355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Регина Эзера » Невидимый огонь » Текст книги (страница 19)
Невидимый огонь
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:36

Текст книги "Невидимый огонь"


Автор книги: Регина Эзера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 28 страниц)

– Ты прости, Велдзе… но мне ужасно плохо…

И с шумом выбежал во двор. В вечерней тишине было явственно слышно, как его рвало. Велдзе сидела, сжав пальцами виски, и так же, как до этого по дороге, ей хотелось кричать… выть в голос. Но и на этот раз она с собой справилась. Посидев немного, поднялась и достала из сумочки патрон с таблетками. Из лекарств, прописанных маме, – чудное, сильное снотворное. Велдзе приняла одну – и в считанные минуты все вокруг заволоклось как бы плотной волнистой мглой. Она добралась до кровати, разделась, легла, тут же погрузилась словно в белесую теплую воду и не слыхала, вернулся ли Ингус, нет ли.

Ингус глубоко втянул в легкие глоток сырого свежего воздуха. Полегчало. Он весь был в липком холодном поту, будто его трясла лихорадка. Во всяком случае, хмель вроде бы вычистило, зато голова гудела, будто стянутая обручем. Он хорошо знал это паршивое состояние – черт бы его побрал! – слишком хорошо и так же хорошо знал, что помочь тут может наперсток водки или бутылка пива. Но ни того ни другого не было, и слава богу: стоило ему вообразить себе хоть что-нибудь спиртное, как к горлу подкатывала тошнота, тьфу! И сколько там они этой пакости дернули? Вообще говоря, не так и много, даже меньше, чем бывало раньше. Но главное – не следовало мешать, точно. Сто раз, наверно, он говорил себе, талдычил, что не надо делать ерша, и сто раз давал себе зарок никогда больше не делать этого, ни в жизнь. Но как пропустишь одну чарку – о-ля-ля! – опять хвост трубой и сам черт тебе не брат. Недаром говорится: выпил вина – стал без ума. Истинная правда! Стоит только начать, а там пошло-поехало. Когда протрезвеешь – брр! – вспоминать тошно. Свинья распоследняя, и больше ничего, как ни хорохорься, как ни оправдывайся…

Ну кто его заставлял после вина хватить у Краузе того зелья? Вот дурошлеп! Мучайся теперь, гоняй за угол блевать… А может быть, причина в колбасе? Кто знает, какую требуху они там смалывают и пихают в полиэтиленовые кишки? Жахнут туда побольше чесноку и перцу, чтобы в нос шибало и чтобы никто ничего не заметил, и в лавке идет за деликатес! Однако вряд ли все же Ритма родному братцу всучит какой-нибудь хлам, они там, в магазине, за версту чуют, где дрянь, а где первосортный товар… Нет, все дело наверняка в этом чертовом самогоне…

Влажная рубаха дымилась на холоде. По спине у Ингуса побежали мурашки. Ночи в апреле стояли еще прохладные, мглистые, от нагревшейся за день земли шел горьковатый пар, затягивая горизонт и замутняя звезды и накрывая местность крышкой тишины, под которой в своих обрывистых берегах кипела Выдрица…

Дьявольски красивая весенняя ночь, а он тут дрожит и трясется, точно в штаны напустил, тьфу ты, – как старый хроник, думает о водке и какой-то дерьмовой колбасе, когда его глупый черепок и так раскалывается. Ко всем чертям – свалить бы сейчас на остановке столб, пересчитать кому-нибудь ребра, покуролесить, выдуриться, поставить точку и начать новую жизнь! Но все завязалось в такой узел, что ни удалью, ни мордобоем его не разрубишь…

В тишине протарахтел запоздалый мотоцикл и напомнил Ингусу про его «Минск». Смутно шевельнулось в его мозгу, что гараж он все же закрыл вряд ли. Поставить туда «Минск» – да, он поставил. А вот чтобы запирал висячий замок, это в его тяжелой голове не зацепилось, и мимо тонущего в темноте дома он медленным шагом двинулся туда, чтобы проверить. Гараж был заперт, все было в полном порядке, всюду приложили руку и без него – лодыря и шалопая. Он не мог успокоиться, все брюзжал и сетовал на себя, досадовал и злился, хорошо, слишком хорошо зная и это свое состояние, жуткие угрызения совести, которые мучили его, донимали, пока пьяный угар не выветрится, жгучее недовольство собой, давившее его, как большой палец вошь, точно!

Он поежился от холода. Не оставалось ничего иного, как вернуться в дом. Куда же пойдешь шататься и колобродить в одной рубашке как неприкаянный. В курятнике низко и глухо пропел петух. Полночь? Или уже утро? Ингус поднес к лицу часы, но перед глазами мутно белел лишь кружок циферблата, и ничего было не разглядеть. А, не все ли равно – двенадцать ли, два или три, завтра воскресенье…

Петух прокукарекал вновь, но в голосе его, запертом в помещении, не было ни звонкости, ни жизни.

Ингус вошел в дом, запер изнутри дверь и ощупью направился в кухню. В темной передней под ногами у него кто-то взвизгнул.

– Наступил, да? – шепотом спросил он. – Как слон, точно! Лежи, лежи, песик… не вставай, лежи.

Стараясь не нарушить покоя в доме, Ингус двигался и ступал как можно тише, но дверь из прихожей в кухню заскрипела пронзительно и ржаво, так что он даже вздрогнул. Петли смазать, лентяй, и то не удосужился. Ну, завтра же он это сделает, с самого утра, чтобы навески не стонали, не визжали как резаные. И соберется наконец, починит электричество в кладовке и заодно прочистит дымоход: мама жалуется, что плита хоть убейся не тянет, весь дым назад идет в кухню, а на дворе еще не такая теплынь, чтобы жечь один только газ, кое-когда надо и плиту истопить, хотя бы ради ребенка. А видел ли он толком за все эти дни Эльфу? Чуть свет – из дома, а назад – уже с налитыми шарами, эх-ма!

В горле пересохло, и он подошел к крану напиться. Вода в трубах нагрелась и была невкусной. Чтобы пошла холодная, надо было пустить ее вовсю и обождать с минуту, но от хлещущей воды поднялся бы адский шум, и Ингус удовольствовался такой, какая есть, напился из ладони, не догадавшись взять из шкафа кружку, в конце концов сунул под струю голову и не вытер полотенцем, а только отжал волосы пальцами и встряхнулся как собака. За стеной в своей комнате что-то невнятно бормотала во сне мама. Спать Ингусу не хотелось, но он не мог придумать, чем бы таким заняться, чтобы не поднять ночью всех на ноги. А поскольку ничего путного в голову не приходило, ему оставалось, хочешь не хочешь, тоже двигать к кровати.

Потихоньку зашел он в комнату, с опаской ожидая, не завизжат ли и здесь петли, но дверь отворилась и затворилась бесшумно и только под его ногами скрипнула половица. У порога он остановился, вслушиваясь в ровное Велдзино дыхание. Она крепко спала. В душе ему хотелось, чтобы жена бодрствовала. Наконец у него было подходящее настроение, чтобы поговорить – сделать то, от чего он всячески уклонялся, притворяясь и непонятливей, и более усталым, чем был на самом деле. Велдзе права, надо наконец выяснить отношения, потому что жизнь действительно зашла в тупик. Дальше так продолжаться не может, надо что-то решать – начать все сначала… или собрать свои шмутки и уходить из Лиготне. Но разве он этого хочет?

Ингус разделся и подлез под одеяло. Привычным неосознанным движением Велдзе чуть подвинулась во сне, чтобы дать ему место.

«Ах, как я устала…» – невольно вспомнил он с горечью ее слезы.

Свинья! Свинья он и скотина! Но и он устал, только ей, Велдзе, этого не понять. Она рассуждает по-женски, ей кажется, что у него сполна есть все, что можно пожелать, чего же ему еще, и он просто распустился от вольной и слишком сытой жизни. А в чем она, сытая жизнь? В том, что есть звонкая монета? Барахло? Тьфу, да разве он хиляк какой-нибудь и калека, чтобы лизать, как заморенный кот, чужие миски и подбирать, как голодный петух, кем-то брошенные зерна? Разве он не в силах заработать все сам, вот этими своими руками, которые могут своротить горы? И разве он, работая мелиоратором на «сотке», не зашибал сотни? Тридцать семь рублей за гектар болота – это тебе не фунт изюма. И гектар нередко удавалось провернуть за один день. Душный запах багульника в полуденный зной, и по ночам ядовито-горький туман над бочагами, и вечером такая синяя дымка на горизонте, какая бывает только над топью, и по утрам в канавах, вырытых накануне, черные молнии гадючьих спин. Однажды их нападало с сотню – гадюки, ужи и медянки, он прыгнул в канаву с лопатой и, хлюпая по ржавой жиже, выкидывал змей наверх, на сушу. Они с шипеньем летали над его головой, – черт побери, вот это была картина! Он действовал как факир, остальные стояли в сторонке разинув рты. Или еще – когда он нашел мину, выкатил что-то вроде ржавого ночного горшка, не сообразив сперва даже, что это за штука и механика, он ведь никогда мины в глаза не видал, потому что служил в ракетных, и лишь тогда, когда Краузе вскрикнул: «Дурак, ведь это мина», до него наконец дошло – ясно, что мина… А еще – он видел танец журавлей…

Но для Велдзе все это лишь неведомая, чужая и полная опасностей планета, откуда она хотела его вызволить – и вызволила, потому что его «ежедневный риск» и «длинный рубль», его тяжелый труд и в поте лица заработанные деньги в глазах Велдзе утратили всякую цену. И вот он лежит со скрещенными на груди руками, такой, каким его сделали, – грустный и несчастный, с тупо гудящей головой и спекшимися губами, чувствуя в мутном похмелье идущий из собственных пор запах спиртного.

Его сделали… Тьфу, да мужчина он или тряпка? Телок он и заячья душа, вот кто он, точно! Он катится вниз, он стремглав мчится под гору, обрастая жирком благоденствия и достатка, еще кое-когда оглядываясь, еще время от времени тоскуя, но спроси, годен ли он для былой жизни, к которой стремится, о которой мечтает, готов ли он еще терпеть лишения, которых будто бы жаждет. Ведь жизнь мелиоратора – это не только романтичная дымка и журавлиные танцы, это каторжный труд от темна до темна и ночи в вагончиках, под чужой крышей, это сухая пайка и жена только в выходной день. И никогда ни одна баба, будь он к ней хоть как привязан, не смогла бы его уговорить и уломать, если бы сам он в какой-то миг не поколебался, не усомнился, так ли он живет, как следует, и тем ли занимается, чем следует, и если бы сам он не поддался соблазну, вполне человеческому желанию устроить свою жизнь удобнее, полегче, пользуясь возможностью, какую дает Велдзино наследство…

Проще всего сейчас, конечно, винить Велдзе, которая, добившись своего, может быть, еще более несчастлива, чем он, – на каких весах взвесишь, кто из них двоих страдает сильнее?

Ингус обвил рукою жену – не в порыве страсти, а с тихой нежностью и мягким участием, сам тоскуя по отзывчивости и сочувствию, но Велдзе не открыла глаз, даже не шевельнулась, и мерный ритм ее дыхания не сбился, не нарушился. И держа Велдзе в объятиях, он почувствовал себя очень одиноким – даже самый близкий человек его не понимает. По мнению жены, он должен бросить пить, и только, чтобы все опять пришло в норму. Но брось он, может быть, настанет день, когда он сунет голову в петлю, и вряд ли это будет лучший выход…

Все их благополучие в последние годы покоилось не на плодах их собственного труда. Об этом шли толки в Мургале на каждом углу, и надо было быть глухим, чтобы этого не слышать, и тупым, чтобы не понять – это не только зависть и злословие, как воображала Велдзе, ведь Стенгревица и его дела местные люди слишком хорошо помнят. И самое разумное, что Велдзе с мамой могли в свое время сделать, это уйти с хутора и в этих краях больше носа не показывать. Но сейчас-то легко рассуждать задним числом. Куда бы они ушли: одна – больная, другая – ребенок? Или мама тогда еще не болела, умом не повредилась? Но когда-то же это началось. Может быть, в тот вечер, когда ее Стенгревиц явился домой, намотавшись за день как черт и пьяный вдрызг, и мама увидала на его груди кровь и стала вытирать, как стирала «кровушку» нынче у него, Ингуса, с такой кротостью и смирением, что Ингуса передернуло. Уже выплакала все слезы и примирилась со своей участью, а может быть, закричала тогда, завыла в голос, проклиная свою судьбу, жена палача…

А теперь они мягко катят мимо всех на своем экспортном авто, купленном на доллары этого убийцы и гада…

Ингус глухо простонал сквозь стиснутые зубы.

Если бы у него, черт побери, хоть была такая дикая уверенность в своей правоте и в своих правах, как у Велдзе! А ему совестно глядеть людям в глаза, точно и человеком он себя чувствует только на старом маленьком «козлике», приобретенном за свои деньги. Если бы он мог, как Велдзе, нареветься вволю, потом залечь и дрыхнуть себе сном праведника божьего, как будто бы достаточно того, что они лежат рядом и что Ингус обнял жену за талию…

Ну что делать, ну как жить? Жить-то ведь надо – нельзя же врезаться в первый попавшийся столб или присматривать балку поближе. И решать это все ему самому, никто за него этого не сделает, и уж тем более Велдзе; она борется героически, но лишь за покой и согласие, за соблюдение приличий – за теплое семейное гнездышко без тревог и свербящих мыслей, которые гложут, не дают спать по ночам, а лежать не смыкая глаз вредно для нервов и от бессонницы пойдут морщины. Но он так и не может придумать ничего путного – он может только махнуть, завиться куда-нибудь, в который раз напиться в дым, отдаляясь все больше от своего ребенка и делая жизнь Велдзе мукой и адом…

На дворе нехотя брезжила серая заря, и в ее блеклом свете Велдзе тоже казалась необычайно бледной – темные запавшие глазницы придавали худощавому лицу выражение застывших страданий, которые не сглаживал и не стирал даже сон, черты были недвижны, как на посмертной гипсовой маске, дыхание стекало с губ совершенно беззвучно, и, хотя рука Ингуса ощущала тепло родного тела, сквозь легкий туман подкрадывавшейся дремоты ему нежданно померещилось, что это окоченевший лик мертвеца. Прогнав сон, Ингуса вдруг обуял безотчетный ужас, в мгновенном озарении словно открывая ему глубину и силу собственных чувств, которые в череде будней и раздоров как бы закатились за горизонт обыденности.

– Велдзе!..

Ингус притянул ее крепче к себе, приник лицом к живому теплому плечу, грудь его сотрясали немые рыдания. Велдзе вздрогнула и непроизвольно чуть отстранилась, так как его борода и волосы были по-прежнему мокрые, но она не проснулась и сейчас.

Велдзе открыла глаза лишь через несколько часов, и тишина в доме и воскресная леность, возможно, убаюкали бы ее вновь, если бы вставшее над горизонтом солнце не било в лицо и если бы Ингус так не храпел, да еще, нахал, в самое ухо. Спать с ним было сущим мученьем. Он не только сопел с присвистом, но и, повертываясь во сне на другой бок, нередко стягивал с нее одеяло и разбрасывался, занимая добрых две трети тахты, и спасибо еще, что ее законное место было у стенки, не то она как пить дать скатилась бы ночью на пол, и винить было бы некого: Велдзе могла упрекать мужа только за то, что он делал бодрствуя. Ей оставалось либо примириться с тем, как оно есть, либо спать отдельно, что ей и приходило в голову, но она втайне этого боялась, страшась еще большего и, может, безвозвратного отчуждения. Мужа и так приходилось держать обеими руками, чтобы он, болтаясь обычно в подпитии, не запутался в какой-нибудь юбке, как в свое время Страздынь. На Ингуса многие заглядывались – плечистый, живой, отчаянный, – надо быть слепой, чтобы этого не видеть. И, брошенная однажды, Велдзе больше всего боялась, что прошлое может повториться.

А что, если у женщин в их роду вообще такая судьба? Отец покинул маму. Ну ладно, Советская Армия наступала, и отцу никак нельзя было здесь остаться. Но потом – ни единой строчки, будто камень в воду ухнул. Почти тридцать лет никаких признаков жизни… А Страздынь бросил ее. И если бы еще ради какой красотки, а то – господи твоя воля! – спутался с простой дояркой из Ауруциемса: навозом пахнет, оплыла жиром и вдобавок еще на четыре года старше, смех просто. Возможно, теперь кусает себе пальцы… Как-то раз она затормозила нарочно у автобусной остановки перед самым его носом: «Ну, Харальд, может, подвезти?» Отшутился: «Соблазняешь. А я уж больше двадцати лет соблазненный», и все ж не утерпел, не отказался и полез в машину. «Как же тебе живется, Харальд?» – «Не жизнь, а малина!» Ха, оно и видно! Потрепанный свитер, брюки неглаженые, на плечах линялый брезентовый рюкзак – вахлак, да и только! Удивительно еще, как к нему не прилип от его крали навозный дух, и воняет он только «Примой» или «Севером», словом, дрянным дешевым табаком. «Шикарный у тебя, Велдзе, мотор, да-а!» – откидываясь на сиденье, одобрительно сказал он. А ты как думал, серый чижик?.. Возможно, это не так уж благородно, но ах как сладко прокатить этаким манером свою бывшую половину, которая некогда тобой погнушалась и пренебрегла, – включить радио, прикурить от зажигалки, на прямых участках дороги разогнаться до девяноста километров в час… сознавая к тому же, что Ингус на голову выше этого облезлого типа…

И вот Ингус лежит с ней рядом, обхватив ее рукой за талию, такой близкий, теплый, сонно-расслабленный, и только безудержно, отчаянно сопит. Она повернулась на бок и легонько его толкнула:

– Ингус…

Он фыркнул, лениво и медленно заворочался, что-то такое промычал, но храп все же прекратился – и настала тишина. Рука на Велдзе тоже непроизвольно шевельнулась, на какой-то миг вроде отстранилась, потом вновь обхватила сильным, но очень бережным объятьем, как бы защищая. Растроганная и оттаявшая, Велдзе прильнула к мужу всем телом, воспоминания о Страздыне в эту минуту показались ей вдруг кощунством, и она неслышно, одними губами шептала: «Ингус, Ингус…» Мир царил между ними и согласие, казалось, что и желать-то уж больше нечего, и ей подумалось – почему так не может быть всегда, почему мгновения счастья в их жизни стали так коротки и мимолетны: вспыхнут как молнии, и тут же погаснут в серых буднях, и вновь растворятся, будто их не было, в распрях и перекорах.

Чего им недостает, чтобы они всегда были счастливы? Такой малости – только желания! Но разве у нее нет желания? Ах, да у нее целый воз желания и еще с верхом, и ничего она так не жаждет, как не дать Ингусу спиться и себя погубить. Его, как дитя, надо любить и жалеть. Ингуса надо беречь ночью и днем – тоже как дитя, чтобы он не вздумал играть с огнем и бегать по крышам, беспечный, отчаянный, ветреный.

В кухне глухо брякнула посуда, и открылась наружная дверь. Мама. В птичник пошла к своим курам. Петух и три курицы – мама выпросила их христа ради, сельский человек, не может она, чтобы совсем без живности, хотя Велдзе не хотела держать в усадьбе никакого скота – лишняя обуза и хлопоты. Да какой же это скот – куры… Ну ладно уж, пускай, уступила дочь скрепя сердце: птица имела подлую привычку разрывать, раскапывать цветочные грядки – три штуки, и ни единой больше. Мама выклянчила еще и петуха: как же курочкам без петуха? Ладно, пусть будет и петух, что ты сделаешь. Старый человек, капризный, – удовольствие ей, какая-то забота с этой птицей, раз мало ей других невзгод, которых по горло…

Хрустальное утро под самым окном расколол громкий петушиный крик. Ну да, не иначе как мама пустила этих чертей в сад, где только вчера посеяли душистый горошек и настурцию. Вот наказание! В воскресенье и то нет покоя. Осторожно сняв с себя мужнину руку, Велдзе откинула угол одеяла и прямо босая, в ночной рубашке подошла к окну, открыла… Так и есть! Вы полюбуйтесь только – шуруют! Ах, мама, мама… Не желая шуметь, чтобы не поднять Ингуса, Велдзе схватила со спинки стула что-то из одежды и стала махать ею в окно, пугая кур и петуха, и птицы, крича как оглашенные и хлопая крыльями, кинулись с грядок врассыпную прямо через флоксы, гладиолусы и нарциссы.

– С кем ты там воюешь, милая? – тихонько засмеялся сзади Ингус.

– С мамиными курами, – отозвалась Велдзе, оглядываясь на мужа, который наблюдал за ней с тихой улыбкой – взъерошенный, волосатый, кудрявый, бес, да и только, – и невольно расцвела в улыбке и она, и вся ее досада мигом улетучилась. – Хорошо спал?

– Как сурок.

– Ты ужасно храпел.

– Да ну! Надо было дать мне тумака.

– Я и то уж.

Она подошла, села рядом на краешек тахты.

– Озябла?

– Нет.

И все же Ингус, обхватив, затащил ее под одеяло.

Поддразнил:

– Не озябла! А сама холодная, как ледышка.

И стал целовать жаркими нетерпеливыми губами лицо, плечи, грудь, живот сначала со смехом, а потом все больше загораясь и распаляясь; и Велдзе, которая сперва, тоже тихо смеясь, уклонялась от щекотных прикосновений его рта, вся напрягшись вдруг, порывисто обхватила его за шею, сдавила, стиснула тонкими нервными пальцами, осязая под горячей кожей стальные мускулы.

– … Ингус… Ингус… – повторяла она одними губами, чуть не задыхаясь в его объятиях под тяжестью могучего тела, и в этом ее шепоте, в частом, шумном дыхании, в немом крике прорывался весь сумбур ее страстных, кипучих чувств – пьянящая радость и готовые брызнуть слезы. – …Ингус… Ингус… Ингу-ус…

…Первое, что она услыхала, была кукушка. Птица пела где-то далеко – может быть, в мызном парке, может быть, на опушке леса, но безветренное утро было столь прозрачно, что чистый звон песни долетал до хутора.

– Ингус!

– Мм?

– Ты слышишь?

– Что, дорогая?

– Кукушку,

– А-а.

Раза два кукование прерывалось гулом грузовика на дороге, потом фырканьем мотоцикла, но, когда шум отдалялся и затем стихал, сквозь тишину вновь долетал монотонный звонкий голос птицы.

– Она кукует нам долгую жизнь, точно!

– Да, Ингус.

Солнечный свет залил весь оконный проем.

– О чем ты думаешь, Велдзе? – в блаженной истоме спросил Ингус, тогда как птица продолжала отсчитывать им годы.

Велдзе помолчала.

– Тебе, Ингус, это покажется глупым.

– Ну уж. Не могу себе даже представить.

– Мне хотелось бы, чтобы так было всегда… Но это… невозможно.

На сей раз помолчал он.

– Понимаю, что ты хочешь сказать, Велдзе. По отношению к тебе я был гадом и скотиной, точно. А ты всегда… От тебя я видел только добро… Почему ты плачешь? – испуганно вскричал он. – Велдзе!

Но она, как и вчера, только молча мотала головой и не могла с собой совладать. Ингус неловко вытирал ей углом простыни щеки, а она плакала все сильней, в три ручья, заливаясь слезами. И мужскому уму его было не понять, что это слезы не горя, а счастья.

– Господи, как же я, подлец, тебя разобидел! – воскликнул он, искренне огорченный, виня себя во всем. – Надо было по мордасам мне надавать, и поделом бы, точно!

Велдзе бледно улыбнулась сквозь слезы, между тем как вдали за окном, в звонкой тишине весеннего утра кукушка отсчитывала последние часы их совместной жизни, но они – ни тот, ни другой – об этом не подозревали.

После завтрака, напившись горячего как огонь, до ужаса крепкого черного кофе, Ингус совсем воспрял духом и ожил, руки так и чесались, так и просили какого-нибудь занятия, дела, готовые сдвинуть с места и даже своротить гору. Он починил свет и смазал петли, а потом, вспомнив про нечищеный дымоход, нашел под лестницей старые штаны в известке, влез в них, разыскал, насвистывая, оббитый таз – для сажи, но никак; ни в какую не мог напасть на проволочный еж, упругий и гибкий инструмент, которым можно достать в трубе любой оборот. Тьфу ты черт, ну куда его засубботили – как в воду канул, и кому эта штука понадобилась? Может быть, взяли соседи? Но одно то, что он, убейся, не мог найти проволочный еж, хоть и облазил все углы и закоулки, лишний раз подтверждало, что он уже сто лет не держал в руках эту вещь и вообще в последнее время жил не тужил и на все поплевывал, насчет хозяйства и в ус не дул, пропади оно все пропадом, как будто Лиготне – хутор Витольда Стенгревица, и только, а не дом, не пристанище его жены и ребенка.

Тщетно копаясь в старой, отслужившей свой век рухляди, он стал хмуриться и сердиться, потом плюнул, махнул рукой, вооружился маленькой лопаткой, поварешкой, еловой веткой и двумя газетами, стал у печки на колени и вынул трубную дверцу. Серо-черная пыль пахнула прямо в лицо, пфу-у – удивляться надо, как это плита хоть с горем пополам тянула!

– Полно? – стоя позади, спросила Велдзе.

– Угу, прямо битком!

– Может, мне подстелить еще газету?

– Все равно, Велдзе, пол придется скрести. Ты видишь, как ее тут кружит? Пчелиный рой! – Он обернулся, глядя на жену снизу вверх с ослепительной белозубой улыбкой, точно извиняясь за грязь, которая шла из трубы. – Это еще цветочки. Вот повалит из оборотов, где сажа сбилась и слиплась комками от жирных смол в еловых дровах, тогда держись… Тьфу ты, опять в лицо!

Когда же он, дармоед, последний раз подходил к печи и закатывал рукав? И что бы ему в будний день взяться, к вечеру, а то загадит весь дом как преисподнюю, и еще в воскресенье. Только вчера небось женщины все вымыли, вычистили, как и водится, под выходной.

– Дай я вынесу, – предложила Велдзе, когда таз наполнился до половины,

– Я сам.

– Ты мне заделаешь дверные ручки.

– И то верно.

Она вынесла, ссыпала в ящик, ведь сажа – ценное удобрение для лука и бросать ее так просто в яму, где хлам и мусор, было бы грешно. Потом возвратилась с пустым тазом в дом, где Ингус, согнувшись в три погибели и пыхтя от натуги, тыкал хвойным сучком в дымоход.

– Коротка, подлюга, и ломкая!

– Кто, Ингус?

– Да ветка. Не достаю я доверху. Ну… Эх… Ну, еще… Видишь, дальше не идет!

– Что же нам делать?

– Тут не елку нужно, а можжевельник. Гибкий такой кустик и тонкий. А лучше два или три – разной длины.

Велдзе тихонько засмеялась.

Он обернулся к ней – борода в серой муке, точно седая, черный потешный мазок на носу, – и Велдзе опять засмеялась.

– И все-то ты, Ингус, знаешь!

Он только рукой махнул.

– Кто же этого не знает, Велдзе… Но где взять можжевел, а?

Велдзе засмеялась в третий раз.

– В лесу.

– Где?

– В лесу, где же еще.

– Что в лесу, это и я знаю. У Каменных гряд их полно, да ведь… Надо смотаться рысцой. И засветло успею вернуться, точно.

– Вот глупенький, для чего же у нас машина?

– В таком виде?

– Ну зачем в таком? Разве долго вымыться, переодеться? Ведь сегодня воскресенье.

– Но я…

– Мы вернемся через полчаса… через час. Взяли бы с собой Эльфу, – все больше загораясь, говорила Велдзе, а Ингус сидел у ее ног как пес и смотрел снизу вверх. – Ну скажи, когда мы вместе куда-нибудь ездили? – продолжала она и, стараясь опередить его возражения, поспешно сказала: – Ладно – в гости, на свадьбу, ладно – в магазин в Раудаву или в Ригу. А так просто, ни с того ни с сего, только потому что хочется? Скажем, за какими-то несчастными кустиками? Оставим все как есть и…

– Не побоявшись мамы! – весело добавил Ингус, хотя ему страх как не хотелось бросать все на полдороге. Доделать бы, поставить точку, хоть самую грязь убрать – тогда пожалуйста, на все четыре стороны. А то, как недотепа, как балбес, развел, затеял, поковырялся полчасика, и поминай как звали! Но и можжевельник нужен, черт бы его побрал, и неохота огорчать Велдзе… Такой солнечный день, да и то правда – когда они вообще куда-нибудь ездили так просто, для удовольствия? В последние два года за грибами, пожалуй, и то не выбрались. Сперва Эльфа была кроха, а потом даже как-то не приходило в голову…

– Ну, Ингус! – не отступалась Велдзе.

Он поднялся медленно с пола, тоскливо обвел взглядом дело рук своих, за которое так горячо взялся и теперь должен на полпути бросить, весь этот разор и грязищу, что он оставлял, однако пошел мыться, намылился, потом усердно тер себя щеткой с моющей пастой, три раза меняя воду, и растерся полотенцем до приятной, бодрящей красноты.

– Собрались куда, что ли? – заговорила с ним мать.

– В лес, муттерхен, – отозвался Ингус, вытираясь и глядя сверху на маленькую сухонькую женщину, которая всегда вызывала в нем двойственные, противоречивые чувства – нечто среднее между гадливостью и жалостью, как раздавленный муравей или вздетый на крючок червь, истинную меру страданий которого Ингус мог лишь отдаленно угадывать, но не в силах был живо себе представить, ведь мама обреталась в каком-то другом мире, с иными, своими законами, где не годились привычные понятия о сути вещей. – Вы в комнате до нас ничего не трогайте. Приедем из леса – сами наведем чистоту.

Но мама, казалось, не уяснила себе его слов, переспросила:

– В лес? Ой, не надо бы ехать! Тревожные времена, тревожные времена…

Мама жила еще в иных, давно минувших временах, и втолковывать ей что-либо, Ингус прекрасно это знал, было бесполезно, она бы только пришла в возбуждение – окаянство! – и в очередной раз подняла бы крик и такой тарарам, что хоть уши затыкай. И он, не пускаясь в объяснения, терпеливо сказал:

– Все будет в порядке, муттер! – невольно подумав, а не держится ли с ним мама, не ведет ли себя порой так, как вела себя и держалась со своим Стенгревицем, – защищая, что ли, от возможной опасности. Он вспомнил вчерашнее кроткое, покорное бормотанье: «Кровушка… кровушка…» – и внутренне содрогнулся. – Все будет в порядке, – повторил он, пошел одеваться и затем направился к машине. Отпер гараж, вывел «Волгу» и несколько раз нажал кнопку сигнала. Подождал минуту и погудел еще. Но вот и они вышли – Велдзе за руку с Эльфой. Девочка этой зимой сильно вытянулась, весеннее пальтецо было явно коротко, и ноги в серых колготках выглядели длинными и тонкими, как у аистенка.

– Может быть, ты сядешь за руль? – предложил Ингус.

– Зачем, езжай сам. Только не сумасбродствуй.

– С какой скоростью мне высочайше дозволено двигаться? Тридцать, сорок километров?

– Глупый…

Они выехали со двора на обсаженный деревьями прогон и, ослепленные, покатили сквозь тоннель из теней и бьющего света.

– Ты видишь, Ингус, какой день? – горячо воскликнула Велдзе. – Наверное, самый прекрасный за всю весну, а?

– Точно! – согласно кивнул он, и мысль его не участвовала в том, что он говорил.

Лес обнял их ароматами нагретой на припеке смолы и земляничника, едва слышными вздохами сосновых вершин и очень близким сейчас разговором кукушек. А из долины, с берегов невидимого отсюда и лишь легкой, прозрачной зеленью помеченного ручья, долетали многоголосый свист и трели, теньканье и щебет, и эти звуки мягко влились в тишину, которая в первые мгновенья, после того как заглох мотор, казалась нежилой и пустынной, а потом наполнилась весенним ликованьем. Однако весь этот хор перекрывали чистые голоса кукушек: ку-ку, ку-ку… пли-пли-пли…

– Ты слышишь?

– Да, Ингус, – подтвердила Велдзе, вслушиваясь в звонкую разноголосицу.

– Тот, что «ку-ку», это самец, а «пли-пли-пли» – самочка.

– Ты шутишь! Это, скорее, дятел.

Ингус рассмеялся.

– Так бывает, Велдзе, только в анекдотах.

– Что именно?

– Чтобы самцу кукушки откликалась самка дятла, точно.

– Так это в самом деле кукушка? – удивилась Велдзе, стараясь уловить еще раз необычный крик и его запомнить, но самочка смолкла, и теперь доносился лишь знакомый испокон веку зов самца. – Все-то ты знаешь! – похвалила Велдзе мужа.

– Так уж и все, – отозвался Ингус, но Велдзе чувствовала, что ее слова ему польстили: мужчина есть мужчина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю