355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Регина Эзера » Невидимый огонь » Текст книги (страница 11)
Невидимый огонь
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:36

Текст книги "Невидимый огонь"


Автор книги: Регина Эзера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 28 страниц)

Она взобралась в кабину. Там было тепло и душно, остро пахло бензином и маслом, так сильно пахло, угарно, что не продохнуть. Зато теперь она двигалась к цели – наконец, наконец! И по такой пустынной дороге двигалась очень быстро – тяжелый, неуклюжий и тупорылый грузовик, встряхивая кладь и кидая из стороны в сторону прицеп, пожирал как прорва дорожные столбы и деревья, которые то высвечивались в лучах фар, то гасли, то вставали впереди, то стремительно исчезали сзади, ухнув во тьму как в пропасть.

Шофер за дальнюю дорогу истомился одиночеством, и возможно также, что его клонило в сон. И, не дожидаясь вопросов, просто от скуки, он стал словоохотливо и откровенно рассказывать, что работает в Спецстрое – возит строительные блоки, что у него жена и трое детей, две девчонки и парень, что мальчик весь пошел в него, такой же баловень, озорник и сорвиголова, как отец, так что приходилось и за ремень браться – парню, как и ему в свое время, туго дается школьная наука, на уме одни моторы и машины, тоже шоферить, наверно, будет… Потом полюбопытствовал, есть ли у нее дети и муж, и Ритма сказала – да, есть, два сына и, конечно, есть муж, и, упомянув Айгара, Атиса и Вилиса, она снова забеспокоилась: так поздно – что могут подумать о ней домашние? И, не зная что делать, куда деваться от тревоги и опасений, она отвела душу и рассказала шоферу про автобус, который должен был пойти, но не пошел – не пошел и баста, что ты ему сделаешь. И водитель, сдабривая свою речь крепким словцом, сказал, что в автобусном парке все они как на подбор лодыри и бездельники, байбаки и лентяи, лоботрясы и шалопуты, им бы только бить баклуши и тянуть резину, что он бы на ее месте разнес в щепы будку диспетчерши, раз нет порядка – и не надо, что самому начальнику парка он показал бы где раки зимуют – авось не первый фон-барон, которому он мозги вправляет. И горячась, и от собственного красноречия входя в раж, водитель жал на педаль газа так, что громадная машина неслась как бешеная, тряслась и прыгала, и ветер вокруг кабины выл со свистом.

Это было волнующе и жутковато – так мчаться сквозь ночь, и Ритма ехала, снедаемая тоской по дому и нетерпением. Все утро, да и потом она стремилась, рвалась из дома, чуть не как из тюрьмы, но стоило случиться запинке с автобусом и стоило ей с полчаса поторчать на дороге, как дом потянул к себе с неодолимой силой – ей хотелось домой, и только домой. И, предаваясь своим мыслям, Ритма старалась представить себе, чем занимаются сейчас ее мужчины: Атис, наверно, рисует или, возможно, лег спать, Айгар, надо думать, сел наконец за уроки, Вилис возвратился, а поесть толком нечего, – найдут ли они без нее в кладовой отварную картошку и сообразят ли, хоть один, поджарить на ужин с салом?

Так думала Ритма, в то время как машина, громыхая прицепом, мчала и неслась по шоссе, вспарывая тьму клыками фар и раскапывая вечернюю тишину, как дикий кабан.

Когда они приблизились к повороту, пошел снег. Сперва он падал редкими хлопьями, а соскочив с машины, она очутилась в хороводе светлых мотыльков. Все вокруг мелькало и мельтешило, колыхалось и трепетало.

– Снег… – проговорила она, точно удивляясь, хотя недавно сама подумала – должен пойти снег.

– Что? – не расслышав за фырчаньем мотора, переспросил со своей верхотуры шофер.

– Снег! – по-русски повторила она.

– Ну его к черту! – в ответ крикнул он и сплюнул: дорога-то сейчас укатанная, ровная и гладкая как стол, а снег ее только испортит, изгадит. Пыхти тогда, хлебай колесами кашу – пока не рассветет, грейдеры на шоссе носа не покажут, и думать, и ждать нечего.

Так говорил он с сердцем, и был, пожалуй, прав. Снег – только помеха. И для Ритмы, и для нее тоже. Разве не быстрей, не сподручней идти, когда на тебя сверху не сыплет? Однако, свернув на проселок у столбика с дорожным указателем «Мургале – 6 км», она, еще не запорошенная снегом, огляделась и со странным волнением подумала: «И все-таки красиво…» – а хлопья бесшумно садились на ее плечи и на волосы.

То, что происходило сейчас дома, Ритма угадала почти в точности. Атис, сидя над листом бумаги и еле разлепляя глаза, мазюкал его акварельными красками, всеми силами отгоняя подбиравшийся к нему сон. Айгар же, который вовсе не возражал бы лечь на боковую, сел наконец за книжки, надеясь хотя бы редким гребнем прочесать кое-что из завтрашних заданий. Не угадала она только про Вилиса – только па его счет она ошиблась.

А он стоял сам не свой и глядел на свою тень. Он не был мистиком, отнюдь нет, он понимал, что странный образ на стене – дьявольская игра света и тени, что стоит ему повернуться, изменить положение, и все исчезнет, сгинет, но именно этого он и не мог – не было сил ни повернуться, ни изменить положение, так как все внутренности в нем сжались в кулак, сплелись в клубок и натянулись канатами, сдавливая его и грозя лопнуть.

За дверью послышались шаги. «Ритма!» – с бессильной надеждой подумал Вилис, как будто бы ей одной было дано вырвать его из пут и тенет колдовства, и свет, брызнувший из комнаты, сразу же стер изображение со стены.

– Это ты, пап? А я думал – мама. Что ты тут делаешь в темноте?

Айгар зажег свет.

– Елки зеленые! Ч-ч-то это у тебя такое? Эт-то же лосиные уши, провалиться мне на этом месте! Настоящие лосиные уши, честное слово!

– Были когда-то лосиные уши… – произнес наконец Вилис, точно просыпаясь. Ему хотелось посмеяться над своим заблуждением, но все органы в груди и брюшной полости были, казалось, по-прежнему сжаты в тугой комок, и он избегал смеха, так же как громкого слова и резкого жеста, инстинктивно боясь, как бы внутри что-то не лопнуло.

– Ат-тис, чертяка! Атис, жми сюда! Ф-фатер принес лося!

В двери показался и младший и, часто моргая, оторопело и с опаской, как бы не дыша даже, глядел на зверя, тогда как Айгар восторженно прыгал вокруг Вилиса в каком-то дикарском военном танце, в такт которому с древних времен сердца мужчин гнали по жилам кровь.

Ну вот оно – изумление и восторг, то, о чем Вилис мечтал, чего жаждал. Но почему же вокруг его головы не засиял нимб? Может быть, он просто одурел от счастья? Или же счастье, раз оно добыто, перестает быть счастьем?..

– Помоги мне снять, – устало сказал сыну Вилис, имея в виду рюкзак, лямки которого врезались в толстые рукава меховой куртки.

Айгар взялся за сумку и принялся стаскивать.

– Тяжелый как черт… Сам убил?

Вилис кивнул.

– Ага… – Рассказывать ему ничего не хотелось, он чувствовал себя выжатым, усталым, сумка тянула плечи, как мешок картошки. – Сперва отстегни пряжку. Так… Обе лямки сразу не надо… А где мама?

– Мамы еще нету дома.

Рюкзак тяжело съехал на пол,

– Так. Теперь давай миски. Надо выложить и поставить на холод… Куда же она ушла?

– Мама? – развязывая шнур, переспросил Айгар. – Махнула в Раудаву.

– В воскресенье? – удивился Вилис. – А зачем?

– Думаешь, она мне говорит? – с легкой обидой отозвался Айгар – резкость матери, видно, все еще его уязвляла.

– А давно?

– Что давно?

– Да ты глухой, что ли? Каким автобусом она уехала?

– Мама поехала не автобусом. А на машине Каспарсона.

Он помолчал.

– Вон что… – глухо проговорил наконец Вилис и сухо покашлял.

Он уже повесил куртку, но опять потянулся к вешалке.

– Пап, ты еще куда-нибудь двинешь?

– Скоро вернусь, – ответил Вилис, не зная, стоит ли сказать, что он хочет пройти до остановки, и все же не сказал.

Небо висело над крышами хмурое, готовое просыпаться снегом. По наезженной дороге катил, разбежавшись, ветер. Вилис медленно добрел до калитки. Его жидковатые волосы раздувало, так как он не взял шапки, но возвращаться не хотелось. Он только поднял воротник и сунул руки в карманы – мерзнуть они не мерзли. И широким шагом двинулся к остановке. Вечернюю тьму разгонял свет в окнах и серо-синий отлив снега. У ветеринарного участка качался на ветру фонарь, отбрасывая дрожащий блик. Вилису пришло в голову взглянуть на часы, и он остановился под фонарем, колеблющийся свет которого то обнимал его трепетным сиянием как ореол, то ускользал вбок, оставляя его в густом сумраке. Как и в жизни, подумал он.

Постояв немного, точно пытаясь вспомнить, зачем он здесь и что собирался делать, в конце концов он все-таки взглянул на часы и увидал, что последний автобус должен был прийти больше часа тому назад.

Ах, какой же я дурак и осел, произнес он, какой олух и балбес, сказал он, шут гороховый и чурбан…

Слова сами слетали с его губ – в них не было ни злости, ни сожалений, все заволокло безразличие, как под легким наркозом.

Вилис постоял еще, сам не зная, чего ждет и ждет ли вообще. Потом повернул назад.

Сходить к Ингусу, что ли? Может быть, у Велдзе есть выпить?

Но он не мог бы сказать, хотелось ему пить или не хотелось, – ему, пожалуй, не хотелось ничего.

Упада первая снежинка и села ему на рукав. Вилис смотрел не мигая – растает или не растает? – но она не таяла. Слетела вторая. Он огляделся: воздух зыбился от белых мотыльков. Все было так, как и положено, – шел снег.

Тихим шагом он вернулся домой. Айгар все сделал как следует – выставил на холод мясо и голову тоже. Живой блеск лосиных глаз уже стал меркнуть, а нижняя челюсть, по-прежнему отвисшая, оголила желтые зубы.

– Ну видишь, старик… ну видишь, – говорил Вилис, обращаясь не то к лосю, не то к самому себе, – …ничего, старик… все обойдется…

Вилис потянулся к дверной ручке, и его слуха достиг гул падения. Он не вполне сознавал, что это шум, с каким его собственное тело рухнуло на пол.

«Контузия, старая сво…» – успел только подумать он как о живом существе, но и эта мысль оборвалась.

А Ритма между тем шла и шла, все больше покрываясь снегом.

* * *

В то время, когда я поселилась в Мургале, я не успела еще обзавестись собакой, а очередной – третий по счету – кот, как и два его предшественника, незадолго до этого отбыл в богатые мышиные угодья, так что в ту пору я не держала у себя ни животного или зверька, ни птицы или скотины, ни пчел или рыб, словом, ничего такого, что периодически нуждалось бы в услугах ветеринара и тем самым заставляло бы входить в контакт с людьми этой профессии. И тем не менее Феликс Войцеховский был одним из первых, с кем я здесь познакомилась, и поводом к тому послужил весьма забавный, хотя и не очень оригинальный казус, какой жизнь не раз подстраивала и до того; но я никак не ожидала, что со мной такое может случиться, тем более здесь – где-где, но не в этой глуши и дыре по имени Мургале.

Так вот, однажды теплым летним вечером я проходила мимо открытого окна Войцеховского, и где-то совсем рядом раздался хрипловатый и скрипучий, однако весьма игривый тенорок:

– Салют! Чао, бамбино!

Занавеска в окне дрожала и колыхалась – и это при полном безветрии. И было нетрудно догадаться, что за ней кто-то есть и, невидимый, сквозь тюль смотрит на улицу, двигаясь там, крича и хихикая.

На миг воцарилась тишина, и лишь качание тюля выдавало присутствие невидимки, потом глухой, простуженный голосок евнуха вновь произнес ласково:

– Здравствуй, красотка! Bon giorno! Moin, wie geht’s?

По ту сторону занавески кто-то прыснул, опять немного поржал и, понизив голос до воркующего, интимного шепота, вдруг запел неаполитанскую песню, в тексте которой – из-за скверной ли дикции исполнителя или моих слабых познаний в итальянском – я поняла, к сожалению, всего одно слово, которое загадочный певец выводил протяжно и с наслаждением, будто им упиваясь, с большим чувством, жаром и, смею утверждать, даже сладострастием, а именно – общеизвестное «amore».

Но не успела я сделать и нескольких шагов, как песня вновь оборвалась, причем на неожиданном месте – на полуслове, на полутакте. И тот же голос изрек:

– Погоди, не уходи, милашка!

Занавеска плеснулась, раздался хриплый смех, но показаться так никто и не показался. Некто за окном безусловно кого-то дурачил, тут не могло быть двух мнений, и этим «кто-то», нравилось мне это или нет, вероятно, была я, неведомо почему став предметом издевок какого-то шутника.

Самое умное, что можно было сделать в таком глупом положении, притвориться, что не слышишь фамильярного кривлянья, и уйти, а не впутываться в историю. Но меня как подталкивало что. Мне загорелось, приспичило увидеть таинственного полиглота, который дерзко дразнился и почему-то робко прятался за тюлем. Я должна была встретиться с ним лицом к лицу хоть умри, во что бы то ни стало: любопытство взяло верх над возмущением и боязнью выглядеть смешно, над рассудком и надо мной самой, ведь я типичная дочь Евы, а панический страх перед тем, как бы не показаться глупцом, – амплуа сильного пола. И, остановившись против окна, чуть дрожащим от волнения и нетерпения голосом я спросила:

– Простите, вы, кажется, что-то сказали?

Ну вот, сейчас откроется занавеска и в проеме окна появится он. Но ничего подобного не произошло. Я смотрела во все глаза, но тщетно. Я знала определенно, что за мной наблюдают, об этом говорило и беспокойное, нервное колебание занавески, что выдавало и нараставшее возбуждение обладателя тенорка. Но вопреки всему события не развивались. Он должен был показаться, но не показывался, нечистый!..

И выждав, может быть, минуту, а может, и две, я подала голос:

– Простите, вы… – начала я и на сей раз очень вежливо и тактично, однако тенорок – бог ты мой! – что вдруг сталось с моим тенорком?! Ни с того ни с сего он рассвирепел. Благодушное покрякиванье безо всякого перехода сменилось другой тональностью: он сперва испустил пронзительный вопль, похожий на визг свиньи, когда ее режут. А потом – потом он стал на меня кричать.

– Ах ты проститутка! – истерически вопил он. – Ты… ты сука! – поносил меня он. – …porc-ca!.. – разорялся он, захлебываясь и давясь бешеной злобой. – …шлюха т-такая… alte Huhre…crea-atu-ura …кхре… пхре… хре-е-е…

Каркающее лопотанье чем дальше, тем больше теряло сходство с человеческой речью, становясь визгливей, пронзительней, и угрожающе набирало силу, превращаясь в вой пикирующего самолета и пыхтенье пневматического молота, хрип испорченного репродуктора и свист пущенной на полный ход бормашины, готовый вот-вот перейти в ультразвук.

Нет, это не могло исходить из глотки живого существа – никогда в жизни. В этом механическом шуме было что-то пугающее, жуткое и неестественное, от чего лопались барабанные перепонки и шевелились волосы, по спине бегали мурашки и деревенели члены. И уже не любопытство, боже мой, нет, – паралич ног не давал мне сдвинуться с этого проклятого места.

И тут занавеска наконец открылась.

Я приготовилась увидеть безобразное мурло… нечто уродливое… тупое… мерзкое… выпученное… у меня замерло сердце, сдавило горло, у меня…

Но в окне показался немолодой мужчина вполне нормального вида. И если в его внешности и было что-то необычное, то разве что наголо бритая голова, причем плешь не портила, как часто бывает, ее формы, а скорее подчеркивала изящную линию небольшого овального черепа.

– Покорнейше прошу прощения… извините, пожалуйста, – сказал он мне и с досадой прибавил: – Это Тьер, черт бы его побрал!

– Тьер? – переспросила я писклявым задушенным голоском, который сама не узнала.

За колеблющейся занавеской опять любезным и невинным тенорком, будто ничего ужасного не случилось, хихикнул уже знакомый говорун.

– Да, Тьер, вражий дух, чтоб ему пусто было! – повторил мужчина и, отодвинув тюль еще больше, показал мне сидящего на подоконнике изрядного попугая с изысканным – серое с ярко-красным – оперением, экзотическое заморское диво, которое мне приходилось видеть только в зоопарке и еще, кажется, по телевидению.

Теперь был мой черед сказать что-то примирительное, но от растерянности ничего не приходило в голову.

– А я думала… – наобум проговорила я, что, разумеется, было просто уловкой, ведь если говорить начистоту, я не думала ничего, я стояла как соляной столб, как пришибленная, под градом разноязыких ругательств Тьера.

– Ну-ну, что именно? – живо поинтересовался мужчина приятным, мягким, располагающим голосом.

– …что в этом доме живет одна из многочисленных жертв моей рецензентской деятельности, – выдавила из себя я.

– Вот как? – засмеялся мужчина. – Нет, здесь испокон веку логово ветеринаров, – после короткой паузы сказал он, тем самым косвенно мне представляясь, и под конец назвался.

Войцеховский, Феликс Войцеховский.

А Тьер, покрякивая и поскрипывая, вертелся тем временем и чистился, пока за окно не слетело перышко и, вращаясь в безветрии вокруг своей оси, не спланировало наземь. Я не утерпела и за ним нагнулась.

То ли Тьер в моем движении усмотрел угрозу себе или Войцеховскому, то ли ему это просто не понравилось, но он взвинтился моментально, он пришел в неистовство.

– Psia krew! Куда лезешь, старая карга! – каркнул на меня он и, само собой, этим не ограничился – его глотка с нарастающим визгом снова извергла целый фонтан крепких слов и сильных выражений.

А перышко меж тем было у меня в руке.

– Она терпеть не может женщин, – сказал Войцеховский в оправдание Тьеру или мне в утешение.

– Разве Тьер – она?

– Во всяком случае, мне так кажется. Она просто ненавидит женщин.

– Но, может быть, женщина его когда-то обидела?

– Кого из нас не обидела женщина? – с легкой иронией отвечал Войцеховский и бледными тонкими пальцами гладил Тьера, унимая, успокаивая возбужденную птицу.

А я разглядывала перо. Оно было гладкое, как лакированное, и ярко-красное, такого сочного цвета и такое блестящее, что огнем горело у меня в руке и казалось мне, северянке, чуть ли не искусственным, ведь такие ослепительные краски свойственны природе только в тропиках.

Войцеховский сказал:

– Это попугай яко с побережья Западной Африки. Говорят, туземцы считают его перья целебными.

– От каких болезней, если не секрет?

Он усмехнулся.

– От глупости и болтливости.

Ну, раз так, перышко могло мне очень пригодиться, ведь другие хвори успешно лечит медицина.

Пока мы с Войцеховским беседовали, Тьер беспрестанно покрякивал, кося на меня круглым глазом, и, когда я стала удаляться, крикнул вдогонку:

– Przepraszam… bardzo przepraszam… Do widzenia, panie.[4]4
  Извиняюсь… очень извиняюсь… До свидания, пан. (Польск.)


[Закрыть]

Это было очень мило со стороны Тьера, только последние его слова заставили меня усомниться, распознал ли во мне попугай, вопреки утверждению Войцеховского, женщину. Но как знать! Во всяком случае мы расстались почти дружески.

Я так никогда и не узнала, каким образом врачуют перьями попугая яко с побережья Западной Африки, и действовала по своему разумению – всегда вкладывала перышко Тьера, как талисман, в папку с рукописью. Помогало ли оно мне от глупости и суесловия – сказать не берусь, но, глядя на него, я всегда ощущала волнение и восхищение этим шедевром природы, так что перышко по-своему делало благое дело, пробуждая во мне тягу к совершенству.


РАССТАТЬСЯ – ЭТО НЕМНОЖКО УМЕРЕТЬ,
ИЛИ РАССКАЗ О ФЕЛИКСЕ ВОЙЦЕХОВСКОМ
И ЕЩЕ О ДЖЕММЕ И МЕЛАНИИ

Рассеянно вскрыл он телеграмму и неожиданно взволновался.

«БУДУ ПЕРВОГО ВЕЧЕРОМ. ЕВА».

«Но ведь Ева умерла», – с удивлением подумал Войцеховский, как будто истинное положение вещей доходило до его сознания медленно-медленно, как бывает по утрам, на грани бодрствования и сна, когда он, уже понимая, что происходящее – только сон, с удовольствием пребывает еще в обманчивом плену видений, совсем не спеша выбраться из мира мнимого в мир реальный, так как вопреки возрасту и профессии был по натуре сентиментален и сам вполне это сознавал, хотя на людях отрицал и посмеивался над чувствительностью, которая мужчине не к лицу и якобы вовсе не свойственна, что не отвечало истине, и он отлично это знал по себе. Он был уже достаточно стар, чтобы знать о себе все, но еще не настолько стар, чтобы возводить свои недостатки в добродетели. Его внешность – череп мыслителя, классическую форму которого перенесенный в войну сыпной тиф выставил на всеобщее обозрение, известная сухость черт лица и даже рисунка губ, характерная, скорее, для человека рассудочного, чем эмоционального, чуть надменная, ироничная недоступность создавали о нем ложное представление: Войцеховский и сам знал, что он восторженный, страстный и ревнивый как пес.

Он прочел телеграмму еще раз.

«ЗАВЕДУЮЩЕМУ МУРГАЛЬСКИМ ВЕТЕРИНАРНЫМ УЧАСТКОМ. БУДУ ПЕРВОГО ВЕЧЕРОМ. ЕВА».

Он не знал ни одной Евы, кроме той, которой давно не было на свете. И сейчас, держа в руке телеграмму и прекрасно понимая, что это мистика и всего лишь случайное совпадение, он еще какой-то миг охотно поддавался волшебству самообмана, в котором не признался бы никому и который другим, скорее всего, показался бы сплошным вздором.

– Феликс! Феликс! – лукавым женским голоском заворковал у него над ухом Тьер. – Феликс!..

Наугад потянулся он к птице, нащупал мягкую грудку и почесал, между тем как глаза отыскали на сером телеграфном бланке время и место отправления, которое ему тоже ничего не говорило.

– Феликс! Феликс! Mon cher!

– Да уймись ты, старая кокетка, – с улыбкой сказал он и снова отстранил попугая, но больше ласково, чем резко.

Короткий текст дышал тревожной, интимной таинственностью, скорее воображаемой, придуманной, и он отлично понимал и это.

«Буду первого вечером…» – машинально перечел он в третий раз.

Значит, сегодня. И что же он должен предпринять по этому случаю? Наконец он немного остыл. Та, что послала телеграмму, рассуждая логично, имела в виду, что какие-то обязанности по отношению к ней у него есть… Неужто и в самом деле у него была еще какая-то Ева? Он знал множество женщин и, понятно, бывали и осложнения, которых, никак нельзя избежать в столь разветвленном и беспокойном хозяйстве, как его жизнь. Но вопреки пословице – старая любовь не ржавеет, он пуще всего на свете боялся попыток воскресить былую связь и естественно умершие отношения: они напоминали ему разогретый суп. Он был достаточно стар, чтобы знать – ничего в жизни не повторяется в точности, но он не чувствовал себя настолько старым, чтобы пробавляться сладкими воспоминаниями, жвачкой, как особь класса Ruminantia[5]5
  Жвачные животные (Лат.)


[Закрыть]
или как пес, откапывающий зарытую впрок кость. Он был из тех мужчин, которые, сто раз убедившись, что все женщины одинаковы, могут тем не менее затратить массу энергии и энтузиазма на покорение сто первой. В этом была его сила и его слабость, частица его существа, без чего он не был бы тем, кем был, то есть Феликсом Войцеховским – бритоголовым и прихрамывающим, и все же обаятельным и неотразимым Войцеховским.

– Sic transit Gloria mundi![6]6
  Так проходит земная слава (Лат.)


[Закрыть]
– совершенно не вовремя и не к месту, без видимой связи и с ликованием в голосе крикнул весьма склонный к перемене настроения Тьер. Но какой же с него спрос.

– А ну тебя, болтун! – сказал Войцеховский и засмеялся, сразу стряхивая с себя и чувствительность, и опасения; с непринужденным изяществом и змеиной грацией, что давалось упражнениями с эспандером и уверенностью в себе, подошел к письменному столу и по привычке сунул телеграмму под календарь с тяжелой металлической подставкой, ибо Тьера по временам неодолимо тянуло навести порядок в его бумагах.

На листке календаря было первое апреля. Уже апрель, опять вспомнил он и непроизвольно поднял взгляд к окну, обрамлявшему не столько пробуждение весны, сколько унылый вид зимней оттепели, в сплошной грязной серости которого не на чем было отдохнуть глазу.

«Хоть бы вызовов не было, по крайней мере», – думал он, глядя на нехотя тающие снега, и затянутое тучей небо, и скворцов, которые сидели на голых ветках березы, встопорщенные ветром, нахохлившись так, что при взгляде на них, даже из комнаты, пробирал озноб. Температура держалась чуть выше нуля. «Хоть бы не надо было никуда трогать!» – мысленно повторил он, не слишком полагаясь на везенье, потому что весна, будь то ранняя, как в прошлом году, или поздняя, как нынче, самое трудное для ветеринара время. Вдобавок, с тех пор как Велта в декрете, они с Меланией остались вдвоем. Весной родятся телята, родятся и дети, весною трудно, но так было испокон веку, и ничего тут не попишешь, пан Войцеховский.

На календаре под датой его, докторским, почерком было нацарапано одному ему понятное: «Могут звонить из «Копудрувы»» – и подчеркнуто красным карандашом. А под этой записью виднелись каракули, извещавшие, что должен явиться практикант, и ничем не подчеркнутые. Ну, явится так явится, а не явится, тоже не беда, ведь от этих зеленых ребят из техникума все равно особого толку нету, скорей уж наоборот, для него это только лишние хлопоты, но сделать тут ничего не сделаешь, ведь куда-то эти желторотые должны ехать, и естественно – почему же таким козлом отпущения среди прочих не может быть и Феликс Войцеховский? Как руководитель практики он был на хорошем счету, и только сам он на собственной шкуре не раз испытал, как трудно быть хорошим руководителем практики, если у тебя нет педагогического дара. Хоть бы только не прислали опять девушку! Да уж его, известного поклонника дамского пола, непременно осчастливят какой-нибудь девицей, которая уже прошла огонь и воду, а шприц в руках держит, увы, как дохлую мышь. Против женщины как таковой у него не было никаких возражений, но только не на работе, не в качестве коллеги. Однако и в ветеринарном участке кругом были одни бабы – Велта, Мелания… И каждую весну и осень техникум подбрасывал еще по одной особе дамского пола, а то и парочку, награждая его, как хорошая овца сразу двумя ягнятами…

И до него вдруг дошло, что телеграмму прислала практикантка. Мало вероятно? А собственно, почему? Только потому, что в массе своей они такого обыкновения не имели и, как правило, оставляли его в счастливом неведении насчет своего прибытия, являясь нередко лишь на другой, а то и на третий день после официального срока?..

Во всяком случае, такая телеграмма могла дать кое-что для предварительных суждений о личности практиканта. Во-первых, как он и опасался, это особа женского пола. Во-вторых, девушка с более или менее развитым чувством долга, раз приезжает сегодня, и, в-третьих, с туманным представлением об этикете, так как фамильярно подписала телеграмму одним именем. Будем надеяться, этот факт не указывает на то, что у нее вообще мозги бараньи. Будем надеяться, как всегда, на лучшее. Ах да, в-четвертых, Ева… Ладно, пусть будет Ева. Для Мелании это находка. Мелания сразу ее заграбастает и возьмет под свою опеку. По натуре Мелания наседка: все-то ищет цыпленка – было бы над кем поквохтать, а на худой конец готова взять шефство даже над таким петухом, как сам Войцеховский, хотя у него слишком велика голова и велик гребень для такой роли.

Сообщил ли он Мелании, что ждет практиканта? Кажется, да. И постельное белье, должно быть, приготовлено, Не мешало бы, кстати, протопить печь, такой апрель, как нынче, – весна только на бумаге – так сказать, pro forma, хоть и считается месяцем движения соков. Дрова, кажется, еще есть, и поддерживать тепло в помещении – дело санитарки. Хоть бы только Мелания в очередной раз не засиделась где-нибудь до поздней ночи.

Вот теперь и думай-гадай, пан Войцеховский! Сделает тебе судьба такой подарок, как одно тихое-спокойное воскресенье?

Может быть, сообразить для начала небольшой коллективный ужин? – пришло ему в голову. Скажем, он, Мелания и практикантка – по случаю знакомства. Месяц ведь придется вместе работать… Ну нет, это лишнее!

Многолетний опыт подсказывал ему, как важно с первого же дня установить четкую, жесткую дистанцию между собой и подчиненными – и особенно с прекрасным полом! – сразу же указав каждому его место: так трудно исправлять потом плоды мягкотелости и либерализма. Ха, а он помышлял об ужине – может быть, еще с бутылкой вина, а, пан Войцеховский! Очаровательная непоследовательность!..

 
O, czarna kawa, rum![7]7
  О, черный кофе, ром! (Польск.)


[Закрыть]

 

в тиши комнаты запел он вполголоса и сам усмехнулся.

Хм, а с другой стороны, если предоставить ее самой себе, чем сможет вечером подкрепиться эта залетная птица здесь, в Мургале, когда закрыты и магазин и киоск? Надо думать, у нее не будет с собой термоса с горячим супом, ну, скажем, с фрикадельками. Слава богу, что все это со спокойной душой можно возложить на Меланию и нет надобности вмешиваться самому, что было бы и не совсем правильно. А может, все-таки?.. Ведь в жизни – Войцеховский прекрасно это знал – не всегда можно сказать, что правильно и что нет, кажущиеся аксиомы так и норовят перейти в свою противоположность… В конце концов, его высокий престиж не пострадает от того, что он прогуляется до ветеринарного участка.

II он взялся за пальто. Тут же зашевелился и Нерон – встал, потянулся и глядел снизу вверх слабыми глазами на хозяина.

– Брать или не брать? – размышлял вслух Войцеховский, сверху глядя на собаку. – Ладно уж, пойдем, пойдем!

И они вышли в ненастье и мокрядь.

…Неожиданно снег повалил так, что автобус нырнул с пригорка в метель, точно в реку, полную белой шуги, где вода неслась под уклон, скручиваясь воронками в омутах и унося с собой едва уловимые контуры усадеб и деревьев. В единый миг все вокруг сдвинулось и смешалось, и не было больше ни дороги, ни обочины, ни верха, ни низа. Все дрожало и кипело, вихрилось и плескалось, вертелось и кружилось в какой-то безумной пляске, и сумерки пали такие густые, что лица людей утратили выражение, одежда – краски, предметы – измерения и линии – четкость. Все сделалось серым и плоским, призрачным, нереальным, как в погруженной на дно морское и населенной химерами подводной лодке, которая всплыть уже не в силах и, противясь неизбежному, лишь судорожно вздрагивает, как живое существо. Джемму охватило острое, давящее чувство одиночества. Ей стало жаль себя и чего-то еще – как будто потерянного, и может, безвозвратно. Казалось, навсегда покинув всех и все, что составляло ее жизнь, она без цели бродит в этой зыбкой бездне, где планктон порою складывался в миражи – купола и башни, своды и арки – и вновь рассасывался, таял, исчезал, лишь обостряя в ней туманную боль утраты. Утраты чего? Но ведь не дома, из которого Джемма сама хотела уйти. А может быть, с увеличением расстояния – так же, как высоты в полете, – дом начал терять зримые очертания и становился понятием, просто символом, обобщенным предметом ее тоски? Возможно, ей было жаль чего-то, на самом деле не существующего?..

Автобус вслепую буравил метель, трясясь на разъеденной слякотью дороге, и беспрерывно лязгал, как большая куча лома, то и дело брякая плохо затворенной дверью, – в нее сквозь щель стал набиваться снег. Окна дрожали в лад с двигателем, матовые под серо-белою броней, которая все уплотнялась, и сквозь нее возникали и пропадали, появлялись и исчезали серые смутные тени.

Кругом был снег, один снег…

– Кто спрашивал Мургале? – окликнул из кабины шофер.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю