Текст книги "Невидимый огонь"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
– Садись, Ритма, – пригласил он.
– Неизвестно еще, по дороге ли нам, – сказала она, однако села и откинулась на мягком сиденье с ним рядом, все еще не справляясь с дыханием. Ну сколько она пробежала – просто смешно… А сердце, надо же, бьется как бешеное. Они смотрели друг на друга, в то время как Ритма, приходя в себя, тяжело и неровно дышала.
– Чего ты не едешь, Каспарсон?
– Жду приказания – куда?
– Ясно, что в Раудаву, – проговорила она, хотя ей хотелось сказать нечто совсем другое. «Все равно куда. Поезжай прямо…» – хотелось ей сказать, и она втихомолку прыснула, может быть, потому, что слова эти были беспечные и бездумные, а может, и просто потому, что смотреть так друг на друга было радостно.
– Что ты, Ритма, смеешься?
– Этого я тебе не скажу.
– А если я попробую угадать?
– Лучше не надо! – воскликнула она и снова засмеялась, представив себе, что подумает о ней Каспарсон, если угадает. Ну дура ненормальная, ну пустельга и вертихвостка, а не замужняя женщина с двумя сыновьями, и притом уже не первой молодости, почти сорокалетняя и вдобавок полнотелая резвушка – так подумал бы Каспарсон, если б угадал, а может, так оно и выглядит со стороны, если ее поведение и поступки, ее слова и чувства мерить куцым аршином привычных представлений и подозрений.
– Ну, что же мы стоим?
Каспарсон выжал сцепление. Его жесты были решительны, даже резки, в них сквозила энергия и жестковатая властность, которая пугала и притягивала. И, обняв на коленях сетку, как живое существо – как она утром обнимала кошку, Ритма уголком глаза наблюдала за ним, невольно любуясь красивым профилем, сильными руками и широкими, в облегающим свитере, плечами.
Они догнали автобус и пронеслись мимо.
«Как хорошо!» – думала про себя Ритма, не стараясь себе уяснить, что именно хорошо: что она упустила автобус? или что они его обогнали? или что она рядом с интересным мужчиной, который рад ее присутствию и ничуть не скрывает своей радости? Каждой порой своего тела она ощущала скорость, с которой маленькая машина мчалась по заснеженной, но укатанной дороге, и остро чувствовала токи, струившиеся между ними и тогда, когда не говорилось ни слова. И ей представилась точно такая же поездка с Каспарсоном прошлой зимой – тоже по зимней дороге: снегу навалило тогда пропасть, снег сверкал чистый и синий, неестественной красоты был снег. Она не помнила, о чем они тогда говорили, помнила только снег и еще то, что Аскольд взял ее руку и она ее отняла, а он не пытался взять снова, хотя она втайне этого ждала, и догадка, что он хочет опять завладеть ее пальцами, и сознание, что ее близости желают и жаждут, наполняли ее ликованием, и весь вечер потом она шутила и смеялась, словно заряженная пьяным весельем, и все думали, что она захмелела от вина, оно и верно – она захмелела, но только не от вина…
Ритме хотелось, чтобы все повторилось – чтобы Аскольд чуть подался к ней и взял ее руку, и она бы опять ее отняла, она высвободила бы свои пальцы из его руки, и тем не менее ей мечталось, чтобы все произошло еще раз, в этом нет ничего плохого, правда ведь, что же тут грешного в этой прихоти, что зазорного в таком хотении и желании, раз она заранее твердо решила отнять руку, если бы Каспарсон ее взял в свою, как же иначе, конечно, она поступила бы так и только так…
Каспарсон протянул руку и включил радио, и сквозь дали в машину пробилась и полилась настолько знакомая музыка, что Ритма даже вздрогнула.
«Ja, wir passen gut zusammen, – пел на незнакомом языке тот же приятный тенор. – Ich und du, und du und ich…»
И, все еще поглядывая искоса на Аскольда Каспарсона, она заметила, как в уголке его рта родилась легкая усмешка, постепенно проявляясь все явственней и расцветая в улыбку, в то время как тот, другой – очень далеко и очень близко – для всего света и только для них двоих пел:
Ja, wir passen gut zusammen,
Und nicht nur äuβerlich.
Она не поняла ничего, вот проклятье! Она не понимала ни слова, изо всех сил старалась понять, но все ее старания и усилия ни к чему не привели, она все равно не поняла ничегошеньки и могла только думать и гадать, о чем поет немец страстно и томно, тогда как Каспарсон широко улыбался – такой непривычный, такой будоражащий… такой мужчина, каких она не видала даже в кино. И казалось невероятным, что она ему нравилась, дуреха, которая ничего не смыслила – только тыкалась, как слепая, полагаясь лишь на чутье, и была для собственного мужа все равно что мебель, вещь, которую можно, когда вздумается, бросить, зная, что, когда бы ты ни вернулся, она так и так никуда от тебя не денется.
Каспарсон повернул голову и все с той же ослепительной улыбкой взглянул на Ритму, забавляясь смыслом песни, которого она не понимала, и очевидно даже не догадываясь, что она не понимает.
«Сейчас это случится!» – с замиранием сердца думала она, уже без прежней уверенности, что отнимет руку и что вообще захочет высвободить ее из широкой и твердой горсти Каспарсона.
А Каспарсон сказал!
– Куда ты едешь, если не секрет, воскресным вечером?
– Я? – переспросила Ритма, вновь испытывая легкое смущение, как всегда, когда думала о Каспарсоне, почему-то опасаясь, что он видит ее мысли насквозь. – Вряд ли тебя это может интересовать, – после короткой паузы сказала она.
– А, в таком случае я догадываюсь! – воскликнул он.
– Ну, ну?
– Наверное, к портнихе…
– Как в воду глядел! – весело и шутливо произнесла Ритма, внутренне удивленная и растерянная, так как впечатление, будто Аскольд читает в ней как в открытой книге, еще усилилось. И она лихорадочно пыталась восстановить в памяти, что она такого думала в пути о Каспарсоне и что о них двоих себе воображала, но в деталях вспомнить уже не могла, только смутно чувствовала, что это было чистое безумие, всякая чушь и околесица лезли ей по дороге в голову и притом совершенно независимо от ее воли, как бывает во сне, когда можно такие номера отколоть, что проснешься – и волосы встанут дыбом.
– Воображаю, какая ты будешь красивая в новом платье, – тем же беспечным тоном проговорил Каспарсон. – А если оно еще коричневое… или, может быть, красное… нет, оно будет красное!..
Теперь она взглянула на Каспарсона чуть не со страхом – ей даже стало не по себе.
– Да, оно будет красное, – беззвучно сказала Ритма. – Ты часом не ясновидец, Каспарсон?
– К сожалению, милая Ритма, нет, – со смехом отозвался он. – Хотя, если быть откровенным, я бы не возражал. По вечерам после школы я за умеренную плату принимал бы клиентов… А что материя красная, видно даже сквозь бумагу, ведь…
– Ну, знаешь ли, Каспарсон!
– Конечно, видно. Бумага-то лопнула…
Теперь засмеялась и она, так как обертка действительно лопнула.
Темнело, и снег в свете фар мерцал и блестел, мигая голубыми искрами.
«Так же, как и тогда», – опять вспомнила Ритма как о чем-то далеком и прекрасном.
Каспарсон тихо подпевал песне, лившейся из приемника. И Ритма снова явственно ощутила, что Аскольду с ней хорошо. Это сознание вновь наполнило ее хмельным и сладким трепетом, чуть ли не счастьем, и в третий раз за сегодняшний день ей подумалось – как мало, как удивительно, неправдоподобно мало нужно человеку для счастья.
– А куда едешь ты… Каспарсон? Тоже воскресным вечером?
– Проза жизни, милая Ритма. Мне обещали кое-какие запчасти. Не я первый, не я последний, кого машина доведет до седых волос.
Ритма бросила взгляд на его волосы, которые в густом сумраке светлели одинаково серые, улыбнулась задумчиво и мягко и не сказала ничего.
Они подъезжали к Раудаве. Еще несколько минут – и все кончится. Но когда машина поравнялась с рестораном, стеклянный фасад которого уже сверкал огнями и за драпировкой которого плавно двигались в танце фигуры, Каспарсон сбавил скорость и, пока «Запорожец» скользил мимо, смотрел туда, будто желая и собираясь затормозить, но не остановился. Если б остановился, может быть нежданно-негаданно, вдруг и нечаянно исполнилось бы одно из ее сегодняшних желаний – Ритма потанцевала бы с красивым мужчиной. Но Каспарсон не остановился. Ну да… Разве там будут в воскресенье свободные места? Вряд ли. И не одеты они как полагается, прилично случаю: он – в свитере, она – в сапогах. А если бы они зашли потанцевать, назавтра, может, по всему району шел бы разговор, что директор Мургальской школы с продавщицей – и так далее. Лучше не надо. «Не надо. Не надо – и ничего тут не сделаешь», – молча думала она, словно покоряясь обстоятельствам, изменить которые было не в ее силах, и заметила, что помрачнел внезапно и Аскольд, что он больше не напевает, а сидит за рулем сгорбленный и сразу постаревший. Возможно, его волновали всего лишь злополучные запчасти, только они и больше ничего, возможно, он вовсе не хотел остановить машину, зайти в ресторан и немного потанцевать с Ритмой Перкон и вовсе не думал, что не надо и ничего тут не сделаешь, и может быть, ему вовсе не было так грустно, как Ритме казалось, тем не менее горб Каспарсона ее охладил и в то же время наполнил нежностью – ей захотелось самой протянуть руку и коснуться ладони на руле или волос. Но Ритма этого не сделала. Волна пьянящей радости откатилась, настал отлив, вспененная река порывов и желаний опять вошла в берега. Осталась только печаль не печаль, легкие сожаленья…
О чем печаль? О чем сожаленья?
Разве они знали это – тот и другой? Было ли им жаль того, что уже в прошлом, или того, что могло произойти, но не произошло? Они летели навстречу друг другу как мотыльки – и где-то разминулись. А может быть, и нет, не разминулись? Может, это только иллюзия, минутное, мимолетное заблуждение? Может, надо было просто повернуть назад, подъехать к ресторану, подняться наверх и потанцевать – у всех на глазах, и вовсе не из дерзости или упрямства, а потому, что так хочется, и потому, что в этом нет ничего дурного. Или махнуть рукой на портниху и на запчасти и ехать куда глаза глядят, сквозь белизну снега и голубые искры – потому что так хочется.
Но они этого не сделали – они не сделали ни того ни другого, а медленно и покорно приближались к слабо освещенному стадиону, где им предстояло расстаться. Им было грустно, им хотелось коснуться друг друга руками, и ничего не было проще, чем исполнить это скромное, это невинное, детское желание, однако они не сделали и этого.
Они делали все до того правильно, что одно сознание того, как правильно они поступают, должно было давать им удовлетворение. И все же им почему-то было грустно.
А Вилис поначалу даже не понял, что произошло.
– Перкон… – сказали ему. – Перкон! – позвали его, а он был точно без памяти.
– Пе-ерко-он, ты слышишь?.. Налей ему шкалик! Не иначе как обалдел от счастья.
К его лицу придвинулась рука с зажатой стопкой. Он перенял ее дрожащими пальцами и опрокинул разом, но голова – разрази ее гром! – не перестала кружиться.
– Ему каюк! Ты слышь, Перкон?
– Кому?
– Ба! Да он с луны свалился… Лосю, кому же еще? Важный был выстрел, ничего не скажешь – оба с катушек долой!
«Ему каюк, – машинально повторил про себя Вилис. – Ну ладно, – тупо думал он, скорее примиряясь с известием, чем радуясь. – Дело сделано», – сказал он себе и, с трудом взгромоздившись на ноги, вместе с Ингусом и Думинем прошел по следу до того места, где лось, пробежав еще метров двести, рухнул.
Вилис подошел вплотную – так близко, что лось лежал в снегу у самых его ног, растянувшись на боку и очень сильно запрокинув голову, и может быть, потому, а может быть, и нет, нижняя челюсть его так отвисла, что обнажились желтые зубы. Мориц лизал еще теплую кровь.
Вот оно и свершилось – и не во сне, и не в мечтах, а в самой что ни на есть доподлинной жизни! Не верится просто – как гром среди ясного неба! И словно в подтверждение того, что он не грезит, шапка Вилиса – согласно традиции – была украшена еловой веточкой, которая, правда, не больно держалась на треухе и чуть оттопыривалась. Знать бы наперед, заранее, тогда да, он поехал бы на охоту в шляпе: воткнешь веточку за рипсовую ленту, она торчит лихо и форсисто, как яркое перо, а не висит, потешно сбившись набок, зеленым хвостиком. Да что там вид – не в нем сила, по одежде ведь только встречают, кому же это не ясно! И никто не смеялся над веточкой, которая не торчала браво и гордо, как пристало бы ей по такому случаю, а смешно клонилась набок, потому что любой и каждый хотел бы быть на Вилисовом месте, с ним поменяться, все они мечтали побыть именинником и героем хотя бы один денек, ну хоть часок-другой, сколько там оставалось до темноты, и всем не терпелось разузнать, как он щелкнул и уложил лося.
И под перекрестным допросом, понемногу приходя в чувство, Вилис рассказал, как сперва лось чудил и придуривался в канаве и похож был на все что угодно, но не на сохатого, так что у Вилиса под ушанкой волосы встали дыбом, истинный бог, если б не шапка на голове, его пейсы встали бы торчком; как тот прыгнул аккурат в ту секунду, когда грянул выстрел, и как из-за этого он попал не в позвонки, куда целил, чтобы уложить зверя на месте, а всадил пулю в литые, как железные, и упругие, как резина, мышцы груди; как тот пронесся мимо и чуть было его не смял, ну до того близко, едрена вошь, что шум был – будто на тебя валится дерево; как он шарахнул еще раз, уже зная, что это коту под хвост, в молоко, а все же удержаться не смог; как от волнения, наверно, впопыхах не прижал как следует ружье к плечу и получил такой толчок, что отлетел кубарем и сел наземь как старый дед, поминая всех святых и ругаясь распоследними словами, какие только знал и мог с ходу вспомнить, в то время как в голове вертелась и крутилась одна-единственная, страшная мысль. «Ранил и упустил, – думал он, – господи, кровавый пудель!» – пыхтя причитал он. И тут подошел Хуго и сказал… А дальше они и сами знают.
Историю с лосем Вилис рассказал, само собой, точь-в-точь как и было дело, ничуточки не привирая и ни в коей мере не стараясь выставить себя перед всеми смельчаком и хватом больше, чем был на самом деле, но товарищи, так же как и некогда в происшествии со знаменитым зайцем, просто не знали, чему верить и чему нет, и только хлопали, шлепали и стукали Вилиса по плечу, по спине и даже пояснице, называя его шутником и чудилой, и поскольку пуля прошла через грудные мышцы зверя прямо в сердце, друзья, имея в виду и давнего зайца и нынешнего лося, балагурили о том, что Вилису везет на сердца, да и только, дока он и мастак в этом деле, тут он любому сто очков вперед даст.
– Жаль только, что успел рога сбросить, – с коротким смешком проговорил Краузе. – Тебе, Перкон, рога пришлись бы кстати.
Вилис поднял глаза от лося, на которого смотрел все время неотрывно, и поверх очков взглянул на Краузе,
– Что ты хочешь этим сказать?
Тот усмехался – в глубине души его больше других заедало, что знатный трофей достался не ему, а Перкону, близорукому хвощу и вечному неудачнику, бумажному червю и раззяве, все равно как слепой курице зерно, ей-богу.
– Только то, что сказал. Настоящие лосиные рога. А не обыкновенные.
– Как понимать, Краузе, «обыкновенные»?
Тот засмеялся.
– У тебя что, бумаги не в порядке, что ты сразу в бутылку лезешь?
И правда, что это со мной? Дурость какая. Не хватает еще сцепиться из-за старой глупой шутки! А рога у такого великана действительно должны быть мощные, и жаль, честное слово жаль, что он их сбросил. Краузе прав. Святая правда. Мясо это одно, а рога… ну да, рога… были бы очень кстати…
Так думал Вилис, все еще втайне удивляясь, что это давеча на него нашло, и в душе сомневаясь, может ли быть отдача такой силы, чтобы он отлетел, как тряпичная кукла, и сел в снег. Он вслушался в себя, в происходящее в его организме, но голова больше не кружилась, только во рту сильно сохло, но было бы неверно утверждать, что помочь тут ничем нельзя. Можно.
Он выпил еще глоток и опьянел так сильно и мгновенно, что вряд ли в этом виноват был алкоголь – в голову ему ударил хмель победы, который возвышал его и вдохновлял, развязывал его фантазию и вызывал в воображении красочные, светлые картины. Из него, как с раскаленной поверхности, улетучивалось, испарялось чувство неполноценности и собственной ничтожности и сменялось приливом мужской удали, ведь он сражался и одолел этого исполина и красавца, который мог его смять и растоптать крепкими и острыми копытами, а он его поборол в честном бою, один на один, безо всяких помощников и подручных. Он живо представил себе, как возвратится домой к Ритме с головою лося, и он заторопился, охваченный нетерпением, жаждой домашнего триумфа, которого он ждал так долго, терпеливо он его ждал и нетерпеливо, с надеждой и с отчаянием. И пока они свежевали лося и рубили, пока они терзали его и кромсали, на уме у Вилиса почему-то была только Ритма… Ритма… Ритма…
Она вращалась вокруг него, как луна вокруг солнца, обратив к нему свой прекрасный лик и безмерно гордясь им, – как раньше, как прежде, во времена его жениховства, когда перед молоденькой наивной девушкой он чувствовал себя умным и знающим, когда его возраст был не недостатком, а плюсом, ведь ее цветущая юность уравновешивалась его жизненным опытом, восполняя разницу с лихвой, что явственно читалось в ее глазах и в ее покорном, восхищенном и обожающем взгляде, каким глядит на хозяина верная собака, по своей воле и даже с немым восторгом признавая его превосходство, признавая венцом творенья, и эти воспоминания, как дым ладана, обняли Вилиса и как по волшебству возродили его былые чувства – самые лучшие, на какие только он был способен и на какие вообще способен мужчина.
Это эйфория, догадался он, это эйфория, думал он, поскольку об этом читал, но никогда ее по-настоящему не испытывал, во всяком случае осознанно.
Так вот какое это состояние! Его бил легкий озноб, его тело было невесомо, как и его мысли; он парил в безвоздушном пространстве как космонавт, он был преисполнен уверенности в себе и гордости, и в то же время ему хотелось быть великодушным и благородным, он был как слепец, который вдруг прозрел, как выпущенный на волю арестант, у которого грудь распирало от свободы, оттого что все четыре стороны света распахнулись перед ним как ворота, звали его и манили, и нигде, ни в чем не было преград и препон, он летел, как пущенная из лука стрела – только вперед, к одной цели, к одной во всем мире. Ритма!
Вилис не заметил и тяжести сумки, когда ее нагрузили мясом и помимо того прикрепили сверху громадную голову лося. Он поднял ношу с легкостью и вскользь отметил, что с ней можно идти и идти. Из хаоса разбуженных воспоминаний опять очень живо всплыла Ритма, прежняя, юная Ритма, с лучезарным лицом, на котором еще не было печати равнодушия и горечи. И набитый рюкзак воскресил в его памяти ту ночь, когда он ушел от Лидии к Ритме – бросил все и ушел к ней в маленький сырой закуток при складе магазина, где она ютилась, ушел с двумя чемоданами, кое-как покидав в них ношеную одежду и белье, бритвенный прибор и охотничьи принадлежности и всякие мелочи, ушел с таким же вот рюкзаком или чуть больше, битком набитым книгами, и с тем же старым, верным самопалом двенадцатого калибра, ушел пешком, не нанимая машину, сам все унес в своих руках и на своих плечах, и притом за один раз. Стояла темень, какая бывает поздней осенью, дождь лил как из ведра, и он переселился от Лидии к Ритме тишком и молчком – ни одна собака не гавкнула, ни одна душа его не видела, и не мучила его совесть, и он ни разу не оглянулся, да и незачем это было, ведь никто не смотрел ему вслед и все скрывала ночная тьма и дождевые струи. Он шагал, меся сапогами грязь, и нет-нет ступал сослепу в лужи, ведь очки затуманились, запотели, а тьма была хоть глаз выколи. Ни в одном доме уже не светились окна, и только слезливая лампа над дверью магазина сеяла бледный и мутный свет, и он ориентировался по ней, как перелетная птица по Полярной звезде, думая о своих книгах, которые он нес и веса которых не чувствовал, почему-то о них и только о них, боясь, как бы они не намокли, но придумать ничего не мог, как ни ломал себе голову, и все шел, шел и шел сквозь ночь, пока не прибыл. Ритма взялась помочь ему снять сумку с плеч, но не смогла удержать, и та грохнулась на пол, как мешок с картошкой или камнями. Ритма не сумела и с места ее стронуть, но удивительнее всего – не сумел ее стронуть и Вилис, хотя протащил как во сне три с половиной километра сквозь темень и дождь и ни разу не отдыхал. Трудно поверить, но факт…
Может быть, и тогда его окрыляла и вдохновляла эйфория? Или то был какой-то особый душевный подъем? Ощущение сбывшейся мечты, вершины жизни?
И теперь ему вдруг казалось, что в промежутке между этими событиями ничего не было, не произошло и он только перепорхнул, как птица, с гребня одной волны на другую…
Вилиса подвезли к калитке, помогли взвалить на спину рюкзак, и по хрусткой тропинке он двинулся дальше один, с какой-то нежностью обнимая взглядом весь дом, где светлые окна излучали тепло, а темные – блекло отражали зарево близких и дальних огней. Дверь была не заперта, чтобы ему не пришлось стучать, бухать, дверь заботливо оставили открытой. Прихожая обдала его мягким теплом и знакомым духом, присущим только этому дому – только этому и никакому другому месту на земле. И от этих привычных запахов в Вилисе что-то всколыхнулось. Он зажег свет и собирался уже спустить лямки с плеч – по обыкновению оставить сумку здесь, где было прохладней, чем на кухне. Но передумал. Ему захотелось явиться таким, каким он прибыл, в своем теперешнем виде, нагруженным как дед-мороз редкостной ношей. Ему хотелось слышать возгласы удивления и шумное дыхание, хотелось видеть изумленные глаза и разинутые от восторга рты – он так долго ждал этого дня торжества, он устал, истомился ожиданием и теперь желал испить его до последней капли, опорожнить до дна, чтобы утолить жажду – может быть, на долгие годы.
И, напрягшись в предчувствии сладкого мига, возбужденный и радостный, взволнованный и ликующий, он толкнул дверь в кухню. Там царила темнота, никого не было, и Вилис потянулся к выключателю. Но, прежде чем успел его нажать и зажечь свет, он вдруг увидел на противоположной стене черное изображение. То была его тень. На спине горбом дыбился силуэт сумки, над которым проступал контур головы, и по обе его стороны ясно и четко – так ясно и четко, что у него сжалось сердце, – торчали странные наросты.
У него были рога, у его тени действительно были рога!
А в это самое время в репродукторе Раудавского автовокзала раздался булькающий хрип и сквозь него ненатуральный голос диспетчера объявил:
– Граждане пассажиры! Автобусный рейс Раудава – Аури через Мургале по техническим причинам отменяется. Билеты возвратите в кассу.
Ритма, которая встала, когда в репродукторе назвали ее автобус, так и стояла в растерянности. Что же это? Последний автобус – и вдруг отменяется! А как ей добираться? Господи боже! Постояв, она подошла к окошку диспетчера, где уже теснились и топтались еще шесть-семь таких же горемык.
– …я же сказала – по техническим причинам.
Окошко захлопнулось.
Ритма постучала в стекло. Раз, потом еще раз – ни ответа ни привета. Она стукнула громче. Окошко нервно распахнулось.
– Что вы барабаните?! Ничем не могу помочь, ничем, ясно? Деньги…
– Мне не нужно денег.
– Что же вам нужно?
– Мне нужно домой, – просто сказала Ритма.
– Я же сказала и повторяю: по техническим…
– Да, по техническим причинам, я слышала. А что случилось на самом деле? Авария?
Диспетчер немного помедлила.
– Автобус сломался… и шофер заболел, – наконец изрекла она.
– Какое ужасное совпадение!
Можно было, конечно, засмеяться, отчего же нет, только сомнительно, чтобы в данном случае ирония помогла делу: окошко угрожающе качнулось, готовое вновь захлопнуться.
– Обождите!
– Ну что еще?.. Между прочим, гражданочка, во всем мире теперь шофера – это проблема. Надо читать газеты.
– Боюсь, что сейчас мне это вряд ли поможет, – вздохнула Ритма. – Понимаете, мне надо домой.
Теперь вздохнула диспетчер.
– Заладили одно и то же… как заигранная пластинка.
– Но я должна попасть домой!
Диспетчер помолчала.
– А куда вам?
– В Мургале.
– Вот мировая проблема! Выйдете на шоссе, проголосуете – и будете дома еще быстрей, чем на автобусе. Такая молодая, видная женщина – любой шофер вас подберет, любая попутка…
Ритма усмехнулась, подумав, что последнюю фразу диспетчер, пожалуй, всегда держит про запас, особенно для критических случаев. Но что же ей оставалось делать, как не двинуться к шоссе в надежде перехватить какой-нибудь грузовик, хотя воскресный вечер не очень удачное для этого время, отнюдь – по воскресеньям из города и в город больше катят легковые машины, а легковушки часто не останавливаются, не берут, разве что случится знакомый. Ей вспомнился Каспарсон, но их поездка теперь казалась ей далекой-далекой, как будто это было не сегодня, не каких-то два часа тому назад.
Интересно, вернулся Аскольд или еще нет?
Она вновь испустила невольный вздох, постояла еще, сама не зная, чего ждет и ждет ли вообще, и двинулась по направлению к шоссе.
Она шла мимо ярко и тускло освещенных зданий и домов. Озаренные люминесцентными фонарями улицы, казалось, были залиты бледным светом луны, в воздухе струилась невнятная музыка. Совсем неплохо было так не спеша пройтись по городу зимним вечером, если бы… Может быть, Айгар догадается сбегать на остановку – встретить. Тогда сразу бы выяснилось, что автобуса не было… Она поравнялась с кинотеатром, сиявшим яркими огнями, и ей пришло в голову, что она уже долго не видела ни одного фильма, но сколько времени, вспомнить не могла. И уже совсем неподалеку от шоссе впереди выросло здание ресторана, и все было так же, как на пути сюда: за драпированной шторой, которая мерцала матовым светом, как бы сама его излучая, покачивались в танце темные тени в движениях реальных и нереальных, живые фигуры и в то же время словно видения. Ей хотелось взглянуть хотя бы снизу, из уличной полутьмы на это манящее и таинственное сияние, водопадом льющееся из окна во всю стену. Но у входа шлялись подгулявшие детины, и Ритма не остановилась, прибавила шагу и лишь потом еще оглянулась. Танцующих больше не было видно, только светящийся фасад.
А вот наконец и шоссе. Здесь уже окраина. По ту сторону дороги, напоминая освещенный пассажирский поезд, цепочкой тянулись однотипные частные домики; их пологие крыши и голые яблони в садах не могли существенно, как большие дома в центре, задержать ветер, и он гулял на воле и делал пробежки куда ему вздумается. Ритме стало холодно. Она вообразила себе, что сейчас, сидя в теплом автобусе, была бы уже чуть не на полпути к дому, и, замерзая все сильнее, промерзая до костей, нахохлилась как птица. Лучше было об этом не думать – такие мысли ничем не могли помочь, только нагоняли дрожь и тоску.
Людей почти не было. Те, кто собирался куда-то ехать или идти, давно уехали и ушли, а те, кто не был в пути, сидели в натопленных комнатах. Она одна шаталась как неприкаянная. Ей очень, очень хотелось домой, но ее желания не имели никакой власти над событиями в этот вечер, она была как бы зрителем, воля и чувства которого ни в малейшей мере не влияли на ход спектакля: он шел своим чередом и развивался по своим законам.
Шоссе точно вымерло.
«Мне нужно уехать», – снова подумала Ритма с немой горячей мольбой, хотя и бессильной, и она это знала.
Но вот на повороте сверкнули фары, превращая асфальт в белое половодье. Ради одного человека, стоящего у дороги, водитель, конечно, не переключил дальнего света на ближний, и фары, приближаясь, впивались в Ритму, как лазер, слепя глаза до слез, – ведь она смотрела прямо на машину, как раз навстречу, моля, заклиная остановиться, хотя шофер не мог видеть ее взгляда, и она это знала.
Автомобиль мягко прошуршал мимо, пахнув на Ритму густым жаром. Тьма, в которой клубилась и вилась бензиновая гарь и снежная пыль, погребла машину в своих вихрях, а секунду спустя тьму продырявили блики пастельных тонов в окнах низеньких домиков.
Ритма предчувствовала, что добраться попутной машиной будет не так просто, но уж никак не предполагала, что на шоссе их будет раз-два и обчелся. Из окна автобуса ей всегда казалось, что мимо так и мелькают встречные фары. Когда же голосуешь на дороге, это выглядит иначе; так было всегда – сидеть в тепле вовсе не то же самое, что стоять на улице.
Несколько «Москвичей» и «Жигулей» проскочили мимо, не снижая скорости. Один самосвал, извиняясь, помигал ей сигналом поворота – наверное, в знак того, что скоро ему сворачивать с шоссе.
«Но мне нужно домой!» – опять подумала Ритма чуть не со слезами и, подождав еще немного, потихоньку, сама того почти не замечая и не сознавая, двинулась по обочине вперед. Дойти так до Мургале она все равно не могла, но когда движешься, хоть не гнетёт бессилие и отчаяние, да и не так зябнешь, как стоя.
Цепь частных домиков кончилась, и по обе стороны дороги открылись серо-белые поля с редкими, на отшибе, постройками – их контуры стерла темнота, и только близкие и дальние огни выдавали их существование. Еще дальше клубились как бы грозовые тучи, и были это леса у Даугавы. А Мургале могло быть где-то там – наискосок за всем этим, за пашнями, за Даугавой и лесами. Блеклое небо стлалось унылое, без луны и без звезд, как перед снегопадом. Ветер со свистом хлестал голые ветки, но мягко, устало шумел в кронах сосен – все предвещало снег.
Сзади постепенно нарастал грохот. В тяжелое пыхтение мотора барабанным боем то и дело врывался глухой стук, с каким прыгает в кузове незакрепленный груз или трясется позади прицеп. Ритма обернулась, но ничего не разглядела – ни груза, ни прицепа, ни самой машины и, ослепленная мощными снопами света, только подняла руку. Грохот прокатился рядом, обдав ее жаркой волной смрада в такой близости, что у нее перехватило горло.
«Гадина, – задыхаясь, выдавила из себя Ритма, – вот дрянь!»
Но впереди вспыхнул стоп-сигнал, и махина, еще раз бабахнув и громыхнув прицепом, скрипнув и лязгнув тормозами, остановилась с краю в поднятом ею вихре снега.
Ритма подбежала.
– Далеко идешь пешочком, девушка? – по-русски окликнул ее с высоты кабины бас.
– В Мургале, миленький, – тоже по-русски смиренно ответила она снизу, хотя только что обругала бас гадиной и дрянью.
– В каком конце света твоя Мургале, красавица, а?
И она, глядя снизу вверх, засмеялась: ей почему-то казалось странным, что этот человек, о господи, не знает Мургале.
– Километров двадцать пять до поворота, – стала объяснять она, – потом еще шесть по…
– Ну что ж, залезай! До поворота подброшу.