Текст книги "Невидимый огонь"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 28 страниц)
ГРИБНОЙ ДОЖДЬ,
ИЛИ РАССКАЗ О МАРИАННЕ И АЛИСЕ,
А МОЖЕТ БЫТЬ, О ПЕТЕРЕ?
«Вот и осень…» – думает Марианна, так как осень пришла, незваная, нежеланная, она снова тут, и за окном идет грибной дождь, накрапывает и сеется, моросит и каплет, и черно-лаковые стекла сплошь усыпаны снаружи серым бисером, а он все идет и идет без конца, идет и идет беззвучно, бесшумно, падает на землю как густой туман и нет-нет, когда налетит ветерок, плеснет и в окно. Если бы дверь в Алисину комнату не была приотворена, впуская в щель полоску розового света и музыку, то тишина, пожалуй, не казалась бы такой полной, тогда, наверно, было бы слышно, как в лесу, по ту сторону речки с низким гулом лопается земля, с каким весной трещит лед, и как из-подо мха – пах, пах! – ракетами выстреливают грибы.
Но сейчас дверь в Алисину комнату приоткрыта, мужской голос за ней поет про Марианну, которая спит так сладко, что жаль ее будить, и бархатный тенор, как пелена дождя, накрывает все звуки, хотя Марианна – Марианна вовсе не спит. Она не может заснуть, и вовсе не потому, что мужской голос так возбуждающе ласков, о нет, Марианна слишком стара, чтобы ее сердце мог взволновать самый нежный и сладкий мужской голос, хотя не дает ей заснуть именно сердце, капризничает сердце. Немеет и холодеет вся левая сторона тела, как у нее уже бывало, да что тут сделаешь – придется лежать с открытыми глазами и слушать песню про Марианну, которая заснула так глубоко и крепко, как спят только в молодости.
Но вдоль розовой полосы скользит тень, и, закрыв собой свет, у косяка застывает темная фигура. Это может быть только Алиса, которая стоит и слушает, бодрствует ли еще Марианна или уже задремала, тогда надо выключить это радио и дверь закрыть, чтобы не потревожить. И Марианне хочется позвать – пусть войдет, но потом она думает: ну позовет, а что дальше, ведь сказать ей особенно нечего, пожаловаться разве на сердце. Но чем может помочь Алиса, если даже самый расхороший доктор нового ей не вставит и ни валидол, ни корвалол, ни капли большого облегчения не дают. Что же в силах сделать бедная Алиса: сказать доброе слово, чаю принести, подоткнуть одеяло, когда у самой небось будильник поставлен опять на четыре? Пусть себе идет девочка отдыхать и не ломает зря голову, пусть ложится и спит, мало, что ль, она набегалась, да и завтра ведь работа – не гулянка.
И дверь затворяется, и светлая полоса гаснет, и мужчина больше не поет про сладкий, на диво крепкий сон Марианны, и лишь тонкие пальцы грибного дождя тихонько шуршат, барабанят в окна, и со двора едва-едва слышно долетает легкий шум: льет, льет… Но осень, она осень и есть, что тут поделаешь? Придет время – цветет черемуха, оглянуться не успеешь – матерь божья, уже облетают листья. В жару об одном только думаешь: господи, хоть бы чуток побрызгало, а грозы, как сговорились, где-то ходят за версту, идут стороной, погромыхают вдали, посверкают молнии, и все, до свидания, поминай как звали, хотя земля не напоена, запеклась коркой и потрескалась, как картофельная кожура. А потом настает октябрь – и все развозит, и все чавкает и хлюпает, и делается жидким как каша и скользким как мыло, бог ты мой, идешь – ноги вязнут, но когда еще так манит тепло в освещенных окнах, как ненастным осенним вечером, наверное, никогда. И так во всем. Весной зацветают сады, и кажется – милые вы мои, можно ли что сравнить с этой красотой, на нее глядя душа радуется! Но вот пройдет хорошая метель, и не заиграет ли даже гнилой пень и заснеженный кол в изгороди, не искрится ли все, не смеется ли на белом зимнем солнце? Ну, так что же краше? Вряд ли кто скажет. А спросить у людей – большинство ответит, что зимой-де холодно, вот и весь сказ…
Так думает Марианна, да и что же еще делать в одиночестве в вечерней тьме, когда сна ни в одном глазу и слышны только шелест мороси по окну и еще перебои собственного сердца? Поразмыслить над чем-то, пораздумать, на что в молодые годы, когда вертишься как белка в колесе, не хватает времени, когда стоит приклонить голову к подушке, и уже десятый сон видишь…
Но, может быть, от стариков сон бежит потому, что уже близко, уже рукой подать до вечного успокоения, когда каждый сможет отдыхать вдоволь, сколько влезет, и наверстать все, что когда-то ему было недодано? Ведь сколько ей может быть отпущено – лет десять еще, пять? Иные живут до ста, ну, это не про нее писано, с таким сердцем до ста не протянешь, да и к чему, только себе мученье и другим в тягость. Но одного ей хотелось бы – повидать Петера. Не так уж и много она хочет и просит – только увидеть, и больше ничего, ни подарков не надо ей, ни денег, хватает и того, что зарабатывает Алиса, и у самой пенсия, и корова, сыты, обуты и одеты, есть крыша над головой – чего же еще? Грешно было бы жаловаться, ныть и гоняться за не знай какими сладкими коврижками. Но у каждого, наверно, есть что-то такое, к чему он тянется всеми помыслами, и у каждого это что-то свое. Одна, у которой на шее целая орава детей, только о том и мечтает что о свободной минутке, когда можно перевести дух, ведь нету мочи, нет больше сил слушать этот ор и визг, и латать штаны и носки больше невмоготу, а другая, бесплодная, напротив, об одном лишь тужит с утра до ночи – о наследнике, ради которого готова трудиться не покладая рук, из кожи вон лезть и надрываться. Одному загорится иметь какую-то вещь, да так, что он и ночью с боку на бок ворочается, а другого и золотой цепью не привяжешь, не удержишь ни богатством, ни силой, а не сможет вырваться из силков, так ногу себе перегрызет – лишь бы уйти. Да спроси еще – куда, и лучше ли хоть там, куда он рвется очертя голову; а душа влечет, зовет – туда, туда… Но разве не то же со зверями и с птицами? Одного можно приручить, так что с руки ест, тогда как другой все в лес смотрит или в небо глядит, бьется о клетку или о загородку, пока не вырвется или не зачахнет…
Так размышляет Марианна, и, куда бы ее мысль ни обратилась, она вновь и вновь возвращается к Петеру и ходит вокруг него кругами, как вокруг маяка чайки. А дождик между тем набирает силу, и постепенно крепчает и ветер, – время от времени слышно, как тукают и барабанят по стеклу капли. И сквозь этот стук и барабанную дробь Марианна начинает различать и нечто другое – она слышит, как где-то звонит колокол не колокол, теленькая на высоких нотах и долетая из-за речки сквозь серую пелену грибного дождя.
«Неужто сегодня кого хоронят?» – удивляется она, но потом спохватывается: нет, в такой поздний час на кладбищенском холме не могут хоронить, зарывать в землю. Колокол звонит сам по себе – динь-дон, как по покойнику…
Жесткая, словно в стальной перчатке, рука сжимает и стискивает сердце Марианны так, что не дыхнуть. Вот-вот, кажется, замрет и остановится, вот-вот замолкнет и…
– Алиса! – немо шевеля губами, шепчет Марианна,
Нет, не замерло, не смолкло, не остановилось – сердце оправляется и снова бьется, и Алиса ничего не слышит – ни беззвучного зова, ни колокольного звона. Оно и хорошо. Чем может помочь Алиса – Алиса, девочка?.. Пусть ее спит, пусть отдыхает, завтра не выходной, работы завтра целый воз. И слышь – не смолк ли этот звонарь? Да, смолк, не бренчит, не теленькает, только капли дождя шуршат, тарахтят, барабанят тонюсенькими пальцами…
Но нет, не спит и Алиса, только радио в изголовье тахты привернула тихо-тихо, еле слышно. Алиса еще не в том возрасте, чтобы ложиться спать вместе с курами, хотя завтра и в самом деле вставать в пятом часу и работы будет невпроворот, как обычно, и даже больше, потому что беконов повезут на бойню. А сейчас она подкладывает под голову собственноручно вышитую крестом подушку, накидывает на ноги фланелевое одеяло и протягивает руку за книгой, где между листами видна узорчатая тесемка – там ли вложенная, где надо, нет ли, кто ее знает. Нынче утром, торопясь на ферму, она сунула в роман закладку наугад, на авось, потому что ночью он свалился за тахту: может быть, она вчера за чтением заснула, как бывало иной раз, когда глаза слипнутся от усталости, может быть, не положила на тумбочку, а упустила в щель между подушкой и стеной. Не все ли равно? Главное, что книга никуда не делась, не пропала. Полистает и увидит, вспомнит, на чем вчера остановилась, ведь эта вещь, слава богу, не такая скучная дрянь, которая тут же вылетает из головы, тут про любовь, тут Он любит Ее, а Она Его так крепко и сильно, так пылко и страстно, как бывает только в романах, за то люди и покупают романы и копаются в них, что там многое по-другому и куда красивей, чем в жизни, а иначе стоит ли вообще брать их в руки, чтобы она еще и по вечерам стала читать, к примеру, про свиней, которых насмотрелась и наслушалась за целый день, да ни в жизнь!..
Так думает Алиса, открывая книгу, потом вынимает закладку и пробегает глазами страницу. Тут или не тут? Читала или еще не читала ну это вот место?..
«– Будем пить «Мери»? – спросила она, держа бокал кончиками тонких, с красными ногтями, пальцев.
– Какую «Мери»? – полюбопытствовал я.
– «Кровавую», дорогой, – ответила она, грациозным движением поглаживая свои длинные желтые волосы, и, повернув ко мне красивое кукольное личико, продолжала: – Это великолепный коктейль – водка, томатный сок, перец и соль, – сказала она, изящно сложив свои яркие чувственные губы. Мне казалось, что она пробовала на вкус каждое слово. Я смотрел только на ее губы, слабо понимая, что она говорит. – Ты совсем не слушаешь, дорогой, – сказала она.
Я усмехнулся.
– Прекрасно, девочка, – сказал я. – Давай кончим «ОС», а вечером у тебя будем пить «Мери».
– Это будет чудесно. Мы сможем пить всю ночь.
Она склонила голову мне на плечо.
– И любить друг друга, – прибавил я.
– Да, дорогой, – ответила она и снова поднесла бокал к своим коралловым губам. – Выпьем, дорогой…
Оркестр играл блюз».
«Интересно, что такое – блюз? – думает Алиса. – Раз играют, не иначе какая-то музыка…»
Блю-уз…
Алиса никогда не бывала в кафе, где бы исполняли блюз, который играют, наверное, только в Риге. И неизвестно еще, пускают ли там таких, как она, на порог. Если даже в «Серебристый тополь» не больно-то войдет и ввалится любой и каждый с улицы… А «Серебристый тополь» у станции в Раудаве, наверно, уж не самое дорогое шикарное заведение, если там даже оркестра нет, только магнитофон. Однако небольшой зал полон приглушенных звуков, душистого табачного дыма, запаха пирожных и жареного мяса, полон мглистого, зеленоватого света, прямо как на дне озера, правда.
В тот раз Петер хоть и давненько вернулся с моря, кое-какие деньжата у него все же водились, а «Серебристый тополь» лишь накануне открыли. В Раудаву они ездили, само собой, не затем, чтобы сидеть в кафе, что говорить, а в универмаг за ботами и в аптеку за лекарством для Марианны, потом еще в «Хозтовары» за новой прокладкой для сепаратора, оконной замазкой и прочей мелочью. Но, увидав, что «Серебристый тополь» открыт, Петер сказал: «Слышь, Алиса, – так сказал он, – не почтить ли нам эту забегаловку своим присутствием?» Вот чудик! Однако швейцар там оказался такой занозой и занудой, сперва поглазел в щелку между шторами – открывать или не открывать? – но, увидав в стеклянную дверь Петера, живо начал щелкать замками, потому что вид у Петера был – ни дать ни взять иностранец! Они ели бифштексы с запеченным в жиру картофелем и жареным луком и пили коньяк, который малость отдавал самогоном, потом еще заказали кофе с фирменными пирожками, и Петер рассказывал ей про Африку.
Он ей рассказывал это который раз, но что за беда, и при зеленоватом освещении в зале, среди дразнящих запахов кафе эти истории звучали совсем по-иному, чем на их кухне с большим чугуном для картошки и помойными ведрами, так что к словам Петера прислушивались даже с соседних столиков, тянули шеи и наставляли уши, и некоторые девчонки, глядя на Петера, плавились как свечки, а Петер видел только ее, он видел только Алису. И она, так же как раскрасавица в том романе, который сейчас у нее в руках, время от времени Петеру говорила: «Да, дорогой», «Выпьем, дорогой». И когда Петер, разгоряченный коньяком и своими речами, заявил, что впредь они будут и правда ездить сюда не реже чем раз в неделю, каждый Алисин выходной они будут здесь как часы, она согласилась: «Хорошо, дорогой», «Как ты хочешь, дорогой», так она сказала и, разгоряченная коньяком и его речами, в тот момент свято верила, что так оно и будет, хотя до той поры ни одного своего обещания Петер не сдержал, и, конечно, не сдержал и этого. Он снова уехал, и в «Серебристый тополь» они больше не ступали и ногой, и тот раз, когда они не купили ни бот Марианне, ни прокладки для сепаратора, ни замазки для окон – ничегошеньки из всего, зачем они собственно из Мургале и ехали, – был и первым и последним.
Но чтобы из-за этого Алиса горевала и сокрушалась? Чего ради? В конце концов, так и так все проходит, как часто оно ни повторяйся и сколько оно ни продолжайся… А тот ужин в «Серебристом тополе» был настолько прекрасен, что его можно вспоминать еще и еще и наслаждаться им мысленно опять и опять, ведь для памяти нет и ни препятствий, ни преград, и воспоминания не знают ни давности, ни расстояний.
Ах, да, верно, было все же одно воскресенье, когда Алисе очень захотелось вновь все это пережить, и не мысленно, не в воображении или во сне, а в действительности, наяву. Она как раз получила премию за беконов. Деньги точно с неба упали. И вдруг ее охватила, да что охватила – прямо-таки захлестнула, обуяла тоска по «Серебристому тополю» и всему, что она там чувствовала. Эта жажда свалилась на нее внезапно, как снег на голову, и совсем задурила мозги – ей загорелось пойти туда хоть ты тресни, и казалось – нет ничего проще, чем это желание исполнить. И в мечтах ее уже обнимал серебристый свет зала, аромат хорошего табака и кофе, а на языке таяла душистая сладость фирменных пирожных. Она возьмет и сто грамм коньяку – пусть все будет точь-в-точь как тогда, когда они сидели вдвоем…
И, размечтавшись так, Алиса до того взволновалась, как будто бы в кафе ее ждал сам Петер или она собиралась сделать какой-то важный шаг. И когда в автобусе продавщица Ритма, случившаяся рядом, спросила, куда это Алиса такая едет, она не смогла ни сказать правду, ни что-то подходящее соврать, не сумела придумать ничего и только покраснела, ей-ей, как сопливая девчонка – так залилась краской, что Ритма посмеялась, уж не на свиданье ли. И она зарделась еще пуще. Получилось страшно глупо, но что же ей было делать? Не открыться же, что она едет в «Серебристый тополь» выпить сто грамм коньяку, – матерь божья, это было бы как гром среди ясного неба, и назавтра же об этом судачило бы из конца в конец все Мургале, честя ее гуленой и выпивохой: где это видано, чтобы такое упорола девка, у которой все дома? Никогда, ни в жизнь порядочная баба такого не выкинет. Но как быть, если Алисе хотелось пережить те минуты еще раз, да так хотелось, ну просто до смерти? Она не видела в этом ничего дурного, а все же, признаться, стеснялась.
И когда Алиса подошла к кафе, сердце у нее в груди прямо стучало, так что пришлось перевести дух, как после быстрого бега, хотя она шла совсем медленно, заранее вкушая удовольствие и мало-помалу входя в роль, и две десятки, которые всякий раз шелестели в сумке, когда она туда что-нибудь клала или что-то вынимала, прибавляли ей уверенности в себе. Но когда ей оставалось только протянуть руку и толкнуть задрапированную изнутри стеклянную дверь, от сильного волнения она ощутила слабость, как будто бы входила не в кафе, а к врачу в кабинет рвать зуб. Такое у нее было чувство, правда. И все же она собралась с духом, взялась за ручку и… Однако дверь не подалась, хотя за нею и мерцал свет. Тогда Алиса постучала. За тонкой сборчатой занавеской мелькнуло и скрылось чье-то лицо, и произошло это так быстро, что она не успела рассмотреть, тот ли это швейцар, который пустил тогда их с Петером, точно так же поглядев сперва через стекло: такой, видно, тут заведен порядок, чтобы в приличное место не перлись всякие бродяги и пьяные рожи.
Она ожидала, что тут же звякнет замок и дверь отворится, однако не дождалась, тогда Алиса побарабанила вновь.
На этот раз голова за стеклом показалась секунды на две и сделала отрицательный знак, но поскольку Алиса не уходила, швейцар в конце концов приоткрыл дверь и сказал в щелочку, что мест нет.
Тогда она решила ждать – ведь оно может освободиться и найтись, ей и нужно-то всего одно местечко, хотя бы где-нибудь в углу. Она стояла на крыльце и смотрела, как падают листья – они кружились в воздухе, планировали вниз и мелись по асфальту; в этой картине была какая-то грустная красота, и Алису вновь охватило прежнее чувство, будто она явилась сюда на свидание с Петером, только лихорадочного волнения больше не было и как бы позолотой вечернего солнца все обнял меланхолический покой.
Из кафе вышла компания – четверо, и Алиса хотела уж было протиснуться в дверь, однако швейцар опять преградил ей дорогу: он же сказал – мест нет. Тогда она поняла, что места для нее и не будет, и покраснела до корней волос. Сначала от такой страшной злости, что ей хотелось схватить этого дядьку за его ливрейную грудь и тряхануть как сноп, чтобы из карманов у него вылетели чаевые, а из хлипкого тела – черная душа, потому что силы у Алисы хватало и кулаки были не плоше, чем у иного парня. Но потом она покраснела еще раз, и теперь уже от стыда, поняв, что швейцар ее принял за ту еще штучку: отирается у кафе как приблудная сука – не прогнать и палкой.
И все ее горячие желанья и хотенья разом лопнули, испустили дух, как проткнутый свиной пузырь, и она сама со своими прихотями и причудами показалась себе глупой гусыней, просто набитой дурой: разве может бифштекс с запеченным картофелем, чашка кофе с фирменным пирожным и пусть даже рюмка коньяку, который отдает сивухой, воскресить прошлое, если с того дня, как они весной сидели тут с Петером, минуло полгода? А без Петера «Серебристый тополь» все равно был бы голой пустыней, и за это она, идиотка, еще хотела выложить кровные деньги!
Так думала тогда Алиса, быстро шагая от кафе к автовокзалу, но дорогой почувствовала, что ужас как охота есть, зашла в вокзальный буфет, взяла кофе со сгущенным молоком и три пирожка, видом и вкусом смахивавших на губку. Тем не менее она усердно вонзала сильные зубы в жесткую плоть пирожка и прихлебывала теплый, муторно сладкий напиток, и все убрала и умяла до последней капли, до единой крошки, и так здорово подзаправилась, к тому же за каких-то сорок девять копеек, так разогрелась и взбодрилась, что до отхода автобуса успела еще слетать до булочной, схватить кулек баранок и пачку «коровок» – гостинец для Марианны, примчалась назад, не опоздав ни на секунду, через сорок минут сошла в Мургале и ни о чем не жалела, ни на что не сетовала, не досадовала, хотя, по правде сказать, все вышло у нее шиворот-навыворот…
«Оркестр играл блюз», – наткнувшись глазами на то же место в книге, читает Алиса и невольно вслушивается в музыку из радиоприемника; стоящего в изголовье. Мягким движением ее рука гладит раскрытую страницу, как живое существо. «До чего красиво Он Ее любит!» – думает Алиса, постепенно вновь переключаясь со своей жизни на роман, а по радио издалека плывут ритмы блюза, именно блюз передает далекая станция, только Алисе это невдомек. Если бы знала, все, наверно, показалось бы ей еще прекраснее…
И в соседней комнате тоже Марианна слушает, только ей не слышен как бы усталый, как бы печальный, внутренне сладострастный блюз – Марианна слушает, как снова, то долетая сюда снаружи, то пропадая, звучат странные звуки колокола, но думать они обе думают об одном; о чем же еще можно размышлять, если не о Петере, осенним вечером, когда на дворе моросит и льет дождь, о чем еще можно думать и гадать, если не об этом всесветном бродяге, от которого почти пять месяцев нет ни слуху ни духу, и три письма уже вернулись обратно, и кто знает, не вернется ли и четвертое.
Но разве это впервые? Ой нет, нет, не впервые. Разве не так же было, когда Петер ушел в море? Так же. И когда забрался чуть не на край света – на Сахалин? Тоже. И когда на Колыме оженился… Господи! Они с Алисой успели его чуть не похоронить и оплакать: ну все, погиб и не знай где сложил свою головушку! И вдруг в один прекрасный день – открытка, и еще с картинкой. Лучше бы уж свою фотографию прислал, да где ему, балбесу, додуматься! С одной стороны карточки какое-то озеро, сильно заросшее, и вдали не то снежные горы, не то белые-белые облака. А с другой стороны рукою Петера писано:
«Мамочка!
С Нового года я на Колыме. То, что Ты видишь, озеро Джека Лондона. Ты удивишься, почему Джека Лондона, ведь он никогда тут не был. А вышло так. Ехали на лодке по озеру геологи. И у одного книжка Джека Лондона упала за борт. Так озеру дали название. Чудно, правда? Мои дела all right. Случилось жениться еще раз. Ее зовут Татьяна. Как у Онегина!!! Передавай привет Алисе. Выдастся свободная минутка, черкну и ей.
Твой Петер».
Белая сторона открытки была исписана сплошь, так что слова про Алису были нацарапаны по самому краю и к тому же поперек.
Марианна тогда все сомневалась, показать Алисе открытку или не показать. Но как передала привет, хочешь не хочешь пришлось все же показать. Что думала Алиса, девочка? Прочитала, поглядела на картинку, плечи вздернула – словно озябла, может, оттого, что озеро выглядело таким диким, неприветливым и заросшим, а вокруг стояли редкие хмурые деревья, и вдали одиноко белели снега и виднелась стая облаков, – подняла плечи, будто поеживаясь, а сказать сказала: «Красиво, мама, правда?» Истинно так оно и было – печальная и холодная, чужая и невиданная, а все же красота…
Писал ли Петер еще оттуда? Не помнится что-то. Должно быть, нет. А следующей весточкой был, наверно, снимок, который до смерти напугал Марианну, – господи, твоя воля! – как у нее упало сердце, глядя на ту карточку. Постаревший, худющий, заморенный – не узнать! Болел, может? Опять какая беда навалилась?.. Макушка, правда, у него рано редеть стала, но здесь, на фотографии, цыплячий пух какой-то веером стоит вокруг головы. Уж не сидел ли в кутузке? Не болел ли тифом? Однако рот до ушей – улыбается, только улыбка какая-то незнакомая, одного зуба спереди нету, может, срывал с пивной бутылки крышку – сломал, а может, в драке…
Потом уж Марианна чуть не до слез смеялась над своими страхами, так как на обороте говорилось:
«Дорогая мамочка!
Хотел послать свое фото, как Ты просишь, но, честное слово, некогда все пойти щелкнуться. А на карточке снят мой напарник, звать Юханн, парень что надо. Мы вместе работаем, и живу я у него, потому что супружница дала ему отставку, а одному житье не фонтан. Я сейчас совсем от вас близко – работаю на «Океане». Рыбий жир делаем. План у нас закачаешься – 30 тонн нежирной сельди, но мы свою марку держим!
P.S. 1. Теперь уж чувствую, что скоро махну домой!!!
2. Нежирная сельдь это не какая-то тощая дохлятина, а название породы.
3. Передний зуб Юханну выбил я, да не по злобе, а…»
Дальше шло неразборчиво. Трудно было понять и адрес отправителя, но Алиса все же докопалась, и они узнали, что письмо отправлено из Эстонии, до которой действительно рукой подать.
Они стали готовиться и ждать. Алиса накупила краски и клея, кистей и мела и отремонтировала весь дом, как картинку, побелила и окрасила как настоящий маляр, замазала и зашпаклевала и отделала все любо-дорого смотреть.
Пришло еще одно письмо от Петера – он вроде уж собирается домой, готовится в дорогу, даже заявление начальству накатал и, как говорится, сидит на чемоданах. И в конце мелкими буквами приписка – не будут ли они против, если он прихватит с собой в Мургале своего напарника, который никогда не видел Латвию, того самого Юханна, против чего – да сохрани бог! – ни у Марианны, ни у Алисы возражений не было: пусть приезжает, встретят и примут как дорогого гостя, и пусть уж не взыщет, не обессудит, что у них, в Купенах, нет ничего особого, ничего такого, от чего рот разинешь, ведь здесь, в Мургале, как он, Петер, и сам хорошо знает, смотреть особенно не на что… Так они, посоветовавшись, Петеру и написали, просили все это сказать Юханну и передать сердечный привет, но это письмо вернулось обратно. Они решили, что не поняли наскоро, кое-как накарябанного Петером адреса, что письмо Петера не нашло, и Алиса на мопеде помчалась в Лаувы к Хуго Думиню, который и болтал по-эстонски, и малость разбирал по-письменному, и он подтвердил – так и есть, адрес они напутали изрядно, и, надев очки, четкими, чуть не печатными буквами вывел на конверте как оно должно быть. И письмо это действительно не вернулось, но и ответа никакого не прибыло. И прошел еще месяц. Алиса сшила себе новое платье и сделала перманент, а от Петера опять не было ни слуху ни духу, и Алиса таяла, как ущербная луна.
Тогда Марианна сказала: пусть она возьмет и напишет на его работу, и Алиса жалась и мялась, сомневалась и отнекивалась, в конце концов все же собралась – взяла и написала в рыболовное объединение «Океан», только не знала, кому послать, сперва хотела директору, но потом рассудила, что, наверно, слишком высоко берет – разве у такого большого начальника может в голове держаться целая армия рабочих, и решила, что вернее будет в отдел кадров, где о людях должны знать все. И недели через три получила ответ, что Петр Мартинович Купен в цехе по производству рыбьего жира и в объединении вообще с 17 мая сего года не работает и освобожден по собственному желанию.
А примерно в конце августа в Купены пришло письмо, написанное по-русски. Марианна с Алисой не знали, что делать и как быть, несколько дней все думали: распечатать не распечатать? Пока в конце концов не набрались духу и не вскрыли. Писал письмо Юханн, тот самый Петеров напарник, с которым они в одном цехе делали рыбий жир и с которым жили в одной комнате, когда Юханна бросила жена, тот самый Юханн, который хотел своими глазами повидать Мургале, хотя там ни одного замечательного места нет, ни памятников красивых, ни утесов, тот самый Юханн, который улыбался на снимке, показывая дырку вместо выбитого Петером зуба, хотя они – ни Марианна, ни Алиса – так и не поняли, как оно случилось и при каких обстоятельствах.
Это письмо тоже подтверждало, что с мая Петер в «Океане» не работает и у Юханна не живет, более того, оно подтверждало, что Юханн видел Петера с билетом в руках на вечерний поезд Таллин – Рига, который прибывает на конечную станцию в восемь утра и, наверное, прибыл по расписанию, только не привез Петера, а может быть, и привез – откуда им это знать, двум одиноким женщинам, где-то в Мургале, да и что они знают о нем самом, о Петере, они его только любят…
Так прошло и минуло пять месяцев, а Петер все не добрался до Купенов, хотя от Риги до Мургале всего шестьдесят семь километров – не так уж и много, если разложить на пять месяцев, даже если бы пришлось идти пешком или ползти. Но, быть может, они зря обращают свои взгляды к Риге, в ту сторону, где по вечерам красно пылает солнце и, уже закатившись, долго еще красит кумачом небо? Может быть, повторится то же, что и несколько лет назад, когда они ждали Петера из Угале, где он был на лесоразработках – вырубал просеки, а письмо получили не знай откуда, оно ехало тысячи и тысячи километров, через неоглядные просторы Сибири оно ехало и наконец прилетело из Москвы. Как обычно, оно было написано на покупной открытке – на одной стороне катил волны океан и на берегу высился маяк, а другая была густо-густо испещрена словами и кривыми, налезавшими друг на друга строчками, так что в глазах рябило еще и оттого, что самое важное Петер подчеркнул красными чернилами. И все же Алиса по буквам, по буквам все-все разобрала до последнего слова, до последней точки.
«Любимая мамочка!
Пишу тебе из Хомска. Не спутай ни с Омском, ни с Томском, потому что он на Сахалине и от Латвии до него – держись, мама! – десять тысяч километров. Вы там еще только идете кемарить, а мы уже в штаны влезаем. Работаю на переправе. Строим мост вроде бы, только плавучий. Один конец его будет у континента, другой здесь, на Сахалине… На обороте открытки – наш маяк. Научился я играть на баяне. Тут один кореш умеет татуировать. Я тоже наколол себе на груди одну картинку. Вокруг гирляндой цветики, а посередке имя. И знаешь какое? Марианна!!!
Твой Петер.
P.S. Передай привет Алисе и поцелуй за меня. А, совсем забыл, у меня родился второй сын! Назвали в честь деда – Мартином (хотя она сперва не хотела!!!). Пока! Скоро напишу».
Это «скоро» длилось год. Ну, может, и не целый год, а уж месяцев десять верных. Но тогдашнее письмо с Сахалина задурило голову обеим – и ей, и Алисе. Да и было отчего всполошиться. Оно задало им работы на несколько вечеров подряд, но и тогда они не все себе уяснили и никак не могли успокоиться. Десять тысяч километров, батюшки, на краю света! И потом эта переправа или как ее назвать, которая и на мост похожа и похожа на паром, и плавает она, и у берега держится! Ее и представить-то захочешь – голова идет кругом. А насчет новорожденного мальчонки они даже немного повздорили. Если он считается «вторым сыном» то, само собой, должен быть и первый, как же иначе, только Петер, по рассеянности наверно, забыл им сообщить об этом – они знали только про маленькую Олечку. А спор вышел оттого, что они никак не могли столковаться, от кого же у Петера может быть первый сын – от Анны или уже от Оксаны. Горячились и долдонили каждая свое, как оно всегда и бывает в споре, даже если людям и делить нечего, и кто бы ни оказался прав, это ровно ничего не меняет, пока не случилось нечто вовсе непредвиденное – Алиса вдруг всхлипнула, убежала в свою комнату и захлопнула дверь. Марианна хотела войти, утешить, сказать доброе слово, но наткнулась будто на стену – дверь была заперта! Никогда и никто ее не запирал, Марианна даже не помнила, существует ли от нее ключ, и тем не менее дверь была на замке…
И, стоя за порогом, Марианна вдруг поняла то, что пора было уразуметь давным-давно, – что обе они, это правда, Петера любят, и все-таки по-разному, каждая по-своему. Марианне было достаточно известия, что Петер жив и здоров, что у нее появился еще один внучонок, к тому же названный в честь деда Мартином, и на груди у Петера наколото ее имя.
А Алиса? Что чувствует Алиса?
Она вышла из своей комнаты очень скоро – минут через десять, много если пятнадцать, ничто не выдавало, чтобы она там плакала, и после этого она слабости ни разу не выказала. Она всегда была такой тихой, ровной, что Марианне даже иной раз приходило в голову: может быть, Алиса устала и успокоилась, может быть – изверилась? Ведь столько лет… Встретит человека, выйдет замуж – и Купены опустеют. Станет ли Марианна отговаривать? Да никогда… Молодая баба, своя жизнь должна быть; пусть уж она, старуха, пусть уж она все равно что тень Петера, его эхо, пусть уж она живет больше его жизнью, чем своей, но Алиса, девочка…