355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Крайтон » Тайна Санта-Виттории » Текст книги (страница 10)
Тайна Санта-Виттории
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 22:26

Текст книги "Тайна Санта-Виттории"


Автор книги: Роберт Крайтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

– Да к черту его! – закричал вдруг Пьетросанто. – К черту этого пьяницу вместе с его коровой. Будем драться, и все.

Остальные приветствовали это решение радостными возгласами. Они уже так натрудили себе мозги, ломая голову над этой притчей, что решение вступить в драку с немцами показалось им в эту минуту самым легким и простым. Тогда по крайней мере они хотя бы будут что-то делать.

– Я говорю, надо перерыть дорогу перед крутым по воротом, и эти сукины дети никогда до нас не доберутся.

Снова одобрительные восклицания.

– Иной раз стоит людям немножко пустить кровь, и они сразу понимают, что не так-то уж им нужно то, зачем они пришли.

А Бомболини в это время раздирали противоречия – голос нашептывал ему:

«Люди нередко обманываются, думая, что наглость можно победить покорностью». Как ни верти, это могло означать только одно: сопротивляйся, борись.

– Вот что я скажу, – закричал кто-то из молодых парней. – Если какой-нибудь немец тронет мое вино или мою жену, он кровью за это поплатится!

Крики одобрения усилились.

Но вместе – с тем Учитель сказал еще и так: «Хитростью и обманом человек всегда достигает большего, чем силой».

Бомболини был в растерянности. Хуже даже: он вдруг почувствовал, как страх холодными иголками покалывает его затылок; страх слепил его, словно луч солнца, отраженный во льду. Мудрость Учителя не давалась ему в руки.

– Фабио был прав, он знал, что говорил! – закричал еще кто-то из молодых. – Что толку спасать свою шкуру, чтобы потом пресмыкаться на собственной земле, ползать на брюхе, как собака за костью?

– Муссолини был прав. Лучше прожить один день, как лев, чем сто лет, как овца.

Снова оглушительные возгласы одобрения, и все глаза обратились к мэру. Ведь это он замазал краской такой хороший лозунг. Замазал такие смелые, такие доблестные слова. Что мог он ответить им? Ему пришло на ум еще одно изречение Макиавелли: «На войне хитрость побеждает отвагу и достойна возвеличивания».

Как объяснить им это? Как втолковать кучке людей, возомнивших себя героями, что куда героичнее попытаться быть трусами?

И вот, совершенно так же как Баббалуче помог когда-то Фабио, так теперь Томмазо Казамассима, дядя Розы Бомболини, поднялся с места и принялся стучать об пол своей тутовой палкой и стучал до тех пор, пока в зале не водворилась тишина.

– Вы забываете, кто вы такие! – воскликнул он. – Забываете, откуда вы родом. Вообразили себя воинами и разорались, словно невесть какие герои. А вы просто кучка виноградарей.

Все молчали, потому что каждый понимал: Томмазо сказал правду.

– Да, кучка виноградарей. Молчание.

– Среди нас нет героев. Наша страна – не родина героев. Хотите быть мучениками, ступайте разыгрывайте из себя мучеников где-нибудь еще. А нам, в Санта-Виттории, мучеников иметь больно накладно.

Молчание.

– Занимайтесь своим виноградом. Молчание.

– Вы забыли одну истину, которую жители Санта-Виттории никогда не забывали за последнюю тысячу лет: храбрецы, как доброе вино, быстро приходят к концу.

После этого все вышли на площадь. С мыслями о сражении было покончено. Народ на площади ждал их.

– Мы думаем. Не тревожьтесь. Мы что-нибудь придумаем.

Словно по команде, они, не сговариваясь, пересекли Народную площадь и по Корсо Кавур спустились к Кооперативному винному погребу. Если другие люди в минуты душевной растерянности отправляются в паломничество к святым местам, дабы господь наставил их на путь истинный, то Большой Совет Санта-Виттории направился к погребу, дабы почерпнуть мудрость в вине.

Один за другим они прошли в узкую дверь; в лицо им пахнуло прохладной сыростью и особым, священным, подобным фимиаму, запахом винного погреба – острым и сладковатым запахом трав, на которых настаивается вермут; они прошли вглубь, мимо уложенных рядами бутылок, похожих на ряды коленопреклоненных молящихся, благоговейно припавших лбом к земле.

Море вина было здесь, в этом погребе, – море темно-красного вина, заключенного в бутылки. В других городах к югу от наших мест люди осеняют себя крестным знамением, прежде чем отправить в рот корочку хлеба, а мы делаем это, когда пьем вино. Мы не шумим и не разговариваем громко в присутствии вина, и уж не дай бог произнести что-нибудь грубое и непристойное: для нас это было бы все равно, как другому помочиться в храме. И при виде всего этого вина, и при мысли о том, что его могут отнять, Бомболини не выдержал: он вышел через маленькую, редко отворявшуюся боковую дверцу, поднялся по крутому проулку вверх, на Народную площадь, и отыскал Роберто.

– Тебе уже удалось докопаться до смысла моей истории? – спросил он.

Роберто не сразу понял.

– Сон. Мой сон. Что он, по-твоему, означает? Ты же американец. Ты все знаешь! – Он выкрикнул все это Роберто в лицо, потом умолк и присел возле него. – Что ты делаешь?

– Подсчитываю. Произвожу арифметическое вычисление. Вычисляю, сколько часов осталось до их прихода.

Бомболини не хотелось этого знать. Он предпочитал не знать об этом. Раз у него не было никакого плана, так пусть уж они приходят, когда придут, пусть это произойдет неожиданно, раз все равно никто к этому не готов.

– Ну ладно, – сказал он все же. – Сколько еще осталось часов?

– Они будут здесь через пятьдесят три часа.

Когда Бомболини услышал эту цифру, она засверкала У него в мозгу – огромная, яркая, словно реклама над кинотеатром в Монтефальконе; она вспыхивала и гасла, вспыхивала и гасла: 53… 53… 53… 53… Мало-помалу эти вспышки померкли, но не сразу.

Он подошел к окну и поглядел на площадь и на стоявших там под полуденным солнцем людей, потом перевел взгляд на висевшее на стене изображение святого Себастьяна, пронзенного стрелами.

– Живо, отвечай мне. Живо, не думая. Будь ты на моем месте, что бы ты сделал с вином?

– Спрятал бы.

– Что?

– Спрятал бы его.

– Ты бы его спрятал?

– Ну да, спрятал бы, – сказал Роберто.

– Ох, Роберто! Отлично! До чего же просто и ясно, даже почти глупо как-то, – сказал мэр и так стукнул Роберто по плечу, что тот еще много дней спустя ощущал боль, стоило ему поднять руку.

* * *

В этот самый день капитан фон Прум написал еще одно письмо своему брату Клаусу.

«Клаус!

Ты снова колеблешься, снова теряешь ясность зрения.

Больше я не буду наставлять тебя. Выслушай слова не брата, а человека, которым ты, по твоему признанию, восхищаешься.

«Ты говоришь мне, что благая цель оправдывает даже войну.

Я отвечу тебе: благая война оправдывает любую цель». Надо ли что-либо прибавлять к этому, Клаус?

«Сколь ни печально, но это факт, что война и отвага принесли миру больше великих дел, чем любовь к ближнему. Не сострадание твое, а только твоя отвага может спасти несчастного».

Тебе надо еще? Изволь.

«Что есть благо? – спрашиваешь ты. – Быть храбрым – это благо».

Твои солдаты не были храбрыми, Клаус, и за это им пришлось поплатиться, ибо каждый дурной человек должен понести заслуженную кару.

Я закончу словами Ницше:

«Какой смысл в долгой жизни?

Какой истинный воин хочет, чтобы его щадили?»

Твой брат Зепп

Клаус! Мы выступаем через два дня, как я уже упоминал. Я должен выполнить свой долг, а ты – свой. Пожелай мне удачи, Клаус, так же как я желаю ее тебе».

Попытка спрятать вино окончилась неудачей. Через первые же полчаса, когда около двадцати тысяч бутылок были взяты из Кооперативного винного погреба и перенесены на Народную площадь, каждому, кто не хотел закрывать на правду глаза, стало ясно, что продолжать это занятие нет никакого смысла. Но люди в таких положениях бывают иной раз упрямы – это ведь легче, чем признаться в неудаче.

Они складывали бутылки на площади, а потом каждая семья уносила их – кто сколько мог – и прятала у себя дома. Люди запихивали бутылки под кровати и в чуланы, за портреты и в печи, в водосточные трубы и на крыши под отставшую черепицу, в навозные кучи и среди лоз, свисавших с труб.

– Держите бутылки в тени, солнце обожжет вино! – кричал на них Старая Лоза. – Разве вы положите новорожденного младенца на солнцепек? А это вино даже еще не родилось. Не трясите его. Разве вы трясете новорожденных? Говорю вам: это вино еще не родилось на свет.

После полудня Бомболини, собравшись с духом, спросил смотрителя погребов, сколько еще бутылок осталось спрятать, и, когда Старая Лоза назвал ему цифру, прошло несколько минут, прежде чем цифра эта улеглась в сознании Бомболини, и тогда он записал на куске картона: 1 320 000.

Время от времени он поглядывал на эту страшную цифру, но все как-то не мог осмыслить ее до конца. Он поворачивал картон так и этак, словно от этого верчения величина цифры могла измениться. Если даже они спрячут 100 000 бутылок, что, правду сказать, было невозможно, и то это будет лишь тринадцатая часть всего вина, и, значит, потратив чудовищные усилия, они, в сущности, не Достигнут ничего. На четыре часа была назначена проверка: несколько бригад должны были пройти по домам и поглядеть, как спрятано вино, хотя всем уже давно стало ясно, что дело провалилось. Первая бригада вернулась через несколько минут.

– Никакого толку, Капитан. Никуда все это не годится, – сказал сын Лонго. – Бутылки так и лезут в глаза отовсюду. В доме Пьетросанто нельзя повернуться, чтобы не сесть на бутылку, или не наступить на бутылку, или не разбить бутылку. А постели все в буграх из-за бутылок.

И то же самое было повсюду, во всех домах.

– Несите бутылки обратно, – приказал Бомболини, и страх провала закрался в его сердце. Надо отдать должное народу – никто не сказал мэру ни слова. Бомболини по вернулся и зашагал по площади, мимо нагроможденных на мостовой бутылок, мимо нагруженных бутылками тележек, и хотя оп видел все это, но вместе с тем как будто и не видел, а люди стали расходиться по домам и приносить бутылки обратно. Бомболини казалось, что вся тяжесть этого города с тысячей его жителей да еще с миллионом бутылок в придачу легла ему на плечи. «Это слишком тяжкое бремя для одного человека», – думал он. И тут кто-то потянул его за рукав, он обернулся и увидел Фунго, дурачка.

Говорят, что, когда человек тонет, он хватается за самую крошечную веточку, плывущую по воде, и искренне верит в это мгновение, что она может удержать его на поверхности. Примерно то же было и с Бомболини, когда он остановился послушать Фунго.

– Я хочу сказать тебе кое-что, – промолвил Фунго.

– Скажи, скажи.

Устами младенцев, дурачков и пьяниц глаголет… Как можно знать наперед, пока не выслушаешь?

– Туфа вернулся, – сказал дурачок.

– А, пошел ты…

– У тебя грязный язык, – сказал дурачок.

– Ладно, не сердись. Но откуда ты знаешь?

Фунго сказал, что пошел в дом к Туфе посмотреть, хорошо ли спрятаны там бутылки, и увидел в темном углу на полу Туфу.

– Он умирает, – сказал Фунго.

– С чего ты взял?

– Мне сказали.

– Кто?

– Туфа. А он-то ведь знает.

«Займусь-ка я Туфой, – подумал Бомболини. – Какое-никакое, а все-таки дело. Приложу все силы, чтобы вернуть Туфу к жизни». На секунду ему показалось, что по лицу у него текут слезы, но, поглядев вверх, он с удивлением увидел, что идет дождь.

Люди разбегались с площади, спеша укрыться в домах, пока не разразился ливень. Здешний народ любит дождь, любит смотреть, как идет дождь, пожалуй, можно даже без преувеличения сказать, что в Италии обожают дождь, но стоит капле дождя упасть на землю, как все бросаются врассыпную.

Старая Лоза догнал Бомболини.

– Останови их! – закричал он. – Прикажи им остановиться. Нельзя оставлять вино под дождем. Дождь смоет пыль с бутылок. Он простудит вино.

Бомболини посмотрел на старика так, словно видел его впервые.

– Ну и что? – сказал он. – Может, мы должны выдерживать вино при комнатной температуре в ожидании немцев?

– Вино – все равно вино, кто бы им ни владел! – закричал старик. – Надругаться над вином – значит над жизнью своей надругаться! – Он схватил Бомболини за плечи и принялся трясти его и выкрикивать угрозы.

– А я на… хотел на твое вино, – сказал Бомболини. Старая Лоза выпустил его и отшатнулся.

– Ох, грех-то какой… – пробормотал старик. Ни тот ни другой не замечали дождя, который лил как из вед ра. – Большой грех ты взял на душу.

«Знаю сам. Порази меня сейчас гром небесный – не удивлюсь», – подумал Бомболини. Оп оттолкнул смотрителя погребов и зашагал вниз по Корсо Кавур в Старый город к дому Туфы. Он твердо решил, что ни о чем больше не будет думать, кроме Туфы.

С Туфой все обстояло не так просто. Прежде всего он был офицером, и уже одно это должно было бы отдалить его от народа, однако так не получилось. Хуже того – он был фашистом и тем не менее продолжал оставаться героем в глазах здешней молодежи, да и старики не брезговали обращаться к нему за советом, когда он бывал в городе.

А происходило это потому, что Туфа был фашист-идеалист: он искренне верил во все эти высокие слова и старался следовать им, и это делало его очень странной, совершенно исключительной личностью не только здесь, у нас, но и вообще в Италии. Когда Туфа был еще совсем подростком, его выбрали из всех ребят Санта-Виттории и отправили куда-то в фашистский молодежный лагерь. Туфа свято поверил каждому слову, которое услышал в этом лагере. Потом он стал солдатом, а со временем был произведен в офицеры и служил в аристократическом Сфорцесском полку – случай, прямо надо сказать, невиданный.

Когда Туфа приезжал домой на побывку, люди приходили к нему – искали его заступничества перед «Бандой» или фашистами из Монтефальконе.

«Что такое, слышал я, произошло тут у вас с Бальдиссери? – спрашивал он. – Так могут поступать только коммунисты».

«Да вот, ошибка произошла, – говорили ему. – Больше такого не повторится».

«Конечно, я уверен, – говорил он. – Мы таких вещей не делаем».

«Нет, конечно, нет», – говорили ему. Невинность его взгляда пугала людей не меньше, чем гнев, который мог вспыхнуть в этих глазах. Туфа веровал, он был один верующий на всю нацию неверующих, ибо народ верил только в то, что верить во что-либо опасно и даже вредно, так как вера ограничивает свободу человека, а ограничивать свою свободу – значит накликать на себя беду. Все фашисты во всей округе только и ждали, когда же наконец у Туфы кончится отпуск и он уедет, а они смогут свободно вздохнуть, и каждый из них молил бога, чтобы Туфа пал смертью храбрых где-нибудь в Албании, или в Греции, или в Африке.

В комнате было темно, сыро и грязно. В ней скверно пахло. Мать Туфы никогда не отличалась домовитостью.

– Где же он? – спросил Бомболини.

Мать указала куда-то в конец комнаты, и мэр с трудом разглядел темную фигуру, лежавшую на полу лицом к стене.

– Он собрался помирать, – сказала мать Туфы. – Я вижу это по его глазам. В них больше не теплится жизнь.

Бомболини прошел в угол и остановился возле Туфы, не зная, что сказать. Туфа всегда недолюбливал Бомболини, потому что считал его шутом, а всякое шутовство было ему чуждо и отталкивало его. Медленно, страшно медленно Туфа повернулся на другой бок и поглядел на Бомболини.

– Убирайся отсюда, – сказал он. – Я всегда тебя презирал.

Мать не все сумела прочесть в глазах сына. Там было ожидание смерти, но была и ненависть – чего никогда не появлялось в них раньше, – а за всем этим таилась глубокая смертельная обида.

– Тебе лучше уйти, – сказала мать. – Он правду говорит. Он всегда говорит то, что есть.

– Туфа! Ты меня слышишь?

– Убирайся вон!

– Я перестал быть шутом, Туфа. Я теперь здешний мэр. Ты слышишь меня? Ты понимаешь, что я говорю?

– Убирайся вон!

Ненависть в его глазах была столь неистова, что Бомболини почувствовал себя побежденным. Пятясь, он вышел из дома и остановился на Корсо Кавур; дождь хлестал все сильнее, и с волос Бомболини ручьями стекала вода. Люди поглядывали на него с порогов своих жилищ. Вот и последний смысл жизни – в лице Туфы – был для него потерян. Он зашагал обратно вверх по Корсо. Неподалеку от Народной площади Пьетро Пьетросанто выбежал к нему навстречу.

– Нельзя этого больше откладывать, – сказал Пьетросанто. – Надо что-то сделать с «Бандой».

Бомболини тяжко вздохнул. Пьетро был прав, время пришло. С самого первого дня, когда мэр принял бразды правления, перед ним возникла эта задача – единственная, которую он никак не в силах был решить. Он хорошо помнил слова Учителя: «Людей следует либо ласкать, либо уничтожать, и вред, который будет им причинен, должен быть таким, чтобы у жертвы не хватило сил отплатить за него. Тот, кто поступает иначе, вынужден всегда держать наготове нож». По ночам эти слова крутились у него в мозгу, и, лежа без сна в темноте, он говорил себе, что должен что-то предпринять. Но наступало утро, солнце золотило стены домов на площади, люди, встав, принимались за свой труд, и проходил еще один день, а задача по-прежнему оставалась нерешенной. Однако теперь, когда до прибытия немцев оставались считанные часы, больше нельзя было позволять себе роскошь бездействия.

– Прикончи их, – сказал Бомболини. Пьетросанто услышал, но не поверил своим ушам.

– Я устал все время держать наготове нож.

– Я тебя не понимаю, – сказал Пьетросанто. Бомболини положил Пьетросанто руку на плечо.

– Есть у тебя ружье? Твое собственное ружье?

– Так что же, расстрелять их? Ты это хочешь сказать? Расстрелять сукиных детей?

– Не обниматься же с ними, – сказал мэр. – Ступай. – Они вместе двинулись к площади. – Напусти на себя такой вид, будто у нас с тобой созрел какой-то план в голове, – сказал Бомболини. – Это укрепляет в народе дух.

Дождь прошел. Это был хороший проливной дождь. И произошло то, чего боялся Старая Лоза. Дождь смыл всю пыль с темно-зеленых бутылок, и мокрые бока их засверкали под солнцем, как драгоценные камни, – казалось, кто-то рассыпал по площади изумруды.

– Все-таки, чтобы стрелять… Что-то я не знаю, – сказал Пьетросанто, но Бомболини его не слышал. Он отдал наконец приказ, и проблема «Банды» больше его не интересовала. Взгляд его был теперь прикован к вину.

– Как ты считаешь, что бы они подумали, если бы заявились сейчас сюда? – спросил он.

– Решили бы, что мы хотим их ублажить. Что мы встречаем их дарами.

«Пожалуй, он прав», – подумал мэр.

– И приняли бы это как должное, – сказал Пьетросанто. – Так уж они устроены.

– Да, так уж они устроены, – согласился Бомболини.

* * *

В тот же день, ближе к вечеру, Бомболини сказал Роберто, чтобы он сходил к Малатесте и попросил ее взглянуть на Туфу.

– Она тебя послушает, – сказал Бомболини. – Ты не здешний, и к тому же она думает, что ты храбрец.

– Она не думает, что я храбрец, – сказал Роберто. – Она думает, что я боюсь боли.

– Вот в том-то и дело. Именно потому, что ты боишься боли, она и находит, что ты вел себя как храбрец сказал Бомболини. – И притом она, по-моему, заглядывается на тебя. Она считает тебя красавцем.

– Откуда тебе это известно?

– Я слышал, как она говорила.

Это была ложь, бесстыдная, наглая ложь, и Роберто сразу понял, что это ложь, и только так и воспринял эти слова, и все же сердце у него забилось сильнее. Виноват ли он, если сердце у него забилось сильнее?

Роберто оделся, вышел под дождь и пересек Народную площадь. Только тут он впервые увидел, что вся площадь завалена бутылками. Возле винной лавки он остановился и решил подкрепиться немножко сыром, прежде чем подниматься в Верхний город, а потом, при мысли о предстоящем разговоре с Малатестой, заказал еще и бутылку вина.

– Зачем это притащили столько вина на площадь? – спросил он Розу Бомболини.

– А я почем знаю? Да мне наплевать. Какое мне дело? Мало ли что еще может взбрести в голову этому идиоту!

Роберто решил больше не спрашивать ее ни о чем. Когда он вышел из лавки, уже совсем стемнело и он почувствовал, что слегка захмелел, но зато нога ныла теперь меньше. На улице, ведущей в Верхний город, кто-то тихонько окликнул его по имени. Он увидел Фабио.

– А я думал, что ты ушел в горы.

– Я и ушел в горы. Нас пятеро ушло. «Бригада Петрарки» – наше официальное название. А неофициальное – «Красные Огни». – Он перечислил четырех юношей, входивших в состав бригады; ни одному из них не сравнялось еще пятнадцати лет. – Они молодые, но драться могут, – сказал Фабио. – И очень голодные.

Роберто вернулся в винную лавку и на свои и Фабио деньги купил две буханки хлеба для «Красных Огней».

– А теперь ты сделай мне одолжение, – сказал Роберто, и он упросил Фабио пойти вместе с ним к Катерине Малатесте.

Некоторое время они молча взбирались по крутой улице.

– Ну, как она? – спросил наконец Фабио.

– Кто она?

– Анджела, – сказал Фабио.

– Не знаю. Я ее не вижу. Поэтому мне и приходится покупать себе сыр. Она больше не приносит нам еды.

– Небось вы здорово забавляетесь вдвоем, когда нет старика.

– Кто – мы с Анджелой?

– Ну да, ты с Анджелой. Небось неплохо развлекаетесь. Сам понимаешь, о чем я говорю.

– Да ничего похожего. Анджела вовсе не такая. Фабио что-то промычал, как мул.

– Они все такие, – сказал он. – Не рассказывай мне сказок. Изучил я их вдоль и поперек. Накинь им корзинку на голову, задери юбку и…

– Ну? У вас здесь тоже так говорят? А у нас говорят: «Накинь им на голову мешок».

Катерина жила высоко на горе в предпоследнем от городской стены доме. Путь предстоял неблизкий.

Сначала никто из них не решался постучать в дверь; наконец постучал Фабио, и, когда она подошла к двери и распахнула ее, вид этой женщины поразил их. На ней были длинные, облегающие брюки, очень открытые босоножки и тонкий свитер, отчетливо обрисовывавший грудь. Ни одна женщина и по сей день не носит у нас здесь такой одежды. Волосы у нее были гладко зачесаны назад и перевязаны на затылке шарфом, и, хотя крестьянские женщины тоже часто стягивают так волосы к затылку, у нее это выглядело как-то совсем не по-крестьянски. Она сначала не захотела пойти с ними, отказалась наотрез, но Фабио был очень настойчив, и, кроме того, имя Туфы даже у тех, кто почти не знал его, вызывало особое отношение. В конце концов она накинула на плечи что-то вроде офицерского плаща, и по темной извилистой улочке они спустились в Старый город.

Она вошла в дом, не постучавшись, – просто распахнула дверь, вошла и поставила на пол медицинскую сумку, которую нес для нее Роберто. Она вынула из сумки лампу, засветила ее и увидела Туфу: он уже не лежал, а сидел, прислонившись спиной к стене, и глядел на нее, как затравленный волк на внезапно появившегося в его логове врага. Его глаза, его оскаленные зубы сверкнули в свете лампы – взгляд был безумен и в то же время пронзительно мудр: казалось, этот человек может убить и может, как мученик, принести себя в жертву.

Его вид испугал Роберто. Ему еще никогда не приходилось видеть, чтобы человек был так похож на пылающий костер. Катерина приглушенно ахнула, хотя она знала Туфу, еще когда была подростком. Она стояла пораженная, не в силах отвести от него глаз.

– Ты же ранен, – сказала она.

– Не прикасайся ко мне! – Ни у кого в городе не было такого красивого голоса, как у Туфы, – сильного и вместе с тем мелодичного. А порой в нем звучали такие глубокие ноты, словно в органе.

– Ты тяжело ранен. Я могу помочь тебе. Ты хочешь умереть, но твое тело не позволяет тебе: оно хочет жить.

Туфа молчал.

– Это удел таких, как ты, – сказала она. – Такие, как я, умирают легко.

Говоря это, Катерина понемногу подвигалась к нему. В этой книге где-то уже говорилось о любви, что поражает, словно удар грома, но тут было другое. То, как эти двое мгновенно, остро и с непостижимой силой потянулись друг к другу, лежит за пределами нашего привычного представления о любви. Они так глубоко и полно ощутили друг друга, что уже знали друг о друге все – и могли разделить друг с другом все, и дать друг другу то, чего ни один из них никогда бы не смог дать никому другому.

Они сразу и до конца узнали друг друга. Некоторые люди верят, что это доказывает повторяемость жизни: жили, дескать, когда-то на свете люди, точно такие же, как эти двое, и теперь в этой паре повторяется заново любовь, существовавшая много веков назад. Впрочем, с одной оговоркой: теперь это уже не просто любовь, а нечто большее, не вмещающееся в обычное понятие любви. Эти двое теперь существовали лишь друг для друга, и все остальное перестало для них существовать. Взаимное тяготение, взаимное поглощение перечеркивает все прочие чувства, даже любовь, даже нежность. До этой минуты они были как два пустых сосуда, и вот встреча, подобная столкновению, спаивает их воедино, наполняет до краев, и сущность одного проникает в сущность другого, словно ураган в пустой винный погреб, сорвав с петель дверь.

Когда Малатеста прикоснулась к Туфе, он, казалось, оцепенел. Секунду ее рука оставалась неподвижной; потом Катерина расстегнула его офицерский мундир и начала осматривать раны у него на груди и на плечах: он был ранен неделю назад осколками ручной гранаты.

– Мне говорили, что ты хороший человек, – сказала Катерина. Роберто подал ей медицинскую сумку. – Как это возможно, хороший человек – и фашист?

Туфа ответил не сразу; он долго молчал, но это, казалось, нисколько ее не смущало. Она готова была ждать. Она перевязывала ему раны.

– Так бывает, – сказал он наконец, – если ты к тому же еще и дурак.

Катерина уже обрабатывала последнюю рану. Почти все они были неглубоки, но некоторые загноились – там начиналось воспаление.

– Ты здесь не поправишься, – сказала ему Катерина. – Тебя надо перевести куда-нибудь из этой комнаты.

– Куда ты хочешь его перевести? – спросила мать Туфы. – В больницу его отправить нельзя.

– Куда-нибудь, где он поправится.

Мать поднялась с ящика и начала собирать пожитки сына.

– Я не хочу, чтобы он помер здесь, – сказала она. – Да и чем мне его кормить, ты сама понимаешь! – Она по стучала пальцем по глиняному горшку. – Тут у меня штук десять-двенадцать маслин. Я считать не умею. У меня еще есть кусок хлеба, но нет даже капли масла, чтобы по лить на него.

Катерина поглядела на Туфу.

– Хочешь пойти со мной?

– Да. Хочу. Ты же знаешь, – сказал он и сделал попытку подняться на ноги.

Она помогла ему и была крайне изумлена, заметив, что по щекам его тихо катятся слезы.

– Никогда этого со мной не было, – сказал он. – Ни когда.

Он и сам не понимал, почему плачет, но не стыдился своих слез. Позже, много позже он понял: плакал он потому, что отказывался в эту минуту от смерти, которую все время призывал, и теперь ему предстояло заново принять жизнь, обманувшую его столь жестоко, что ему хотелось свести с ней счеты раз и навсегда. Он прошел мимо стоявшей у дверей матери и вышел на Корсо Кавур, где его ждали Фабио и Роберто.

– Ты не попрощался с матерью?

– Нет, у нас в семье это не принято, – сказал Туфа и пошел вперед по Корсо; слабый, больной, он шел впереди, потому что так уж оно принято в нашем городе.

Иной раз он вынужден был прислониться к стене, чтобы собраться с силами, и все же он взбирался по крутой улице вверх впереди всех. Однако под конец ему пришлось опереться на Катерину.

– Прошу прощения, – сказал он.

– Ты у меня просишь прощения? – сказала Катерина, и оба рассмеялись, ибо в этих словах крылась столь очевидная нелепость, что трудно было не рассмеяться. Ведь они теперь уже оба все понимали – понимали, что произошло между ними, и потому им смешно было извиняться друг перед другом – да и перед кем бы то ни было – за себя, за свою любовь.

Когда они добрались до фонтана Писающей Черепахи, Туфе пришлось присесть на камни, хотя дождь лил вовсю.

– Какой хороший дождь! Давно не был я под настоящим, хорошим ливнем.

– Ты был в Африке?

– Да, и в Сицилии. – Он закинул голову, и дождь струями стекал по его лицу, а она подумала: какие красивые у него глаза – большие, светло-карие, а ресницы густые, темные, и брови тоже темные. Недаром говорили, что все женщины в Санта-Виттории завидуют Туфе. О таких глазах можно только мечтать.

– Я чувствую, как дождь смывает с меня всю пыль Африки, – сказал Туфа.

Это рассмешило Катерину, но она заметила, что ее смех задел его.

– Почему ты смеешься? – спросил он с досадой.

– О, ты так мелодраматично это изрек. Ты, вероятно, большой любитель кино, насмотрелся всяких фильмов.

– Я никогда не хожу в кино.

После этого он некоторое время молчал. Дождь стекал ему за ворот; потом он снова закинул голову, подставляя лицо дождю.

– Все офицеры в нашей офицерской столовой тоже постоянно смеялись над тем, что я говорю, но я никогда не мог понять, почему. – Он поглядел на Катерину: – А теперь и ты – как они.

Он сказал это беззлобно и даже без досады или грусти, а просто как бы утверждая истину.

– Может быть, это только по виду так, но ты вроде них.

Катерина понимала: это потому, что он не принадлежит к ее кругу, где люди приучаются с насмешкой и презрением относиться к проявлению наивности и чистоты души из страха перед тем, что может открыться невинному взору. И как бы глубоко ни понимала она его, в некоторых случаях она все равно будет поступать не так, как он.

– Не пора ли нам двигаться дальше? – Она озябла, одежда на ней промокла.

– Еще минутку.

– Тогда расскажи мне, пока мы здесь, историю фонтана.

Туфа поглядел на фонтан и улыбнулся. Катерина впервые увидела улыбку на его ' лице. Она видела, как Туфа смеется, но смех – это ведь не совсем то же, что улыбка.

– Это очень старая история и не очень пристойная, – сказал Туфа.

– Я как-нибудь выдержу.

– Это совсем непотребная история.

– Ты заранее просишь у меня прощения?

– Нет, я предупреждаю тебя. – Он взял ее за руку. – Помоги мне встать. – Они двинулись дальше по площади. – Нет, пожалуй, я не стану рассказывать. Ведь эту историю рассказывают только женщинам, уже" потерявшим невинность, да и то если им перевалило за тридцать.

– Значит, я как раз и подхожу, – сказала Катерина. Он так крепко сжал ей руку, что причинил боль, и она с удивлением на него посмотрела.

– Нет, это неправда, – сказал он. – Я знаю, когда ты родилась.

Это тоже очень удивило ее.

– В тот день, когда ты родилась, твой отец угостил моего отца кружкой вина – жестяной кружкой вина – и дал ему несколько монет, – сказал Туфа. – Ты думаешь, я могу это забыть?

– Я понимаю.

– Но мой отец не принял этих денег. Он был оскорблен. А моя мать, узнав, что отец не взял денег, заставила меня пойти к вам в дом и сказать твоему отцу, что мой отец сам не знает, что говорит, что у него с головой неладно и мы рады получить эти деньги.

– И тебе было стыдно.

– Конечно, мне было стыдно. Все смеялись. Никто никогда и не слыхивал о таких вещах. Мне тоже дали вина в чашке и опустили в мой карман несколько монет, а на шею повесили курицу, чтобы я снес ее в подарок моему отцу.

Он умолк. Она молчала тоже. Они оба понимали, что не может же Катерина просить прощения за отца – это было бы нелепо.

– Отец никогда не мог простить этого матери, да и мне тоже, – сказал Туфа. – Мы ели эту курицу, а он сидел и глядел на нас, и его стал терзать голод. И тогда он ушел и больше не вернулся. Мне было восемь лет тогда. Думаешь, я могу это забыть?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю