Текст книги "Невидимый огонь"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 28 страниц)
Она двинулась в ту сторону и набрела на два длинных, как опрокинутые плоскодонки, здания, освещенные одинокой лампочкой. Так, мастерские. Нигде ни души. Она постояла, прислушалась, впрочем не представляя себе, какие звуки могли бы указать ей верное направление. Сквозь тишину доносился лишь еле уловимый плеск воды и очень-очень далекий шум, похожий на глухой тяжелый звон, с каким сюда докатывался преображенный расстоянием гул шоссе, а может быть, и железной дороги. Мигая бортовыми огнями, из-за деревьев вынырнул самолет, ревом мотора вытеснил на миг все прочие шумы, скрылся за вершинами, и опять стали слышны тихие звуки речки.
Джемма прошла еще немного, но кругом были только деревья. Сколько хватало глаз – одни стволы и кроны и переплетенные между собой ветки, протыкающие дымку, еще голые, но уже полные набухших почек. Она, видимо, заблудилась и хотела уже повернуть назад, как заметила серый угол здания.
Это, однако, было не здание, и, подойдя ближе, она увидела, что перед ней ворота кладбища с выгнившими деревянными частями, на месте которых в центре каменного свода тускло светлела большая дыра, как мутный невидящий глаз. Сквозь высокие частые деревья сюда не долетало ни звука, тут царил нерушимый глубокий покой. Но ветреной ночью, подумалось Джемме, здесь, наверно, стоит шум и треск, вой и свист. И она поежилась, как от холода, хоть и сама не понимала причин своего страха – так же как его ощущали, но тоже не могли объяснить и гораздо более мудрые люди. Может быть, в ней заговорил инстинкт самосохранения? Или на нее пахнуло близостью небытия? Или же в этом страхе напомнили о себе вековые предрассудки и суеверья? Каким образом, чем могли обитатели этого немого царства угрожать живым? Разве каждый, кто входил в эти ворота, не возвращался оттуда всегда целым и невредимым? И разве кто-нибудь, кого туда вносили, не смирялся и хоть раз выходил из-за ограды?
Она это знала, как знали это все, однако невольно вздрогнула, почувствовав, что тяжелая застывшая тишина накрывает ее словно крышкой. Хотелось быстрее отсюда выбраться. Хруст гравия и скрип чемоданчика с инструментами эхом отдавались по сторонам дороги, напоминая шаркающие, шлепающие, чиркающие шаги, она не раз оглядывалась, и, хотя ворота издали вновь походили всего лишь на угол серого здания и возле механических мастерских по-прежнему не было ни души, она, достигнув мастерских, вздохнула с облегчением и решила не плутать больше наугад, куда кривая выведет, а зайти на ближайший хутор, где еще горит свет, и спросить дорогу.
Она так и сделала – в беловатой мгле недалеко от речки наметила себе светящийся прямоугольник окна, к которому вел обсаженный деревьями прогон, и направилась туда. С приближением стал различим бледный свет еще в одном окне, как бывает, когда дверь в соседнюю комнату осталась открытой. И это второе, белесое окно казалось очень уютным и теплым, сонным и домашним, оно излучало полную, тихую гармонию с плодоносной тишиною весенней ночи, в которой струились привычные грубые запахи сельских дворов, говоря о близости людей и животных: пахло сеном и хлевом, вспаханной землей и дымом. От построек веяло дыханием жизни, и теперь, после блужданий в царстве смерти, Джемму охватило надежное и спокойное чувство общности всего живого.
Но тишину вдруг разорвал пронзительный лай. Прогоном навстречу ей со всех ног неслась собака. Джемма остановилась. Скрипнула дверь, раздался злой женский голос. Отзывал он собаку? Или науськивал? Не понять. Пес в слепой ярости гавкал на Джемму захлебываясь, а женщина орала без перестану. На собаку? Или на Джемму? Она постояла, не решаясь приблизиться к дому и надеясь, что, может быть, женщина выйдет навстречу. Она даже ее окликнула. Но это не возымело действия: женщина знай вопила, а пес надрывался. Неужто придется в самом деле уйти? Выждав еще немного, Джемма нехотя повернула назад, вдруг почувствовав себя очень усталой и ко всему безразличной. Вышла на дорогу. Так. А дальше?
Но она не успела ничего придумать – на повороте большака полыхнули фары и на мосту через речку загремел мотоцикл. Она выбежала навстречу и подняла руку.
– Вы не можете мне показать, где тут Купены?
В ответ раздался хмельной смешок.
– Ну, что я говорил? Не сказал ли я вам, что мы еще встретимся и вы будете спрашивать у меня дорогу?
– Так вы тот самый…
– Тот самый тип и шалопай Ингус, точно! Садитесь сзади – домчу с ветерком. Со мной вы не пропадете.
– Я с вами не поеду.
– А почему?
– Все потому же – вы опять пьяны.
– Вот это дает, сильна! А только никто еще не видел, чтобы Ингус не стоял на ногах. Я…
– Некогда мне болтать с вами, понятно? Меня ждут.
– Ну-ну, кто же это вас ждет?
Во дворе снова поднялся крик:
– Куси, Джек, куси! Возьми ее! Хватай!
Джемма с опаской туда посмотрела.
– Какая-то бешеная старуха! Я хотела спросить дорогу, а она…
– Это вы в точку – и правда бешеная. Но это бы еще полбеды. Самое паршивое то, что она – моя персональная теща!
– Да ну!
– Точно!
Пес надвигался, не переставая лаять, пока мужчина не прикрикнул:
– Джека, совести у тебя нет!
И собака, будто устыдившись, смолкла, однако женщина не унималась.
– Ингус, сейчас же домой! – вопила она так, что вместо Джека загавкали соседские псы, но мужчина не обращал на крик никакого внимания.
– Так кто же это, девушка, вас ждет с медовым пряником?.. А, догадываюсь. Только почему в Купенах, вот вопрос.
– Так уж и догадываетесь – у меня вызов.
– Наконец дошло. Но чтобы хорошенькая девица в такую чудную весеннюю ночь моталась впотьмах ради какой-то буренки? Если б ради залетки! – и он снова засмеялся.
А женщина, направляясь к ним, кричала:
– Суки эти девки! Я сразу углядела – так и крутится у дороги, так и топчется, ждет-поджидает, так и зыркает по сторонам… Ну, думаю, не иначе как сговорились. Так и есть – катит! И сразу шу-шу-шу… Что ты на нем виснешь, паскуда? Что вы бегаете за ним задравши хвост? Вот огрею поганой метлой – клочья полетят…
– Не слушайте ее. Драться она не дерется, а берет глоткой, – примирительно сказал Ингус, вынул пачку сигарет и протянул Джемме.
– Не курю, – отказалась она. – И вообще…
– Небось читаете «Здоровье»?
– Читаю.
– А я не читаю, – мирно отозвался Ингус и закурил.
– Ах ты шлюха! – блажила тем временем женщина. – Являются всякие потаскухи и уводят мужей у законных жен!
– Что она на меня взъелась? – спросила Джемма уже со слезами. – У меня срочный вызов, а я…
– Чего же вы сразу не сказали, что срочный?
– Как это не сказала?.. Вы… вы отвратительный человек! – сорвалась на крик и Джемма, по-женски выливая обиду и горечь, свое невезенье на голову первого встречного, на голову Ингуса. – Все вы отвратительные!
Ингус молчал, в темноте лишь мерцал огонек его сигареты.
– Что за люди? – продолжала Джемма. – Один вопит так, будто я пришла его обокрасть. Другой…
– А другой?
– Неужели вам трудно показать дорогу?
– Да я предлагал вам даже отвезти. Вы не захотели.
– Едем!
Джемма взобралась на заднее сиденье и думала придержаться за ручку, но мотоцикл так рванул с места, что она, опасно качнувшись, быстрым движением обхватила мужчину за талию. Брань мигом растаяла где-то позади, в треске мотора, только пес еще метров пятьдесят бежал следом, пока в конце концов не отстал.
В свете фар газика Джемма мелькнула на столь краткое мгновение, что Войцеховский не мог бы сказать, как, по каким признакам он узнал ее в темноте, и, будь у него секунда на размышление, он вряд ли остановил бы машину в этом месте, где Джемме незачем было находиться и где она вроде и не могла находиться между двенадцатью и часом ночи, однако времени на раздумье у Войцеховского не было, и руки помимо его воли крутанули руль вправо, а нога сама собой нажала тормозную педаль, и газик подкатил к обочине в десятке метров впереди Джеммы.
– Это действительно вы! – воскликнул Войцеховский, – Я уж думал – померещилось. Домой?
– Домой.
Садясь в машину, Джемма слегка споткнулась. Войцеховский подался ей навстречу, но она не взяла протянутую руку, и он только поднял маленький чемоданчик, в котором что-то звякнуло так знакомо для его привычного уха, что он сразу догадался:
– Инструменты?
– Да.
Она тяжело опустилась рядом и взяла чемоданчик на колени.
– Спасибо,
– Вызов?
– Да.
Он взглянул на нее сбоку и откашлялся.
– Вид у вас не очень бравый. Или, может быть, я ошибаюсь?
– Нет, не ошибаетесь, – бесцветно отвечала она, потом нервно заговорила, постепенно распаляясь: – Позвонили, а чтобы толком объяснить, где это… У механических мастерских. Ну, я и плутала там впотьмах вокруг мастерских, до парка прошла и даже до кладбища.
– До кладбища? – удивился Войцеховский и выжал сцепление.
– Да.
– Но там, насколько мне известно, до поворота на Ауруциемс нет ни одной усадьбы.
– Вам-то известно. А мне?
– Конечно, – согласился Войцеховский, перебирая в уме все ближние хутора. – Куда же вам все-таки надо было?
– В Купены,
– Ясно. И вам же вдобавок сделали выговор за опоздание? Так бывает.
– Если бы только это! – отозвалась Джемма, – Навстречу мне вышли с кровавым ножом. Какая-то ужасная женщина…
– Молодая или старая?
– Ну, в летах, уже за тридцать.
«Наверное, Алиса», – догадался Войцеховский, хотя «ужасная женщина» и «в летах» никак не вязались в его представлении с обликом Алисы.
– Разве не могла она хотя бы выйти навстречу? Так нет, взяла и зарезала не дождавшись… Только за смертью, говорит, меня посылать. Как будто я желала чьей-то смерти! Я шла с инструментами, у меня зонд, я бы спасла… ну хоть попыталась бы спасти… А она – она, знаете, сует мне в руку этот кровавый косарь и толкает меня к загородке, где у нее двое ягнят. «Иди, решай, говорит, их тоже!» Как будто не она заколола овцу, а я!
И вдруг произошло то, чего он от Джеммы меньше всего ожидал, – она заплакала. Войцеховский поморщился. Он не выносил слез. Это было его слабое место, что он и сознавал, как и многие другие свои недостатки, за которые ему не раз приходилось платиться. Будоража его эмоциональную натуру, слезы выбивали его из душевного равновесия. Трогали его и злили, делали агрессивным и в то же время беспомощным. И если бы женщины знали, как много можно добиться от Войцеховского слезами, они бы наверняка чаще пользовались этим прекрасным средством, к которому прибегали скорее интуитивно, чем сознательно. Войцеховскому же инстинкт самосохранения, как правило, сигнализировал о приближении сего опасного момента, так что застать его врасплох было довольно трудно.
– Если вы надеялись… – заговорил он, за холодной деловитостью пряча волнение, – если вам казалось, что вам уготованы одни лавры и подвиги, а неудачи и поражения вас минуют, вам не следовало идти в ветеринары.
Она не ответила, только шарила по карманам в поисках носового платка.
– О чем вы думали, когда шли на ветеринарное отделение?
– Ни о чем я не думала, – неожиданно крикнула Джемма. – Я с детства любила мучить животных, вот и пошла.
Ну, пан Войцеховский? А какого ответа ты ожидал на свой провокационный – ну, скажем мягче, – стереотипный вопрос? Что она станет восторженно лепетать что-то в духе газетной статьи? Или пожмет плечами? И понравилось бы тебе, если б она, еще не понюхав настоящей работы, была бы уже равнодушна к плодам своего труда? Затем ли она тащилась, гремя чемоданчиком, в Купены, чтобы увидеть окровавленный нож?
– Простите, пожалуйста, – проговорил он вполголоса, – если мои слова вас обидели. Но боюсь, в нашем деле вам придется не однажды пережить нечто подобное. И не раз кто-то выйдет вам навстречу с кровавым ножом, сведя на нет все ваши усилия, поверьте мне, коллега. И да хранит вас, как говорится, судьба от таких весьма малоприятных ситуаций, когда вы будете принуждены взяться за нож сами.
Джемма нашла носовой платок и громко высморкалась.
– А вы, доктор? Вы все это уж до тонкости знали, когда пошли в веты? Что думали вы?
Он отрывисто засмеялся.
– Я? Я, пожалуй, мог бы ответить вашими же словами – по-моему, ничего я не думал. Только жизнь моя сложилась так, что мне слишком много пришлось видеть, как живые существа причиняют друг другу зло, мучают друг друга и заставляют страдать. И мне оставалось одно из двух: стать либо идеалистом, либо циником. Я выбрал первое. Был я молод – во всяком случае, гораздо моложе, чем сейчас, – и горел желанием делать добро. Смешно, не правда ли? – добавил он, чтобы речь его не показалась слишком патетичной.
Но Джемма оставила эту оговорку без внимания и только спросила:
– И оно исполнилось?
– Что именно? – не понял Войцеховский.
– Желание делать добро.
– Я очень надеюсь, что хотя бы отчасти, – искренне сказал он. – На все сто процентов наши желания исполняются редко. Но я был бы большим лицемером, если бы стал утверждать, что никогда не испытывал удовлетворения от своей работы. Испытывал. Порой, возможно, иллюзорное, когда практический – можно сказать, общественный – эффект моей деятельности не вполне отвечал степени удовлетворенности, что тоже бывало. Вас в техникуме, наверно, учили, что одна планомерная массовая прививка, скажем, от туберкулеза приносит обществу безусловно больше пользы, чем спасение жизни отдельного животного. Конечно, если отвлечься от особых, исключительных случаев, когда речь идет о выдающихся экземплярах или крупных материальных ценностях. А какую ценность имеет, например, беспородная собака или кошка? Каждую весну в Выдрице их топят дюжинами. Никакой ценности – только цена жизни. А какова она, цена жизни? Продажно-покупная цена? Я бы не стал этого утверждать, тогда мне пришлось бы слишком многое перечеркнуть. Хотя бы те минуты просветления, какое я чувствовал, соприкасаясь с жизнью во всей ее наготе, не защищенной никакими рациональными соображениями. И если бы это не отдавало религиозностью, я бы сказал, что жизнь это святыня и мы – жрецы этой святыни. Куда как возвышенно звучит, правда? Но в обыденной жизни мы, слава богу, не говорим громких слов и не рассуждаем умно о своей миссии, а совершаем ряд практических и неблагодарных, однообразных и утомительных манипуляций – ходим как заведенные часы. И лишь иногда сквозь все пробивается глубинный смысл этих прозаических действий. И приводит нас в смущение – это бывает как вспышка, как извержение лавы. А трезво обдумаешь, иной раз и усомнишься, мог ли тут сыграть решающую роль сам объект. Какая-то случайность, совпадение – какая-то вибрация определенной частоты, но это вдруг отдается эхом в структуре именно нашей души, которая все время скрытно, как адская машина, работала в нас подобно заведенным часам…
Войцеховский опомнился. O bože, чего он звонит как колокол и заливается соловьем, забывшись, поддавшись желанию выговориться! Неужто и правда он так постарел, что думает вслух, сам того не замечая? Может быть, на следующей стадии увядания он начнет разговаривать сам с собой в пустой квартире?.. Какой внезапный прилив красноречия, ай-яй-яй! Будем надеяться, что она, по крайней мере, спала, пока ты исходил трелями, пан Войцеховский…
К сожалению, нет. Отнюдь не спала. Посмотрев на Джемму сбоку, он встретился с ее взглядом. «..усомнишься, мог ли сыграть решающую роль сам объект…» Если это так, значит Войцеховского глубже, чем кажется, задели события истекшего дня. Если же это не так и «объект» или по меньшей мере слезы «объекта» – о черт!.. Он был крайне недоволен собой и ощущал свое недержание чуть ли не как позор. А что думала о потоке его красноречия Джемма? Смеяться она не смеялась, сидела молча, и на том спасибо.
Подрулив к зданию участка, Войцеховский попрощался с ней жестче, чем было бы логично после собственной откровенности и Джемминых слез, ведь ни того, ни другого – нравится это им или нет – сбросить со счетов уже нельзя. Тут не поможет никакое брюзжанье. Тем не менее по дороге домой он продолжал досадовать, невольно возвращаясь и чуть не в сладком самоистязании задерживаясь мыслями на том, что именно ему за долгий день не удалось и какие были осечки, ведь в Раудаве он зондировал почву насчет временной замены фельдшеру Велте, однако получил отказ – сколь ни любезный и по-своему даже лестный, а все же отказ. Ему пришлось выслушать жалобы на нехватку ветеринарных кадров вообще, что он и без того не только прекрасно знал, но и постоянно чувствовал на своей шкуре, и намеки, что участку, в отличие от колхозных ветеринаров, и делать-то нечего, и отвечать не за что, и похвалы своим трудам. Все это слабо одно с другим вязалось, было шито белыми нитками и практически означало только одно, а именно – что Феликс Войцеховский по меньшей мере еще два месяца должен работать как вол. Зато у района будет свой пай-мальчик, свой маяк, которого в любое время дня и ночи можно поставить другим в пример: «А как же Войцеховский может? Как Войцеховский все успевает и справляется один?» Вот если бы он умер, тогда да, человек нашелся бы сразу, самое позднее на третий день он был бы на месте как штык…
И, настроившись на брюзгливую волну, Войцеховский припомнил уж заодно и сегодняшнее свое посещение Цилды, завернуть к которой он не собирался и тем не менее завернул, хотя, как он твердо знал, делать этого не следовало. «Уметь вовремя поставить точку – это великое искусство, – уже запирая дверь, рассуждал он. – Одно из величайших искусств в мире, – подумал он. – Но кто же не грешит против него? Разве не грешит даже физика – хотя бы учением об инерции?»
Чего он ждал от этой встречи? Решительно ничего, и это было самое худшее. Повторение пройденного на энной ступени. Подогретое чувственностью, уже кислящее варево позавчерашних страстей, от которого не подцепишь даже триппера, разве что понос. Какого же рожна он лез, отлично зная по опыту, что не может он питаться одной физиологией – без грана поэзии и хоть крупицы иллюзий; по предположениям, которые стали общепринятыми взглядами, все это считается привилегией молодости, а для него, старого козла, наверно, будет его счастьем и несчастьем до конца дней. К тому же Цилда как типичный представитель дамского пола в точности угадала его чувства и настроение, так что он успел скрыться буквально, он полагал, за пять минут до вселенского плача… и по пути подобрал другую плачущую женщину.
«Do diabla!» – переступая порог, чертыхнулся Войцеховский, и навстречу ему бросился Нерон – стал на задние лапы и, соскучившись, лизал ему подбородок и щеки.
– Ну будет тебе! – отворачивая лицо, сказал он, однако сразу внутренне оттаивая, отмякая, и почему-то, без особой связи со всем предыдущим, подумал: зачем это люди воздвигли такой барьер высокомерия между собой и животными? Не будь Нерона, как знать, не завыл бы он сам когда-нибудь по-волчьи?
После рыданий и настойки Мелания почувствовала, что надо малость полечиться, и в этот поздний час пила заваренный сухой малиной чай, приняв до этого, чтобы пропотеть, кружок аспирина, ведь он помогал – она это знала по личному опыту – не только от простуды, но и от всякой хвори.
Она проснулась вскоре после полуночи, обнаружив, что лежит одетая, поднялась и хотела раздеться, но сна тем временем и след простыл. Побаливала голова, и жутко хотелось пить, так что не оставалось ничего иного, как отправиться на кухню, что она и сделала. Вскипятила чай и, прихлебывая из кружки с сахаром вприкуску, понемногу опять вспомнила свою встречу с Хуго, однако уже без прежней горечи, как будто с тех пор миновало не несколько часов, а гораздо больше времени и успело сгладить остроту переживаний.
Да и какие молочные реки ждали ее там, в Лаувах? Такой запущенный дом, заросший дальше некуда сад, больной муж. Разве могла бы она вот так поваляться? Где уж! Разве ей не пришлось бы отчитываться за каждую минуту безделья, за каждые сто грамм шоколадных конфет: человек Хуго хороший, слов нет, но терпеть не может праздношатанья и с деньгами ой как прижимист, этого тоже не отнять. И примирился бы он с тем, что жена потягивает настойку и кропает стишки? Не покажется ли ему, что первое – смертный грех и мотовство, а второе – пустая трата времени и блажь? И если бы она еще в хорошую минуту или сдуру, не дай бог, выболтала Хуго то, что давеча едва не растрепала Джемме, разве Хуго верил бы ей хоть на грош, даже пойди она за него в огонь и в воду? Будешь тогда биться головой об стену, а заводить скандал – от этого проку мало. Про пенсию надо ей помаленьку думать, а не про замужество. Да и где еще у нее будет такая волюшка, как здесь, в ветеринарном участке? Разве начальник хоть раз на нее крикнул, как бы они ни схватились? «Пожалуйста, Мелания, не можете ли вы сделать то-то и то-то?» Разве таких слов ей дождаться от своей половины? Можно, конечно, иногда посидеть помечтать, можно и поднять паруса, а все же, если по чистой совести: разве не будет она в Лаувах только прислугой? Ну ладно, пусть сейчас не для двух человек, а для одного, если Хуго опять не взбредет на ум держать корову: тогда ты будешь привязана к коровьему хвосту и будешь ходить еще и за скотиной. У всякой медали есть оборотная сторона, и важно лишь то, с какой стороны мы подходим. Одиночество несет с собой свободу, а семья – кучу забот и мелочную зависимость от мужа. Но ей теперь нечего ломать голову. Она сделала выбор, и сейчас, попивая малиновый чай с сахаром в теплой кухоньке ветучастка, которая ничуть не хуже закопченной кухни в Лаувах с помойными ведрами в углу, а даже, наоборот, гораздо уютней, Мелания чувствовала себя почти довольной своей жизнью, в которой есть, конечно, теневые стороны, но у кого в жизни их нет?
Возможно, она пребывала бы не в столь безмятежном состоянии духа, знай Мелания, что Джеммы нет дома, что ее нет в соседней каморке и не спит она крепким сном, как положено в этот час, а болтается среди ночи бог знает где. Она бы, пожалуй, тогда не сидела, не благодушествовала за кружкой горячего душистого чая, а нет-нет и вышла бы в нетерпении на крыльцо – посмотреть да прислушаться, не идет ли Джемма, ждала бы и тревожилась, ведь по природе своей Мелания, как справедливо сказал Войцеховский, была наседкой. По призванию она была матерью, а осталась бездетной. И кого винить в этом? Войну ли, которая выбила мужскую половину Меланьиного поколения? Природу ли, что, раздавая направо и налево свои дары, наделила Меланию сердцем, открытым всем человеческим страстям, но забыла приложить свою искусную руку к Меланьиной внешности? Из нее вышел бы бравый и дюжий парень, веселый гуляка, не шибко умный, зато верный как пес. Беда в том, что она принадлежала к слабому полу и жаждала того, чего жаждет всякая нормальная женщина: она желала быть любимой, хотела быть женой и матерью, но годилась в лучшем случае на то, чтобы переспать с ней ночь и чуть свет смотать удочки, а в худшем случае годилась в даровые прислуги.
Мелания налила уже третью кружку, когда у крыльца затормозил газик ветеринарного участка. Неужели доктор только сейчас вернулся? Машина постояла минутку и фырча покатила дальше. Не иначе как гостил у своей сударушки в Раудаве, что же, он допоздна торчал у «главного» или бегал по комитетам? Если только не появилась новая краля. Взял бы и женился, вместо того чтобы шляться. Не те уж годы, еще инфаркт заработает. Но мужик, он мужик и есть – пока ноги носят, все новенького ему подавай и новенького, как будто все бабы не одним миром мазаны. Да не ее это, как говорится, собачье дело, и не в ее силах божий свет переделать и Войцеховского, упрямого как осел, если собственная жена когда еще ничего не могла с ним сделать. Какая жизнь была у этой Марты! Одни бессонные ночи да слезы, и под конец ужасная смерть в ванне… Опять же, с другой стороны, чем лучше подозрительный ревнивец, когда жена без него и шагу ступить не смеет? Разве легче жить с вечным брюзгою, который только и знает киснет, хулит и поносит все? И разве приятнее жмот, который за копейку удавится, не говоря уж про отпетых синюшников, у тех на уме одна сивуха – ни побриться путем некогда, ни брюки выгладить, а ходят вахлаками – рубаха на заду выбилась? Какой мужик без заскоков и дури. И Войцеховский – всегда подтянутый, наутюженный, выбритый, вежливый и умный, недоступный – в конце концов был вовсе не худшим среди ветреной и погрязшей в грехах мужской братии… За окном раздались легкие шаги, кто-то впотьмах подергал дверь, вошла Джемма и тут же зажмурилась от яркого света.
– Тебя не было дома? – удивилась Мелания.
– А вы что, не заметили?
– Ну, да!
– Вы действительно спали как убитая и даже – не обижайтесь, тетя, – храпели.
– Да где же ты была? Не спуталась ли с кем, упаси бог!
– А если и так? Мне уже не четырнадцать лет, я…
– Совершеннолетняя, как же, знаю, уже слышала! А мне начальник в первый же день строго наказал: «Вы, Мелания, мне за нее отвечаете». Так что…
– Войцеховский? Правда? Не заметила что-то, чтобы он так уже пекся о моей нравственности.
Мелания взглянула на нее подозрительно.
– Ты была с ним, что ли?
– Не совсем. Он подобрал меня по дороге и довез от речки.
– А что ты там делала?
– Позвонили по телефону с одного хутора, вызвали, но все оказалось зря. И вообще, неохота мне говорить об этом.
– Раздевайся. Горячий чай вон. Но ты набегалась, небось и поесть охота?
– Аппетит прямо волчий! – раздеваясь, отозвалась Джемма. – А сколько сейчас? Бог ты мой, без четверти два! Иванова ночь да и только… Стыдно так поздно за еду браться.
– Какой же там стыд: раз хочется, подкрепляйся. И в плите полный бак теплой воды. Можешь умыться.
– Батюшки, как я теперь спать буду! Наверно, без просыпу, – зевая, сказала Джемма и налила в таз воды, в то время как Мелания собирала на стол.
– А сам-то сейчас из Раудавы или еще где был?
– Войцеховский? Насколько я поняла, из Раудавы.
Мелания вздохнула и, ставя на стол плошку с маслом и полбуханки хлеба, посетовала:
– Доведут его эти женщины до ручки, помяни мое слово.
– Какие женщины? – намыливаясь, отозвалась Джемма.
– Какие? Ну, ты уж не ребенок. Есть у него в Раудаве одна такая пышная разводка. Мильда или Хильда. Хорошая, дорогая портниха. У нее шьют наши первые модницы. Вот он к ней и катается… Если только не завел другую! Он из тех мужиков, которые нашу сестру быстро окрутят, но быстро и бросят.
Мелания помолчала, не говорила ничего, молчала вытираясь, и Джемма.
– Про фельдшера он не поминал? – возобновила разговор Мелания.
– Нет.
– Значит, опять не вышло… И о чем же вы разговаривали?
– Да так.
Джемме не хотелось признаваться, что она плакала, а если не сказать ни слова о слезах и о том, из-за чего все вышло, то теряло всякий смысл передавать их разговор в дороге, и она повторила только:
– Да так, тетя. О работе, о животных.
– Вот уж кого он любит, – отвечала Мелания. – И насколько он с бабами крученый-верченый, настолько верный он с тварями. Если к какой привяжется, то крепко уж, навсегда. О себе он рассказывать не любит, разве что нечаянно с языка сорвется. Но один раз – уж не помню, по какому случаю – он, посмеиваясь, обронил: мол, животные дают ему почувствовать себя человеком, что не всегда можно сказать насчет прекрасного пола. Подумать надо!
– Представляется! – решила Джемма, отрезая тупым ножом кривой ломоть хлеба.
Мелания задумалась.
– Поди знай, представляется или не представляется. Иной раз, Джемма, ей-богу, кажется – сволочь он и дрянь распоследняя! Свою жену загнал в гроб… А потом случится что-нибудь такое, и перевернет все вверх дном, и ты стоишь разинув рот, – не человек, а золото! Про него наперед ничего не угадаешь. В его шкуре два, а то и три Войцеховских. И я не удивлюсь, если под коней жизни он отколет какой-нибудь номер, так что все только ахнут.
Джемма с удивлением подумала: как точно это подметила наблюдательная Мелания! В Войцеховском действительно живет как бы два или даже три человека. Недоступный, спесивый, постоянно заряженный ехидной усмешкой и вооруженный тростью лысый щеголь, который делает вид, будто он выше всех земных страстей, а сам украдкой бросает похотливые взгляды на женщин, – разве позволял ли хотя бы заподозрить в нем то таинственное, задумчивое и как бы просветленное существо, которое нежданно открылось ей сегодня вечером; и как все это, в свою очередь, вяжется с «пышной разводкой» и другими пошлыми связями, от которых дурно пахнет и в которых он, если верить Мелании, ощущал себя скорее животным, чем человеком?
Но, в отличие от Мелании с ее почти безграничной терпимостью к слабостям, Джемме была свойственна категоричность молодости – она признавала только да или нет, только белое или только черное, и противоречия в рамках одного характера были, по ее понятиям, лишь притворством, ложью, против чего восставало все ее существо, когда Джемма думала о Войцеховском. Но загадочной личности Войцеховского было присуще и обаяние, которое она замечала, сама теряясь от несовместимости своих чувств, не сходившихся с ее представлениями о добре и зле.
– Так-то, – сказала Мелания, думая тоже о Войцеховском. – Один раз он на моих глазах зарезал корову, когда больше некому было, а дать скотине околеть сердце не позволяло. И думаешь, он хоть изменился в лице? Ничуть! Но я видела, как он часами возился с запущенным абсцессом, когда можно было прикончить свинью, и никто бы слова не сказал. В первую зиму, когда я сюда поступила, кто-то привязал к дверной ручке участка больного щенка, а был лютый мороз, и оставил тут не иначе как помирать. Наверно, проезжие люди, потому что здесь ни у кого такого волчонка не было. Пес был при последнем издыхании – пневмония и вдобавок еще конъюнктивит в тяжелой форме. Глаза гноятся, шерсть взлохмаченная, бока ходуном ходят, сам дрожит и трясется всем телом. Не жилец, в общем. Неученая я, а и мне было ясно, что же говорить о Войцеховском – доктор. Считанные дни остались, если не часы. Не знаю что – может, бездушие, жестокость людская? – но что-то взорвало Войцеховского. Он так разволновался, таким я его не видела. Кутенок, я говорила тебе, был безнадежен, а он с ним возился-нянькался, как будто от этого зависела собственная жизнь! «Тут, Мелания, вопрос принципа», – сказал он, когда я обмолвилась, что все это зря. Не знаю, что он хотел доказать и кому. А только он и правда сотворил почти чудо. Пес встал на ноги, да еще вымахал великаном, Только зрение сохранить не удалось. Ты заметила его глаза?
– Так это… Нерон?
– Да, и почти слепой. А ты не знала, Джеммик? Да главное для собаки ведь не зрение, а нюх и сердце… Ну, а мало ли бед натворил-учинил этот пустобрех Тьер, господи Иисусе, он не только ругается как матрос, он один раз загадил ему отчет в министерство, а другой раз содрал с паспорта фотоснимок, и пришлось ехать в милицию объясняться. А уж безобразил – в окно обзывал прохожих, раз ночью поднял всех на ноги. «Пожар!» – кричит, а то сделал короткое замыкание, так электрик битых три часа ковырялся, пока нашел причину. Да разве Войцеховский, который во всем любит чистоту и порядок, стал бы терпеть это от человека? Ни в жизнь, головой ручаюсь! А от этого чучела, нате вам, терпит. Что сделаешь – кого мы любим, от того готовы терпеть все… Этот говорун и трещотка ему вроде бы подарок от сына, вот попка и дурит, озорует, как балованное дитятко. Он-то потешный, слов нет. Животики надорвешь. Но чтобы такого держать дома… В три дня от него поседеешь. И попробуй он, едрена вошь, сыграть со мной такие штуки, как с Войцеховским, я бы, наверно, как запустила в него чем ни попадя, и тогда нежной дружбе конец, шабаш, потому что зло этот болтун помнит, не забывает, как и его хозяин. Вылитый Войцеховский, кровная родня.