из долгого сна или забытья, и побрела по винограду к краю бочки.
– Анджела! – крикнул Роберто.
Он выкрикнул ее имя, он протянул руки, чтобы помочь ей вылезти из бочки, но она не видела его. Он еще раз повторил ее имя, но она не слышала его. Она сама вылезла из бочки и ступила на мостовую, оставляя на камнях следы босых ног, перепачканных виноградным соком, и, не замечая его раскрытых объятий, кинулась к Фабио делла Романья. Никто, кроме Роберто и Бомболини, не видел их, поскольку все были поглощены другим зрелищем. На пороге дома Констанции появился капитан фон Прум. Он умылся и переоделся и снова выглядел так, как положено капитану немецкой армии. Позади него в дверях стояла Катерина Малатеста; Лоренцо увидел ее и кивком позвал к себе.
– Стой тут, – сказал ей фон Прум. – Я не хочу, чтобы ты туда ходила.
– Но я должна. Он видел меня. Я оскорблю его и оскорблю праздник, если не пойду.
– Я не хочу, чтобы ты туда ходила, – повторил немец, но ничто не могло удержать ее, и он это понял.
Она пошла через площадь, и вокруг сразу воцарилась тишина. Оркестр продолжал играть, но давильщики сначала перестали плясать, а потом друг за другом полезли из бочки. Предстояла битва, и всем стало ясно, что это будет битва орлицы с козлом, орлицы с фавном; оба они были под стать друг другу и так не похожи ни на кого – два язычника, родившиеся за тысячу лет до нас, одинокие и такие же от нас далекие, как орлица и козел.
Нельзя описать пляску Лоренцо и Малатесты. Ноги у нее были длинные и очень сильные, а ступни большие, узкие, и это хорошо для винограда. Порой казалось, что она плясала как бы поверху, не погружая ног в виноград, и это облегчало ей пляску. Лоренцо с такою силой схватил ее за запястье, что даже на другом конце площади слышно было, как его пальцы сомкнулись вокруг ее руки, и всем стало ясно, что он не отпустит ее до полной победы. Он добился этой победы, и мы поняли почему.
Орлица – птица холодная, одинокая и опасная, у козла же есть такие качества, которые дают ему возможность победить, потому что козел и лучше орлицы и чем-то хуже; он все испробует, чтобы добиться своего: полезет на самую высокую гору и проползет по навозной жиже, прикинется и дерзким и слабым, и глупым и мудрым, и прекрасным и мерзким, и нежным и грубым – и в конце концов победит, потому что желания козла более пылки, чем желания орлицы. Лоренцо хотелось одолеть Малатесту, а Малатесте, в общем-то, было все равно.
– Молодец, – сказала Малатеста. – Ты победил.
– Так я же знаю свое дело, – сказал Лоренцо.
Он подвел ее к краю бочки и приподняв, опустил на землю. Такой великой чести он ещеникому в Санта-Виттории не оказывал. Он уже очень устал – состязание было для него нелегким. В былые годы Лоренцо, случалось, плясал без отдыха, а случалось, уступал свое место цыганке. Вот и сейчас он как раз собрался передохнуть, но тут к бочке подошел немец.
– Давай померяемся силами, – сказал фон Прум. – Попляши со мной.
– Я устал, – сказал Лоренцо. – Дело-то ведь нелегкое.
– Померяемся силами! – приказал немец. Лоренцо пожал плечами и направился к тому краю бочки, где стоял капитан.
– Снимите сапоги, – сказал он. – А то ягодам больно будет.
Фон Прум снял сапоги и шерстяные носки, и женщины, стоявшие возле бочки, ахнули при виде его белых, узких ступней.
– Теперь снимайте рубашку. Все равно придется, – сказал Лоренцо.
И толпа снова ахнула, увидев, какая нежная кожа у него на груди и на руках. Он был отнюдь не хилый, но по сравнению с мускулистой смуглостью Лоренцо выглядел, как ребенок рядом с мужчиной
– Не надо держать меня за руку, – сказал фон Прум.
– Я не могу иначе, – возразил Лоренцо. – Вы не будете знать, как двигаться.
Пальцы его сомкнулись вокруг запястья немца – они словно кандалами были прикованы теперь друг к другу.
И пляска началась.
Малатесте не хотелось смотреть, не хотелось видеть, как фон Прум будет унижен на глазах у всех. Не очень это приятное зрелище, когда унижают человека. Но была и другая причина, побуждавшая ее уйти с площади: она чувствовала, что в доме Констанции ее ждет Туфа. Он стоял за дверью в полумраке комнаты, когда она вошла. И, несмотря на полумрак, она увидела, как дико горят его глаза. Вот так же горели и глаза Лоренцо, только у Туфы они горели от сознания понесенной утраты, и потому огонь этот был куда опаснее.
– Если ты хочешь поквитаться со мной, приступай к делу без лишних слов, – сказала ему Катерина. Она увидела в его руке нож.
– Значит, и ты отдалась ему, – сказал Туфа. – На глазах у всего города.;
– Все женщины отдаются Лоренцо. И я не исключение.
– Скажи он слово – и ты сняла бы платье и легла с ним прямо на винограде.
Она молчала.
– Признайся, – сказал он. – Признайся же.
– Да, легла бы, – подтвердила Катерина. – Ты же знаешь меня.
Он пересек комнату и стал у входа в крошечную спальню.
– А тут ты, значит, спишь с ним, – сказал Туфа. В голосе его звучали гнев и презрение.
– Что ты хочешь сделать со мной? – спросила Катерина. – Что тебе от меня нужно?
С площади донесся взрыв хохота, и она поняла, что смеются над капитаном. Туфа вошел в спальню и пнул постель носком ботинка.
– Значит, вот где ты валяешься со своим немцем! И что же ты ему говоришь? – Он снова подошел к ней. – Может, иной раз забываешься и называешь его Карло, а? Бывает с тобой такое?
Она отвернулась. Ей вдруг стало скучно – не потому, что Туфа ей наскучил, нет, ей стало скучно при одной мысли о предстоящем объяснении.
– Не отворачивайся, – сказал Туфа. Ему хотелось, чтобы это прозвучало как приказ, но в голосе его была мольба.
– Делай свое дело, Карло. Раз ты пришел с ножом, пускай его в ход, но ради всего святого, поскорее!
Это подхлестнуло его.
– Какая ты, черт возьми, храбрая. И как ты возвышаешься над всеми нами, – сказал Туфа. – А ты знаешь, что у нас тут делают с женщиной, если она обесчестит мужчину? Знаешь, как ее метят ножом?
Она повернулась к Туфе.
– Бьют вот сюда, – сказала Катерина. – Чтоб она уже больше никого не могла обесчестить.
– Да, сюда, – сказал Туфа. – Это уродует женщину и учит ее.
Она решила все-таки попытаться воззвать к его рассудку.
– Но я же тебя не обесчестила, – сказала Катерина. – Я потому и пришла сюда, что мне слишком дорога твоя жизнь.
Туфа вскипел.
– Ты украла у меня честь! – крикнул он. – Кто дал тебе право распоряжаться тем, что принадлежит мне?!
Тут уж ей совсем стало скучно – наскучили его безумные глаза, обиженный голос, эти слова о чести. Говорят, что самый опасный бык – бык апатичный, так как он вынуждает тореадора делать опрометчивые и даже опасные выпады. Туфа пришел с намерением лишь пырнуть ножом Катерину, – теперь ему хотелось ее убить.
Она сказала ему – потому что он ей наскучил и потому что ей было безразлично, какая ее ждет судьба, – что он ничуть не лучше немца, что они одинаковы, что нет у него ни чувства достоинства, как у толстяка мэра, ни отваги, как у юного Фабио.
– Я хочу уехать и не возвращаться сюда больше, когда немцы уйдут, – сказала Катерина.
– Ты вернешься, – сказал Туфа. Он стоял и тряс головой, и она поняла, что он опасен, и невольно – при всем безразличии к тому, что ее ждет, – почувствовала страх. – Только мне ты будешь не нужна. Я расквитаюсь с тобой!
Последние слова Туфа выкрикнул так громко, что их, конечно, услышали бы на площади, если бы не музыка, которая гремела вовсю, и не взрывы хохота, которыми народ награждал немца, терпевшего в винной бочке унижение за унижением. Нож полоснул ее по животу. Боль оказалась совсем не такой сильной, как она ожидала, а главное – она почувствовала облегчение оттого, что теперь все позади. И поняла, что будет жить.
Ярость Туфы разом улеглась. Он указал на рану.
– Каждый мужчина, которому ты будешь отныне принадлежать, сразу увидит и поймет, что это значит, – сказал Туфа. – И возненавидит тебя.
– Нет, найдется и такой, который меня за это полюбит, – возразила Катерина.
На полу стоял кожаный чемодан – он принадлежал Катерине, но Туфа уложил туда свои вещи. От ярости его не осталось и следа.
– Мне очень жаль, что я это сделал, но иначе поступить я не мог, – сказал Туфа.
– Я понимаю, – сказала Катерина. – Не надо извиняться.
Из раны обильно текла кровь, но Катерина не хотела притрагиваться к ней, пока он не уйдет.
– Теперь я вернул себе честь, – сказал Туфа. Он поднял с пола чемодан. На улице стоял невероятный гвалт, и Туфа мог незаметно скрыться. – Ты храбро держалась, но я все-таки вернул себе честь.
– Уходи, – сказала она. – Ради всего святого, уходи. Он продолжал стоять в дверях.
– Извини, – сказал он. – Но я не мог поступить иначе. Катерина понимала, что пора останавливать кровь; она вышла в спальню, взяла простыню, но когда вернулась, увидела, что Туфа все стоит на прежнем месте.
– Ну, чего тебе от меня еще надо? – выкрикнула она. – Хочешь, чтобы я отдала тебе нож? Ты этого хочешь?
Он произнес ее имя. Это стоило ему огромных усилий. Но больше он ничего не мог сказать. И она поняла.
– А-а, – сказала она. – Ты хочешь, чтобы я тебя простила.
В полумраке она не видела, кивнул он или нет, но почувствовала, что именно этого он хочет.
– Ну, хорошо, я тебя прощаю, – сказала Катерина. – Люди, которые так поступают, не просят прощения, но я прощаю тебя, Туфа.