355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Регина Эзера » Невидимый огонь » Текст книги (страница 21)
Невидимый огонь
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:36

Текст книги "Невидимый огонь"


Автор книги: Регина Эзера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 28 страниц)

Она вспомнила, какой сидел против нее Ингус после первой рюмки. От вина у него сразу запылали уши, он сидел весь пышущий такой жизненной силой, что Велдзе, взглянув на него через стол, сразу почувствовала себя серой и неказистой, невзрачной и захудалой больше чем когда бы то ни было: рядовая, средняя курица против расписного, полного энергии, самоуверенного петуха, и сознание собственного ничтожества вгоняло ее как кол в землю…

Почему она так сильно боялась Ингуса потерять, с какой-то прямо ужасающей обреченностью? Или ей от мамы передались эти вечные страхи – как бы чего не стряслось, не случилось? Немало тяжких минут пережила на своем веку мама, что говорить. Партизаны и налеты, опасные места на дорогах и прочесывание леса, засады и облавы…

Разве мама, провожая отца утром, всегда была уверена, что вечером его дождется? Ох, не всегда, далеко не всегда. И своими причитаниями, вечными опасениями мама отравила душу и ей, Велдзе, заразила ее своим недугом…

Она вновь прислушалась, и тарелки в ее руках застыли. От сарая долетал мерный и энергичный гул. Ингус колол дрова для их дома, для их очага, для их детей – разделывал сучковатые смолистые кряжи ели, в которых застревал топор, молотил их, как камни, от избытка силы, над которой Велдзе вдруг осознала свое превосходство! Это было как взлет на качелях, когда от восторга замирает сердце. Ведь в ее руках та власть и счастье, которые мужчине недоступны, которые он может разве что вообразить, но почувствовать никогда. Ей подвластна жизнь другого существа. За ней право решать, произвести его на свет или убить. Она может оказать мужчине честь, пожелав родить ему ребенка, или выразить ему свое презрение, не пожелав. Могут ли быть на свете еще большие права, еще большая власть? У кого? У бога? Смешно. И что в сравнении с этим физическая сила Ингуса? Во всяком случае, они квиты, потому что нет на свете мужчины, который не хотел бы сына, а решает она – быть ему или не быть.

Велдзе поняла, что по существу она уже решила – тогда, за столом, когда Ингус вдруг повеселел и она, тоже сразу внутренне оттаяв, сказала, что хочет потом ему что-то сообщить, что-то хорошее и очень важное, и дважды бросила многозначительный взгляд – сперва на Эльфу, потом на маму, столь красноречивый, что другому бы тут же все стало ясно и понятно, только не Ингусу, голове садовой, которая насчет чего другого сметлива – насчет моторов и механизмов, железяк и труб она чудо как соображает, но только не насчет самого главного!

Тарелки заходили в ее руках быстро и зазвенели тонко, и, вслушиваясь в уханье топора, она с радостью думала о том, что вот кончит возиться с посудой, пойдет в сарай и все Ингусу скажет. У них будет ребенок! Это важнее всего и в корне перевернет их жизнь… Ах, если бы Велдзе сообщила это ему еще утром в лесу, ну, скажем, в тот момент, когда соприкоснулись огоньками их сигареты, ничего бы подобного, наверно, не случилось. Беда их – особенно Ингуса – в том, что они слишком копаются в прошлом. А ребенок, которому предстоит родиться, это завтрашний день, они будут ждать и желать сына, и их взоры сразу обратятся к будущему.

А она, глупая, еще вздумала делать аборт! И только потому, что некому присмотреть за малышом! Смешно просто. Разве может так быть, чтобы никого не нашлось? За деньги ведь. На худой конец, она уйдет на время с работы – не нищие же они, не голытьба же какая-нибудь, чтобы себе этого не позволить, им не нужно дрожать над каждой копейкой, чтобы…

Ее мысль оборвалась,

Что это? Велдзе снова напряженно вслушалась, не сразу понимая, что именно она услышала и что на сей раз это не шум, а, наоборот, – тишина. От сарая больше не долетало сотрясавшее землю буханье. Она постояла, ожидая, что шум возобновится, но тишина была глубокая, полная, и в ней было слышно только, как ворочается на кровати мама, и далекое, все угасавшее фырканье мотоцикла где-то на дороге.

Составив посуду на сушилку, она вышла во двор и направилась к сараю. Всаженный до половины, торчал в колоде топор, на гвозде висел старый пиджак, от наколотых поленьев шел крепкий смоляной дух.

– Ингус!

Никто не отозвался, только под стрехой кто-то тихо шуршал – может быть, птица, может быть, мышь.

– Ингус!

Он должен был быть где-то здесь, поблизости, иначе он надел бы пиджак, положил на место топор.

Велдзе обошла вокруг сарая. У южной стены жужжала и звенела мошкара. На рукав ей села божья коровка и поползла вниз, к ладони. Велдзе протянула руку к солнцу, ожидая, что букашечка в черную точку вспорхнет, но та все ползла, и Велдзе со странным – скорее грустным, чем радостным – удивлением смотрела на яркую живинку, пробужденную приходом весны.

– Божья коровка, глянь на небо, дам тебе хлеба… – приговаривала она шепотом, как в детстве, и божья коровка расправила крылья и тут же скрылась – как растаяла.

– Ингу-ус!

Она прошла до гаража. И машина, и мотоцикл стояли на месте.

«Здесь он где-нибудь», – уверяла себя Велдзе, а сердце у нее, как от дурного предчувствия, больно сжалось.

– Ин-гу-ус! – окликнула она в последний раз, не надеясь больше, что он отзовется, и он действительно не отозвался.

А Ингус и не мог ответить на ее зов – в эту минуту он был уже далеко, намного дальше, чем Велдзе могла предположить, почти что в Ауруциемсе, а дотуда от Лиготне одиннадцать километров – одиннадцать по шоссе, а если срезать крюк и жать напрямик, мимо школы механизации, то семь; но на мотоцикле Альберта Краузе им, само собой, не было нужды трястись через поля и ломиться сквозь лесок только затем, чтобы сэкономить несчастных четыре километра, что для «Ижа» сущий пустяк: они лихо мчали по шоссе и прибыли в Гутманы прежде, чем Велдзе кончила мыть посуду и наконец сообразила, что в сарае воцарилась тишина. И когда она в последний раз Ингуса окликнула – уже сильно сомневаясь, что тот отзовется, Краузе вытащил зубами из бутылки пробку и налил Ингусу и себе в пластмассовые стопки, удобные, потому как упадут – не разобьются, и в них не видно, что жидкость мутновата и малость с желтизной, – ведь для крепкого напитка главное градусы, а не вид, горькая должна шибануть в голову, а не розовой водой пахнуть, так-то.

– Ну, дернем! – подгоняет Краузе. Жена у него на два дня уехала к дочери, так он без хозяйки прямо пропадает. Корова, хрюшка, куры – тьфу, и это называется воскресенье!

Краузе свою чарку опрокинул не моргнув, а Ингус потянул носом и сморщился.

– Чего обнюхиваешь, как собака столб? Хряпнул – и вся недолга!

– Это она, вчерашняя?

– Угу! А что такое?

– Вывернуло меня наизнанку, – признался Ингус. – А ты знаешь, какой у меня желудок – гвозди глотать могу, и хоть бы что.

– Стоп! Нормальное похмелье – это да, а дурноту ты где-нибудь еще подцепил, не от моей сивухи! Хлебнул какой-то дряни до того… Не надо было нам у лавки сосать винишко, факт, а дуть бы сразу ко мне. Да побоялся я, что старуха еще не вымелась. Пей – и на вот, заешь.

Ингус выпил, скривился, но закусывать не стал.

– Да-а, у меня тоже утром было, язви тя в душу, ну и похмелье! – ужаснулся Краузе. – Надо идти корову доить, ой, голова как котел. Батрак я ей, что ли, думаю! Она в Риге как барыня, а я со скотиной вожжайся! Повертываюсь на другой бок и храплю во все носовые завертки. Да разве дадут покой? Как бы не так! Корова, ведьма, мычит, боров, старый кастрат, визжит как резаный… У самого тоже: сушит в горле и сушит, спасу нет. Провалялся часов до десяти, что ли. Но когда-то все ж надо подниматься. Похлебал кислого молока, накормил свинтуса, кое-как подоил эту чертову лягаву… Похмелиться бы, а дома ни живой души. Пробовал один – не лезет. До обеда прослонялся по дому, но все, понимаешь, из рук валится. В конце концов сую бутылку в карман и седлаю «ижика». Ну, думаю, – кого первого встречу… И тут вспомнил про тебя. Но по дороге того, малость засомневался – воскресенье все же, супружница, наверно, дома… И вдруг, мать честная, слышу – кто-то шурует в сарае! Не старуха же, думаю, и уж, само собой, не мадама. Наверняка Ингус, едрена феня, свой брат Ингус!

Ингус улыбнулся.

– Перст судьбы! – сказал он.

– И правда что перст судьбы! – согласился Краузе и налил по второй.

– У меня сердце так и екнуло, когда… Пей, Ингус! Такого первача нигде ты не найдешь, кроме как у старого жулика Альберта Краузе. Факт? Факт! Практика, милок, практика… Почти тридцать лет. Куда там, больше тридцати! Со времен фрицев. Сколько воды утекло с тех пор, Исусе Христе, сколько добрых друзей и дружков-приятелей, сколько подонков и гадов ногами вперед вынесли, сменялись правительства, дети выросли, а самогон остался, как говорится, навечно в строю.

И в подтверждение своих слов Краузе запел высоким тенором, какого никак нельзя было ожидать от этого уже седеющего и старчески обрюзгшего детины:

 
Уж ты пиво, ты, хмельное,
До меня на свете было:
Я родился – ты уж пенишься,
Помру – а ты все есть…
 

И хотя в песне речь шла о пиве, это не помешало им выпить еще по чарке гораздо более крепкого зелья, которое Краузе проглотил одним духом, бодро крякнув, а Ингус протолкнул с явным трудом, по-прежнему кривясь и гримасничая. Водка ему сегодня почему-то не лезла в горло, казалась до тошноты вонючей и горькой. И зачем он вообще сюда притащился – бросил все и снова припер в Гутманы, откуда только вчера поздно вечером уехал с дурной головой, не в себе, и ночью решил держаться отсюда как можно дальше? Привычка? Не мог обидеть Альберта? Дух противоречия? Хотел доказать Велдзе, что нельзя им вертеть и крутить как вздумается? Или же это потребность смыть… утопить в вине то, что его гложет и душит?..

– Чего ты кислый такой? – заметил его состояние Краузе. – Зубы болят или у тебя месячные?

Ингус махнул рукой.

– Или благоверная взяла в оборот за вчерашнее?

– Не то что взяла…

– Представляю себе – развела сырость! На это они все мастерицы. Хлебом не корми – дай поплакать. Для них слезы все равно что для нас винцо.

Ингус молчал.

– А ты – ноль внимания! Если бы я слушал все, что талдычит мне моя Ильза, я бы давно был на том свете или в дурдоме, факт! С бабами самое лучшее так: ты им не перечь, а втихую делай по-своему.

– Всего втихую не сделаешь, точно!

– Ну а с треском – какие горы ты своротить хочешь?

– Я сам не знаю! – сквозь стиснутые зубы выдавил из себя Ингус и сжал рюмку так, что пластмасса в ладони лопнула и самогон вытек сквозь пальцы. – Иногда мне казалось, что надо идти снова в мелиораторы. Что стоит мне туда вернуться – и сразу все станет на свое место. Помнишь, как мы вместе вкалывали, как… Да что я тебе толковать буду, ты и сам все знаешь… А потом взяло меня сомнение – в том ли дело, может, мне это просто втемяшилось? Тянет меня вон из Лиготне, а куда – сам не знаю. Кажется, будто я в дерьме весь, барахтаюсь, как в навозной жиже… и еле держусь на поверхности… И тогда я себя спрашиваю: чего мне не хватает? У меня есть все: жена, ребенок, дом, машина… Притом же я не убогий какой-нибудь, не калека. А кружусь как пес и ловлю собственный хвост. Как оно есть – не по мне, а чего я хочу – не знаю.

В то время как Ингус говорил, Краузе встал, нашел взамен раздавленной стопки другую и налил.

– На вот трахни, и речку высветлит – вся муть осядет.

– Не высветлит, – упрямо сказал Ингус, но рюмку опрокинул.

– Знаешь, Ингус, как у нас в лагере про таких, как ты, говорили?

– Ну?

– С жиру бесится.

– Ничего ты не понимаешь, Альберт!

– Мало у тебя горя – вот где закавыка! А свободного времени и денег слишком много. Посадить бы тебя, хе-хе, годика на два, чтобы ты, милок, на вкус распробовал, что есть свобода. И какое это счастье – полное брюхо и рядом в постели баба.

– Что ты мне женой и набитым брюхом в нос тычешь! Ты и сам к этому привык не хуже меня. Как будто десять лет в кутузке не ты – кто-то другой отсидел, точно. Накормленный-напоенный, ты каждый вечер ложишься под бок к своей Ильзе и не звонишь на всю округу, что это какое-то особое счастье, потому что трепать языком ты здоров, но пока еще не совсем заврался… Залезешь в логово и дрыхнешь как боров до утра, свято веря, что свою вину ты искупил…

– Какую вину, помилуй! Кровь никогда не липла к моим рукам! Это тебе подтвердит каждый. А то схлопотал бы не десять, а верняком все двадцать пять, и теперь, наверно, уже летал бы на крылышках, чистый и непорочный, а не лакал бы эту грешную и – черт возьми! – такую сладкую водочку, факт.

– Налей, – сказал Ингус и пододвинул к Краузе свою посудину.

– Это другой разговор, – с готовностью отозвался Краузе, взболтал на свет остатки самогона и достал другую бутылку.

– Альберт!

– Ну?

– Раз уж мы начали об этом… Правда ли, что… Скажи мне, кто убил брата Войцеховского?

Краузе состроил кислую мину.

– За каким чертом это нужно? Чтобы опять спасать спасенных и крестить крещеных, так, что ли?

– Мне надо знать! Ты же, говорят, там был…

– Ну, был.

– И знаешь кто… Только не вздумай заливать, что в этот момент ты зашел за угол по нужде и ничего не видел…

– Под присягой скажу, Ингус, что не я! И пальцем его не тронул, разрази меня гром…

– Я не про тебя спрашиваю, Альберт. Я спрашиваю…

Краузе криво усмехнулся.

– Не про меня? Тогда ты сам, милок, отлично знаешь кто… Но если я его назову, не шарахнешь ли ты: «Альберт, старый жулик и плут, хоть ты мне и друг, сейчас тебе хорошо валить все на покойника Стенгревица, теперь тебе легко быть умным, а где твоя голова была тогда, сукин ты сын?» И скажешь! Потому что все мы умные задним числом. «Но угадать судьбу нам не дано, нам не дано…» И давай за это выпьем!

– Не виляй, Альберт. И не темни.

– Я не виляю. А только непонятно, с чего это ты старое ворошить взялся? Какая муха тебя в зад укусила? Что было – было, что прошло – прошло… Обоих нет в живых, и пусть их мирно спят. А если там, на том свете, есть бог, теперь это его дело разбираться, а не наше.

Они помолчали. И Краузе примирительно добавил:

– Все равно он был не жилец…

– Кто?

– Зенон Войцеховский.

– Что же вы такое ему сделали?

– Господи, что ты кричишь? Ничего. Его как следует отделали до этого. При отступлении. Напоролся он на айзсаргов, что ли. Кто его после притащил на хутор к отцу и как оно потом на свет выплыло, не знаю… Только является однажды сюда, в Гутманы, Витольд. Съездим, говорит, Альберт, с нами на часок.

– И ты поехал!

– Так я же…

– Тебя пальцем поманили – и ты бегом побежал. И, само собой, безоружный?

Краузе, сгорбившись, вертел в руке пластмассовую стопку. Потом вскинул глаза на Ингуса.

– Если бы у тебя взяли и посадили шурина, ты бы тоже бегом побежал, как ты говоришь. Вы, молодые, страсть до чего умные – языкатые вы, пока до дела не дошло. Повидал бы ты, милок, с мое, ты бы в штаны наложил, факт!

– Что повидал – как вы его волокли? Он был не в силах идти, и потом…

– Говорю тебе и повторяю: я и пальцем его не тронул!

– Что же ты делал? Смотрел? Или стыдливо отвернулся и застегивал штаны?

Краузе опять помолчал.

– А что делал бы на моем месте ты? – вымолвил наконец он глухим голосом.

Теперь помолчал Ингус.

– Я не знаю, Альберт. Но…

– По крайней мере откровенно, и на том спасибо. Ты думаешь, я все знал? Черта с два. Мне было всего двадцать. Молокосос, щенок… Теперь такие шляются с гитарами и только еще, как пишут в газетах, «ищут свое место в жизни». Мы не могли искать годами. Иногда все решалось в считанные часы: на какой ты стороне – на той или на этой? Так-то, милок…

Они чокнулись. Пластмассовые стопки не звякнули, как звякают стеклянные, а стукнулись сухо и безжизненно. Ингус поднес свою к губам, не замечая ни запаха, ни вкуса, – глоток жидкости проскочил по пищеводу, обжигая как пламя.

– Да, жаркое было время… – предаваясь воспоминаниям, сказал Краузе. – Человеческая жизнь и гроша медного не стоила, факт. Тому, кто этого не испытал, трудно представить, как круто нам приходилось, милок…

Краузе прокашлялся и запел:

 
Пропади жена и дети —
Лишь бы пить мне,
Лишь бы пить бы и гулять… —
 

И ребром ладони отбивал такт по столу. Ингус протянул руку к бутылке и налил обоим.

 
Я одну любил, вторую, да и третью,
Я любил всех трех подряд!
До самой старости,
До самой старости,
До самой старости
будь молодым!..
 

Во хмелю тенор Краузе сделался еще выше и сильно дрожал. Стар, да, стар становится Альберт Краузе, не тот уже голос, а когда-то – такой был когда-то соловей! И каких только не знал песен! Теперь уж не те годы! Годы берут свое. Пятьдесят пять стукнуло, а те десять в каталажке надо считать вдвое…

– Еще по одной, и двигаю на автобус! – заявил Ингус. – Как бы не перебрать, точно.

– Сиди! Куда тебе спешить? Дом не волк… Домчу тебя одним духом!

– Я обещал Велдзе… Что-то я, кажется, обещал. А, нарубить дров.

– Ты что – батрак, нанялся, что ли, в воскресный день дрова рубить? Тебя за буханку хлеба покупают, а ты, лопух… Да если бы я отпустил вожжу, на третий же день моя Ильза запрягла бы меня в плуг, факт. Посидим, споем…

– А на последний автобус я уж пойду, точно.

– До последнего далеко. Сиди! Попоем песни, пока моя старуха в Риге, ладно? «У меня жена рижанка…» Три-четыре!

 
У меня жена рижанка,
Ну а я живу в деревне…
 

Ингусу медведь на ухо наступил, но сейчас на пару с Альбертом получалось вроде бы здорово.

 
Вот она в такси красивом —
Я на мерине на сивом…
 

– Прозит! – возгласил Ингус, замечая, что плотину внутри него наконец прорвало и он начинает пьянеть. Он ухнул в хмельной омут, как камень в воду – с чувством облегчения, забывая обо всем. И хотя весь этот день он с мужским упорством стремился к истине и ясности, разве он подсознательно ее не боялся, от нее не увиливал, желая уйти от гложущих дум – неважно каким путем, хотя бы в очередной раз таким?..

Стало смеркаться, а Ингус все не являлся. Давно уже было ясно, что он куда-то улизнул и, скорее всего, пьет на одном из соседних хуторов. Что же еще можно делать с обеда до вечера, если не пить? Велдзе это знала точно – точнее, чем ей бы хотелось, ведь в этом не было ничего нового, все это уже было и в который раз повторилось и завертелось как карусель, ничего, ровно ничего не изменилось, ни ее слезы, ни светлые минуты близости не помогли, не изменили ничегошеньки, ни на самую капельку, ни на йоту… Хоть бы зашел в дом сказать, куда отправился, – не приходилось бы, по крайней мере, думать и гадать, ломать голову. Да где там! Сбежал при первой же возможности, удрал, точно сорвался с привязи. Как будто Велдзе какая чурка, без нервов и души, как будто она шавка и место ей у шоссе на просади. Кто-то показал бутылку – и все остальное сразу побоку: жена, дом, ребенок, на все ему плевать.

Бах-бах… ба-ах…

Что это, где? Опять в сарае? Напрягшись вся, она вслушалась, разумом понимая, что это ей только кажется, а сердцем все еще надеясь на чудо.

Конечно, это было не буханье топора по кряжу, а гул грузовика на дороге – наверно, прицеп с грохотом прыгал на поворотах.

И вдруг ей тоже пришла фантазия: взять машину, куда-нибудь махнуть и вернуться поздней ночью – во всяком случае позже Ингуса, пускай и он хоть разок помучится сомнениями, ожиданием, поторчит у дороги, подымит сигаретой, пусть померзнет, пусть… Но ведь этого никогда не будет, увы, нет… В пьяном виде Ингус, пожалуй, и не заметит ее отсутствия, а если обратит внимание, то вряд ли огорчится, скорей обрадуется, что избежал встречи лицом к лицу в такой неприятный момент и что, слава богу, хоть на этот раз он будет избавлен от слез и причитаний, которые надоели хуже горькой редьки. Примет горизонтальное положение и тут же заснет беспробудным сном пьяного человека. Скорей всего именно так и будет. Если она кому и может этим досадить, то единственно себе – тратить силы, которые и так на исходе, трепать себе нервы…

«Я начинаю, видно, сдавать, – как и вчера, подумала она, то ли жалея себя, то ли кому-то жалуясь. – Как я устала…»

Тсс, где это? В сарае?

Но, выйдя во двор, она поняла, что шум и на сей раз шел не из сарая, который молча высился черным силуэтом в белесой мгле. Пахло как в бане – сырым воздухом и березовым веником. Поднимался туман, он уже заволок местность серой мутью, сквозь которую огни, постепенно загоравшиеся тут и там в этот час густых сумерек, отливали загадочным, тусклым блеском. Велдзе старалась уловить в вечерней тиши какие-то звуки, говорящие о близости Ингуса: хриплое пение пьяных голосов или все нарастающий шум мотоцикла. Но туман глушил все, накрыв Мургале матовым куполом, – кругом царил покой, нерушимый покой. Ах да, вспомнила она, «козлик» ведь в гараже. Ну, хоть Ингус хмельной не поедет на мотоцикле. Но она не испытывала от этого ни удовлетворения, ни хотя бы проблеска радости, как будто белесый купол накрыл и ее чувства.

Принять таблетку, лечь в постель и попробовать заснуть? По крайней мере, не надо будет ни о чем думать. Хорошо бы заснуть и вообще больше не проснуться, уйти сразу от всего – от прошлого и от настоящего, не мучить ни себя, ни других, освободиться самой и освободить других… И в вечерней тишине эти мысли скользили перед ней тихими серыми лодками.

Закаркал ворон. По шелесту крыльев было слышно, как он летит над Лиготне и над речкой невидимой, призрачной тенью, и карканье гасло в тумане и в темноте, которая все густела.

«О чем я недавно думала?.. Ах, да… Как я устала! Я измучилась до смерти…»

Велдзе вздохнула и возвратилась в дом. Но не прошла в свою с Ингусом комнату, а заглянула сперва к Эльфе, стремясь, как большинство женщин в минуты душевного смятения, найти прибежище у своего ребенка, как будто маленькое существо способно дать то, чего ей недостает и чего не мог дать никто, – поддержку и равновесие. Эльфа уже спала. В дверную щель из кухни сочился слабый свет, и Велдзе смотрела, как девочка спит – спокойно и тепло, как в гнездышке птенец. Ей хотелось взять дочку на руки и прижать к себе, но боязно было разбудить, и она только глядела, чувствуя, как безоблачный покой ребенка медленно переливается и в нее, и стянутые мышцы расслабляются, наливаясь сладкой тяжестью. Не хотелось ничего делать, не хотелось никуда идти, не хотелось ни о чем думать – хотелось отдаться этому безбурному, освобождающему равнодушию, погрузиться как в теплую ванну, до конца сбросить перенапряжение и забыться…

Через полосу света с легким шорохом птичьего крыла скользнула тень, и, потревоженная вдруг, Велдзе с невольным страхом обернулась.

Это была мама – в ночной рубашке, как лежала в постели, и босая.

– Ты еще не спишь, мама?

– Где Ингус?

Велдзе не ответила.

– Скажи, где Ингус?

Она снова промолчала.

– Зачем ты пускаешь его одного? – закричала мама. – Дура! Ночью, в темень… На каждом шагу опасность!

– Не кричи, мама! Ты…

– Стой, ты ничего не слышишь? – спросила мама, вдруг понизив голос до шепота, склонила набок маленькую, уже совсем седую головку и вся обратилась в слух.

Мамина тревога эхом отозвалась в Велдзе. Прислушалась и она, всеми силами стараясь уловить то, что слышала мама, однако тщетно. В ушах звенела и свистела только тишина.

– А что… что ты, мама, слышишь? – проговорила Велдзе с нарастающим страхом, хотя и знала, что на мамино чутье не всегда можно положиться.

– Зовет кто-то… зовет же… зовет и зовет… – путано шептала мама, медленно переводя застывший взгляд на окно, в котором белел лишь ее собственный бледный лик.

– Там никого нет.

– Тш! Зовет… Ну что ты, овца, разрешила ему уйти? Не знаешь разве, какая судьба у вдовы? А ты…

– Перестань! – надломленным голосом вскрикнула Велдзе, и в ней самой тоже что-то сломалось… – Я больше не могу!

Но ее пронзительный крик не нашел отзвука. В мамином лице не дрогнул ни один мускул. Ее черты как бы окаменели в нечеловеческом усилии схватить лишь ей одной слышимый шум, что было сейчас самым важным в ее сумеречном мире. И только губы шевелились беззвучно, продолжая шептать бессвязные слова – упрека, раскаянья, проклятья?

«Я, кажется, схожу с ума! – беспомощно подумала Велдзе. – Что со мной творится?.. Что творится со всеми с нами?»

И вдруг, словно пробуждаясь от сна, что-то услыхала и Велдзе: да! Но это был не голос человека, как чудилось маме, и не крики о помощи. Снаружи врывались странные звуки – как бы вой далекой пожарной сирены, он лился подобно неясной музыке, рассекая ночь руладой трубы, и, вибрируя в воздухе и нервных клетках, горестным плачем и страшным, зловещим смехом проникал и сочился сквозь щели в стенах и волокна одежды, сквозь барабанные перепонки и поры кожи – вовнутрь, в сердце.

На дворе беспрестанно выла собака.

– Погиб Ингус! – ударом тока пронзила Велдзе догадка, и она, ища опоры, обняла, обхватила, судорожно стиснула узкие, слабые мамины плечи. И обе женщины заплакали в голос.

…Но тогда, когда Велдзе как безумная вскрикнула, что погиб Ингус, как раз в тот момент он вышел от Краузе, чуть споткнувшись о высокий порог, в остальном же целый и невредимый, даже больше чем целый и невредимый, – в развеселом к тому же настроении и тихонько про себя напевая, так как водка сделала то, что водке и положено делать, она выполнила свою функцию и оглушила его сладким хмелем, смыв все, над чем Ингусу не хотелось думать и ломать себе голову, потому что выдумать он там, хоть он вывихни себе мозги, все равно не мог ничего. Тело у него было тяжелое, а голова легкая, он чувствовал себя обновленным, будто избавленным от кошмара, и прежние тревоги казались ему чепухой, и вся его жизнь, и особенно Велдзе, представлялась такой далекой и мелкой, словно виделась в полевой бинокль с другой стороны, точно!

– О-ля-ля! Какой туман! – удивленно воскликнул Ингус, выйдя на дорогу: воздух был до того белый и густой, что его можно было, как молочный суп, черпать ложкой.

Вокруг почти ничего не было видно, и лишь в той стороне, где Гутманы, близоруким глазом сквозь мглистую муть зыркал тусклый огонек.

Сколько сейчас?

Ингус остановился и поднес часы к лицу, поднял и подсунул к самым глазам, но не разобрал – так же, как вчера ночью, только смутно серел слепой циферблат. А, в конце концов фиг с ним! Автобус так и так ушел, дорога – вот она, и шагает он браво, потому что мужик он крепкий, точно, с Краузе не равняй! Тот остался за столом, кукует, клюет носом, дряблый, как шкурка с колбасы, и обвислый, как дырявый мешок, тогда как он сам еще ого-го! Отмахает сколько тут километров до дома будь спок, насвистывая, с песней, левой, левой! – и не кое-как, с грехом пополам, не шалтай-болтай, а по всем правилам, с выправкой, как в свое время в армии, так и чеканя, так и печатая шаг, грудь колесом, живот втянут, левой, левой! – станет перед Велдзе по стойке «смирно», вскинет руку к виску и гаркнет на одном дыхании: «Младший сержант Ингус Мундецием по вашему приказанию прибыл… сударыня!»

В Гутманах замычала в хлеву корова.

– А впрочем, ну ее подальше! – сказал Ингус без злобы, имея в виду то ли Велдзе, то ли недоеную Альбертову корову. – Да пошла она… точно!

Он взял левее и, пошатываясь, двинулся посередине дороги, держась подальше от канав, которые серо темнели по обе стороны, – ноги, как старые умные кони, сами вели его к Мургале, к дому.

Плотная мгла застилала все. Он шагал словно по вселенной, ступал как по Млечному Пути, увязая башмаками в туманностях и цепляясь носками за метеориты. Он шел, все больше теряя ощущение реальности, свободный и раскованный, как бывает во сне, брел сквозь кашу действительности и фантазии, где трудно было двигать ногами, зато дух парил легко и радостно, как сигаретный дым над головой. Его руки и ноги налились свинцом от перегрузок, а мысли пребывали в состоянии невесомости. Голова, казалось, набита ватой, уши и ноздри законопачены паклей, а в груди, под ребрами, как в дубовой бочке, бродил и кипел хмель, грозя выстрелить затычку ракетой.

– Здорово я нагрузился! – с веселым удивлением, с пьяной радостью вскричал Ингус, непроницаемо объятый мглою со всех сторон. Его голоса не подхватило эхо. Ночь была белая и тихая, как дом с закрытыми ставнями, – слепая, глухая и немая. И в жажде заявить о себе, дать выход энергии, бурлившей в жилах, он, точно петух на заре возвещая утро, запел:

 
У меня жена рижанка,
Ну а я живу в деревне…
 

В такт песне шагалось бодро-весело, хотя мелодия была такой же шаткой, как и его поступь.

 
Во-от она в такси краси-ивом —
Я на…
 

Сзади посигналила машина.

– Я на мерине на сивом… Точно!

Скрипнули тормоза, и строгий мужской голос его окликнул:

– Эй, вы там, послушайте!..

– Ну, я слушаю, я слушаю. Навострил уши как конь… хе-хе… как сивый мерин, точно!

– Аскольд, это Мундецием, – раздался женский голос.

– О черт, почтенная чета Каспарсонов! А я без пиджака и без галстука! – воскликнул Ингус и стал шарить по голове в поисках несуществующей шапки и, не найдя, все равно поклонился, да так низко, что еле устоял на ногах. – Мне еще мальчишкой вбили уважение к учителям, точно. Ремнем по заднице вбили! Кое-кому ремнем вбили самые лучшие… понятия. Слово даю! На этом жизнь держится, точно!

– Не паясничайте, Мундецнем, на вас смотреть жалко. Садитесь в машину!

– Хе-хе, туда, товарищ директор, куда я иду, я никогда не опоздаю. С гарантией!

– Куда же это?

– Домой, Аврора, домой. Ав-ро-ра! А правда, что это значит – утренняя заря?

– Ах, Ингус, Ингус, какой вы пьяный!

– Вдрызг, Утренняя Заря, вдрабадан! – довольно отозвался он. – Я насосался, как клоп, точно!

– Ваша жена, возможно…

– Хе, жена! Жен ни один черт не берет. И это в них, может быть, самое худшее. Правда, товарищ директор?

– Поедем, Аскольд! Не понимаю, что мы тут разглагольствуем с этим… типом.

Дверца хлопнула, заурчал мотор, в тумане растаяли задние огни.

Чего они вообще тут остановились? Мораль читать? Добродетельную жизнь проповедовать? Прочесть лекцию о вреде спиртного? Только навоняли бензином, фу! Мало он таких нотаций слышит дома, хватит с него, сытехонек. «Ваша жена, возможно…» Не «возможно», а точно – опять разнюнилась! Что он, не знает? У баб глаза на мокром месте, а у Велдзе в особенности! Разводить сырость – это она мастерица. Вечно трясется, дрожит как кисель: нервы, нервы… Только у него нет нервов! И то нельзя, и это нельзя – можно только, как дрессированной собачонке, плясать на задних лапках, просить мясную кость… Ну, теперь баста – пусть катится колбасой! Он больше не будет плясать под ее дудку, нет! Или он хозяин в доме, или… Мир велик!

– Мир ве-е-лик!.. – пьяно и освобожденно выкрикнул Ингус в ночную тишину, как в открытые ворота тюрьмы, но его голосу и на сей раз не ответило эхо – звук завяз в тумане и потух, как спичка в горсти.

…А Велдзе, как и вчера ночью, постояла у дороги, возвратилась домой и приняла лекарство – так прямо, без воды, кинула таблетку в рот дрожащими от нетерпения пальцами, ничего не желая – только успокоения. Таблетка на секунду застряла, как бы помедлила в горле, затем проскочила, оставив на языке горечь. Потом Велдзе легла и лежала в темноте с открытыми глазами, ожидая сна в мертвой тишине безветренной ночи: пес больше не выл, и лишь время от времени скрипел и трещал дом – его чуть слышно точил жучок времени, точно так же как он потихоньку грыз и без спешки съедал не только постройки и вещи, но и жизни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю