355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Регина Эзера » Невидимый огонь » Текст книги (страница 2)
Невидимый огонь
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:36

Текст книги "Невидимый огонь"


Автор книги: Регина Эзера



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц)

И вновь рука тянется и захлопывает дверцу, и газик снова трогает с места, и опять взметает белый вихрь снега. И мне видно зажатый в дверце кончик красного шарфа, он вздрагивает в такт движению как высунутый язычок. Подпрыгивая на расчищенных ледяных ухабах, газик быстро набирает скорость и уходит все дальше, и по мере его удаления кончик шарфа превращается в живое, дрожащее маленькое пламя и на повороте, словно его вдруг задули, мгновенно гаснет.


ТЮРЬМА, ИЛИ РАССКАЗ О ЛЕЛДЕ,
И НЕ ТОЛЬКО О НЕЙ,
НО ТАКЖЕ ОБ АВРОРЕ И АСКОЛЬДЕ

– С-смотри… П-посмотри! – восклицает он тихим, приглушенным голосом, как всегда в минуты сильного волнения чуть заикаясь, и весь он – сплошное удивление, невероятное изумление, оно струится и льется, лучится и рвется из совершенно круглых зрачков его расширенных глаз. – Видишь? В-вон!

Но Лелде уже и сама видит.

В темных недрах воды мелькает и движется что-то блестящее, глянцевое, точно белыми огнями горящее, то и дело мигающее, искры мечущее, похожее на яркую звезду и серебряно-ершистую рыбу одновременно; скользя мимо них, оно играет огнем и пламенем и, сверкая, мерцая, уходит под кромку льда, скрываясь из виду и больше не показываясь ни разу, ни на секунду, хотя они во все глаза глядят ему вслед, туда, где только что все это было. Но там ничего больше нет – сгинуло, пропало.

– Ты в-видела? – опять шепчет Айгар, уже слабо веря, что все это ему не почудилось, что это не обман зрения, не фокус, не ловкий, эффектный трюк из «Занимательной химии».

– Что? – переспрашивает Лелде машинально, не думая о том, что произносят ее губы. – Что? – словно во сне повторяет она вновь и наконец приходит в себя: – Это была оляпка,

– Оляпка? Ты скажешь!

– Это оляпка.

– Откуда ты взяла?

– Я знаю.

Она не объясняет, где она это вычитала или от кого слышала, она говорит просто и уверенно «я знаю», говорит так, будто знала всегда, с незапамятных времен, и даже раньше, будто родилась с этим знанием. Это так странно, что Айгар смеется, и Лелде поднимает на него глаза. Уши его заячьей шапки, наверху не связанные, распались и свисают вниз на разной высоте. На носу горят янтарем первые ранние веснушки, на белой коже они кажутся выпуклыми, и глаза его, обычно темно-серые, глядят сапфирами, кончик носа замерз, посинел и блестит, а из воротника пальто торчит длинная, по-мальчишески тонкая шея, какая-то беспомощно, трогательно тонкая и до того худая, что внушает Лелде почему-то жалость. Почему? И все же, глядя на его шею, эту комично тонкую шею, Лелде не смеется – ее охватывает теплое и вместе с тем щемящее чувство. Грусть заволакивает ее лицо дымкой, стирая с него детские черты и как бы намечая сеть будущих складок и морщин, что делает его чужим – непривычно серьезным и удивительно взрослым. Ее рот складывается в мягкую болезненную улыбку, предназначенную Айгару и не предназначенную никому, и Айгар, который никогда не отличался интуицией – чем-чем, но только не чутьем, – вдруг каким-то шестым или седьмым чувством угадывает, почему Лелде сошла с автобуса на одну остановку раньше и теперь стоит на мосту и никуда не идет, стоит на мосту через Выдрицу на пятнадцатиградусном морозе и не двигается с места и даже ничего такого не говорит. Ей не хочется идти домой!

Вот они оба и стоят. Лелде смотрит на свои часики и вздыхает. Айгар вслед за ней смотрит на свои и тоже вздыхает; его тяготит затянувшееся молчание, когда не знаешь, что сказать и как себя вести. Можно подумать, что они ждут чего-то или кого-то, кто не идет, не является, кого они никак не могут дождаться. Но Айгар по натуре человек действия, поступка и просто не в силах стоять так, без дела. И, зажав портфель между колен, он нашаривает в кармане спички, пачку сигарет и вытряхивает себе одну штуку.

– И мне дай, – говорит Лелде.

– На!

Он чиркает спичкой и подносит огонь к лицу Лелде. Та на него не смотрит и, опустив ресницы, все свое внимание сосредоточила на оранжевом пламени, словно завороженная его легким, беспечным трепетаньем.

– Ты берешь в рот не тем концом! – замечает он. – Наоборот надо, фильтром.

– Да? – удивляется Лелде, и, пока она поворачивает сигарету и разглядывает, с какого конца фильтр, а с какого табак, спичка гаснет. Но он зажигает новую, чиркая по коробку несколько раз, так как пальцы успели замерзнуть и перестали слушаться.

– Потяни, тогда загорится. Ты что, никогда не курила?

– Я? – Ее веки по-прежнему опущены и слегка дрожат. – Почему ты так думаешь?

Закурить наконец удается, И, зажав сигарету в тонких негнущихся пальцах, Лелде затягивается и пускает дым смешно и неловко, и выбившиеся волосы то и дело касаются ее щеки легкими бурыми стеблями.

Хорошо бы посидеть, но тут негде приткнуться, все замело снегом, и они курят, облокотившись на деревянные перила моста, а внизу трется об лед и журчит речка. Краски ясного февральского дня акварельно чистые, прозрачные, воздух стынет в безветрии, мороз крепчает, и ночью, надо полагать, еще усилится.

– Лелде!

– Ну?

– Хочешь, покажу тебе циркуляцию?

– Что-что?

– Циркуляцию дыма. Смотри! Фокус-покус. Раз, два, три – опа-а!

Айгар делает сильную затяжку и раскрытым ртом пускает дым кверху, но тот почему-то не тает, не рассеивается, а послушно течет ему в ноздри.

– Ну, скажешь, я не виртозавр? – спрашивает он, видно, в ожидании похвалы, чего же еще, ведь трюк и правда весьма эффектный.

Но Лелде ничего не говорит.

По пути на ночлег в направлении к мызному парку над их головами пролетает нестройная стайка галок. Большие деревья в той стороне уже одеваются предвечерней серо-фиолетовой дымкой и та затягивает легкой мутью жемчужно-розовый небосклон.

– Послушай, – наконец заговаривает она, хотя и не глядя на Айгара, а провожая глазами птиц,

– Ну?

– Чего бы ты хотел больше всего? Если бы мог выбирать…

– Я? – откликается Айгар, тоже не оборачиваясь, к Лелде; запрокинув голову так, что чуть не слетает шапка, он тоже следит взглядом за галками. – Ясное дело чего – я хотел бы ружье!

– Ружье? – Она сводит темные брови и, помолчав, пока не удалились птицы, продолжает: – Ну а серьезно?

– Я же сказал – чтобы у меня было ружье! Двустволка. А еще лучше – автомат, он сам подает патроны из магазина в ствол.

Теперь Лелде переводит взгляд на Айгара.

– Неужели правда у тебя нет никакого желания? Совсем никакого? – Она искренне удивляется, хотя он выразил свое желание достаточно ясно и понятно.

– А еще мне хотелось бы мотоцикл, – добавляет он. – Маленький «козлик», как у Ингуса, а лучше всего, конечно, «Паннонию», и не какую-нибудь – с коляской.

Лелде неловко стряхивает с сигареты пепел.

– Боже мой, да зачем тебе коляска? – недоумевает она.

– Зачем? – переспрашивает Айгар и сплевывает в снег. Вот так вопрос! Да мотоцикл с коляской это же совсем другое дело, чем без коляски, мотоцикл с коляской… это почти «Запорожец»! – А зачем другим? – отвечает он вопросом на вопрос и опять сплевывает.

– А зачем другим? – эхом отзывается она в тон Айгару и смеется.

И его это вдруг задевает, ведь мотоцикл – свой собственный моцик, да еще с коляской – его мечта, а мечта дело святое, ее нельзя касаться, разглядывать свысока и осмеивать, даже если это делает Лелде, и может быть, именно ей меньше всего следует это делать: ведь у Каспарсонов есть машина, хоть и только «Запорожец», но положа руку на сердце он все же мощнее самого распрекрасного моцика, мощнее «Явы», и той же «Паннонии», и даже большого «Ижа». И ему вдруг приходит в голову: а чего, интересно, желает человек, если у него есть машина? Наверно, вторую? «Москвича», если у него есть «Запорожец», или «Волгу», если у него «Жигули»? А если есть и «Волга»? Чего желает человек, у которого есть «Волга»?

Лелде перевешивается за перила и кидает вниз сигарету. С шипением падает та в полынью, скользит поверху к кромке льда и, подхваченная течением, пропадает из виду.

– А чего хотела бы ты? – спрашивает он не без вызова, так как в душе все еще зол на Лелде за ее смех. Подумаешь, тоже мне… А все же обидно, черт побери!

Лелде оборачивается и, думая о чем-то своем, Ангару неизвестном, прямо светлеет лицом, не улыбается или смеется, а именно светлеет, так что желание ее должно быть особенное, и Айгар ее одобряет:

– Ну, валяй!

Но Лелде отвечает уклончиво:

– Ты будешь смеяться.

Так она говорит и не прибавляет ни слова, только в задумчивых глазах играют светлые огоньки.

– Какое-нибудь обалденное платье?.. Ну, может быть, бусы? – наугад перебирает Айгар, стараясь хоть примерно себе представить, чего может пожелать девушка, да еще такая, как Лелде, у которой и так вроде все есть.

– Бусы! – презрительно восклицает она. – Господи, какой ты еще ребенок.

Ну, знаете! Нету, ей-богу же нету таких слов, которые больнее задели бы его самолюбие, и, пряча обиду, он не находит ничего умнее, как вновь заняться «циркуляцией», пока не спохватывается – вот болван! – и, устыдившись, морщит нос и щелчком отправляет свой окурок следом за сигаретой Лелде. Описав в воздухе дугу и в последний раз вспыхнув, окурок падает в снег.

– Тогда не знаю, – резко бросает он, в глубине души жалея, что вообще ввязался в этот разговор. Пусть не говорит – небось спит и видит импортные тряпки, нейлоны да колготки, что же еще, а вид делает такой, будто у нее на уме что высокое!

– Это вовсе не вещь, – чуть не с обидой порывисто возражает Лелде, словно угадывая его мысли. – И вообще… ты этого не поймешь.

– Ну, нет так нет…

И оба опять молчат. Из парка долетают сонные, сиплые голоса галок. Не пора ли двигать? Тоже удовольствие тут балдеть! Постояли, покурили – и хватит.

– Как по-твоему, не пора нам идти? – под конец не выдерживает он, ведь и правда замерз как собака, да и делать здесь ей-ей нечего, и вдобавок зверски хочется есть, а от ближних домов плывут аппетитные запахи, тянет жареным – мясом с луком, а может и яичницей, он любит глазунью с салом, прослоено оно мясом или нет, все равно, ему так и этак нравится, была бы только сильно зажарена, чтоб по краям хрустела коричневая корочка. И, вообразив себе это, он нетерпеливо переминается с ноги на ногу и совсем уже больше не склонен здесь киснуть, даже с Лелде.

– Можно, – отвечает она покорно и грустно, словно мирясь с неизбежным, и он, опомнившись, опять думает о том, что ей не хочется идти домой. И ему вдруг становится очень жаль ее: сколько раз, бывало, и он в такую влипнет историю, что домой возвращаться – нож острый. А возвращаться надо. Куда же податься, куда пойдешь? Хотя в такие минуты хочется быть далеко-далеко, за тридевять земель, сесть на собственный мотоцикл и… айда куда глаза глядят.

– Может быть, тебе хочется… куда-нибудь того? – примирительно говорит Айгар, очень ясно представляя себе самочувствие человека, которого отказываются нести домой ноги.

– Как это – «того»? – переспрашивает она, думая о своем.

– Ну так. Рвануть отсюда куда-нибудь, – в неопределенном направлении машет рукой он.

– Уехать?

– Ага.

Лелде молчит, потом кивает:

– Иной раз да.

Так она говорит и, подумав, добавляет:

– Но это… не то. Нет, ты не поймешь. Не сердись, Айгар, но ты не поймешь…

Она и сама-то не знает, как это назвать. Оно как забытое слово, которое она силится вызвать в памяти и не может, оно так и вертелось на кончике языка в тот момент, когда мимо летели птицы, а потом истлело, растаяло, оставив лишь острую тоску по чему-то очень доброму и прекрасному и очень зыбкому.

Они идут мимо заснеженных домов и занесенных садов, мимо пухлых сугробов и белых мохнатых деревьев, среди всего привычного, но преобразованного снегопадом так дивно, что они бредут и шагают будто вовсе не по Мургале. У дома Войцеховского, поджидая хозяина, сидит Нерон с заиндевелыми усами.

– Нерон! – окликает его Айгар через забор, но пес на него никакого внимания, и хвостом не вильнет, и ухом не поведет, не взглянет, как будто Айгар ноль без палочки, пустое место. Слепив снежок, Айгар швыряет его через забор. Но снег, как всегда в сильный мороз, сухой и рыхлый, рассыпчатый, и снежок распадается, разлетается еще в воздухе, на лету.

– Зачем тебе это? – хмуря брови, говорит Лелде, хотя Айгар в псину не попал и попасть вовсе не хотел – так только, подразнить, чтоб из себя не воображала. Ну ясно, он в очередной раз сел в лужу и, скрывая неловкость, морщит нос, всей душой желая, чтобы вдруг начался пожар, или война, или откуда-то взялись шпионы, или стряслось еще что-нибудь ужасное, и он мог бы проявить храбрость, отвагу, так чтобы все только рты разинули.

Но ничего такого в Мургале случиться не может и не случается. В Мургале пахнет жареным мясом, яичницей, из труб, уходя в недвижный воздух, столбом вьется дым, в Мургале, кидаясь снегом, дерутся первоклашки и, когда Лелде с Айгаром проходят мимо, бросают и в них.

Кто-то взвизгивает:

– Жених и неве-еста!

Другие азартно подхватывают нестройным хором:

– Же-них и не-ве-еста… тили-тили тесто…

Вот черти!

Ангара просто в жар кидает – он грозно оборачивается. Гомон тут же обрывается, выдыхается и исходит коротким задушенным прысканьем, бульканьем, хрипом – отзвуком сдавленного смеха.

– Ну п-подождите! – кричит он, бледнея от злости, и у него так и чешутся руки, буквально, в прямом смысле слова.

А Лелде идет себе дальше, будто ничего не слышит, будто происшествие не имеет к ней ни малейшего отношения, идет, ни на миг не останавливаясь и даже не замедляя шага, и Айгар, бросив малышню, догоняет Лелде и шагает рядом. Крики, смешки за спиной постепенно опять оживают, набирают силу, и Айгара с Лелде скоро вновь догоняет и настигает дразнящий недружный хор:

– Же-них и не-вес-та… тили-тили тес-то!..

Айгар искоса взглядывает на Лелде, вопросительно смотрит, испытующе – и внезапно, вдруг, так нежданно, будто прежде ее не знал и теперь видит впервые, так нечаянно для себя самого, что просто понять трудно, где у него раньше глаза были, делает потрясающее открытие, что Лелде красивая. Тонкий профиль, темно-русые длинные, гладкие волосы, стройная фигура – все в ней изящно и, оттененное белизной снега, так красочно: румяное от мороза лицо, черный блеск волос, красный, как маков цвет, шарф, серая шубка. И ослепленный этим изяществом, яркостью красок, как солнцем, он чувствует, что лицо его заливает жаром, и оттого теряется еще больше. Он не знает, куда деть глаза и руки, и неотрывно смотрит куда-то вдаль, а ладони сует в карманы, зажав портфель под мышкой, и пальцы, отпотевая в тепле, немеют и горят, и так же горят и пылают уши под незавязанной шапкой. Он желал бы коснуться Лелде и в то же время не смеет даже взглянуть в ее сторону. Он мечтает – скорее б показался его дом и спас его от этой беды и напасти, и в то же время дом приближается пугающе быстро, бежит навстречу, как скорый поезд. Его охватывает сильное, жгучее желание удержать Лелде, не упустить и рассказать что-нибудь интересное, такое потрясное, чтобы она не захотела уйти, но язык у него точно приклеенный, голова пустая как барабан и ни единой мысли – хоть шаром покати, а ведь он совсем не из молчунов, скорее напротив, за словом в карман не лезет и не раз получал по шее именно за болтовню.

Но пока он думает, размышляет, что бы такое выдать, Лелде бросает ему:

– Ну, так чао до завтра! – и отправляется дальше. Она и не оглядывается ни разу, ни единого раза, хотя идет все медленней и медленней, будто вот-вот остановится и дальше не пойдет, вообще никуда не пойдет, и все же назад – назад она не оглядывается. И Айгару уже третий раз приходит в голову: ей страшно не хочется домой, идет как в тюрьму. Наверно, поцапалась с предками. Разве не может быть? Может, еще как может… Брр, учителя в школе, учителя дома, вот жуть-то – как Лелде вообще терпит? Если бы у него так… ей-богу, тогда б ему крышка… Тогда уж, честное слово, лучше уйти из дому, хоть в общежитие. По крайней мере, сам себе хозяин…

И в то время как он, глядя ей вслед, так рассуждает, Лелде доходит до магазина, который еще не закрыт, задерживается у витрины и разглядывает то немногое, что выставлено, хотя ей и без того все там знакомо и к тому же затянуто ледяными узорами. Она заходит в магазин, смотрит и примеряет туфли, которые ей совсем не нужны и на покупку которых к тому же нет денег, в продуктовом отделе мешкает возле конфет, которых ей вовсе не хочется, обводит взглядом ряды бутылок, пузатые стеклянные банки с сахаром и крупами, пачки печенья, какао и вафель и вдруг видит: вот оно – сигареты! У нее такое чувство, будто все время она безотчетно искала именно их и в конце концов вот нашла. И она берет пачку. Курить ей не хочется, скорее напротив – от той еще сигареты слегка мутит, однако пачка рождает странное, почти необъяснимое чувство независимости, уверенности в себе, и по мере приближения к дому Лелде ее то и дело ощупывает, как в минуту опасности тянутся к оружию.

Ворота Каспарсонов, залепленные и побеленные снегом, полуоткрыты. Во дворе, прислоненная к забору, стоит деревянная лопата. Яблони заметены по плечи, и белый покров сада прошит мелкими ямками кошачьих следов. Все дышит полным, глубоким покоем. От незапертых дверей гаража до ворот снег, расчищенный, видимо, наспех, расписан свежими отпечатками шин «Запорожца». Значит, отца нет дома. И в Лелде тотчас слабеет напряжение, как будто бы отпустили туго натянутую тетиву, и облегчение настает такое стремительное и резкое, что у нее слабеет сердце, и кружится голова, и раскрывается сжатая ладонь.

Она судорожно вздыхает, как после долгих рыданий, и заходит в дом.

Едва скрипнула дверь, Аврора слышит – кто-то пришел. Лелде? Или Аскольд? Машина как будто не подъезжала. Значит, наверное, Лелде. Давно уж пора. Из передней доносятся легкие шаги и мягкий скрип сапожек, звякает о крючок вешалка. Конечно, Лелде: Аскольд ходит совсем по-другому, шумно, стремительно, от избытка энергии и нервного нетерпения все у него в руках стучит, звенит и гремит. Аврора отворяет дверь – в сумраке передней маячит фигура дочери.

– Ты?

– Я, – отзывается Лелде.

– Что света не зажигаешь?

– Мне и так видно.

Но Аврора протягивает руку, включает.

От Лелде веет морозной свежестью, и прядки волос по обе стороны лица еще в белом инее.

– Чего так поздно?

Но Лелде, глубоко дыша, молча стаскивает сапоги, и иней на ее волосах тает быстро, почти видимо для глаз.

– У тебя же сегодня шесть уроков, – продолжает Аврора, привычно, как и полагается учительнице, запомнив, во сколько у Лелде кончаются уроки. – Или потом собрание было?

– Нет.

Лелде влезает в шлепанцы.

– Так ты должна была приехать предыдущим автобусом.

– Я и приехала. Только прошлась немного.

– Иди мой руки и садись есть.

Лелде идет на кухню впереди. Они обе почти одного роста, только дочь тонкая, стройная, и рядом с этой естественной хрупкостью Аврора, как всегда, особенно остро чувствует свою тяжеловесность и неуклюжесть.

– Прошлась… – вспомнив, удивляется она. – В такой мороз? Неужто тебе не было холодно? – При одной мысли о морозе она вздрагивает.

– Красиво так. Все в снегу.

«Да, – думает Аврора, – намело, будь оно неладно. Чистишь, чистишь – руки отваливаются. А я и не заметила: красиво ли, не красиво…»

Почти машинально она поворачивается к окну, но вид на двор скрывают отчасти занавеска, отчасти потное стекло, и разглядеть толком ничего не удается, лишь ветви яблони – как толстые корявые крючья, нарисованные прямо на стекле.

– Где же ты гуляла?

– Нигде, так просто.

– Так просто… – с невольной жалостью к себе повторяет Аврора. «А я? А у меня?.. Разве у меня есть время пройтись так? Не в школу, или в магазин, или еще куда, а «так просто»? Без цели, не по делу – для своего удовольствия? Где уж! Стопки непроверенных тетрадей. Полная корзина грязного белья. Третий день некогда сварить чего-нибудь свеженького. Опять щи. Они, правда, и разогретые вкуса не теряют, а все же…»

Лелде садится за стол. Налив ей и себе уже приевшихся щей, Аврора устраивается напротив. Третий стул свободен. Аскольд еще не вернулся из Раудавы.

– Отец поехал в районо, – говорит Аврора, заметив, что дочь бросила взгляд на стул. – Ну, ешь! Что ты не ешь?.. Одна ходила?

– Нет. – Лелде берется за ложку. – С Айгаром.

– Перконом?

– Да.

«С Перконом, – вновь задумывается Аврора, невольно примериваясь к Айгару женским взглядом. – Хоть бы еще видный был парень! А то… веснушки… шея как у ощипанного цыпленка. И успеваемость не очень-то», – размышляет она с неудовольствием, теперь уже как педагог: с пятого по восьмой класс она вела у них математику и немало помучилась с Айгаром Перконом, в особенности по алгебре.

– Как у него сейчас с алгеброй? – любопытствует она, хотя, строго говоря, ее это больше совсем не трогает: когда-то был ее учеником, а теперь не ее. – Двойки есть?

– В табеле нет, – коротко отвечает Лелде.

Аврора морщится – еще бы! Само собой, в табеле нету. В конце четверти кое-как, с божьей помощью натягивают. Так же, как раньше.

Они молча пребывают каждая в своем мире.

– О чем ты задумалась? – наконец спохватывается Аврора, заметив, что Лелде по-прежнему смотрит на стул Аскольда, как если б отец там сидел, невидимый, сидел и наблюдал, как они едят, что говорят, сидел и следил за каждым их движением, прислушивался к каждому сказанному слову. Дочь думает об Аскольде. Но что именно, как? Со злом или со стыдом, с упрямством или с тайным желанием помириться? Что сейчас думает Лелде, глядя на пустующее место?

Представить себе это Аврора не может, даже примерно. Лицо дочери не выражает ни гнева или упрямства, ни сожаления или обиды, ни одного из тех чувств, которые были бы естественны и логичны после вчерашней ссоры, а значит – в какой-то мере понятны. Во взгляде скорее сосредоточенность, напряжение, и обращен он в себя, вовнутрь, как будто Лелде старается вспомнить что-то важное, существенное и очень нужное, но это ей никак не удается. То, что она силится восстановить в памяти, наверняка связано с отцом, Аскольдом. Но что? Что оно такое, это существенное, значительное в мире Лелде, который, как полагала Аврора, для нее открытая книга? Она носила дочь под сердцем, родила и воспитала, она знает, что Лелде нравится и что нет, что она ест и чего не ест, какой предмет ей дается и какой нет, она знает, что иной раз Лелде разговаривает во сне и не может похвастать музыкальным слухом, что у нее идеальные, безупречные зубы, а плечи после перелома ключицы одно чуть выше другого, она знает, какой у дочери вес и даже состав крови, процент гемоглобина и количество лейкоцитов, она знает все и не знает ничего и стоит словно перед запертыми воротами, сквозь которые виден свет, а что за ними, не разобрать – только смутная игра теней и светлых бликов.

Это хрупкое нежное дитя, которое она любит и за которое она в ответе, уже больше не то, не такое, каким оно было еще год назад, даже полгода тому назад, и ее представления – уже прошлое, вчерашний день и даже позавчерашний. Дочь всегда казалась Авроре очень чистой, открытой, в ней был типичный для юности, порою наивный идеализм и юношеский максимализм. И вдруг как снег на голову – эта подделка отцовой подписи, а это уже не то, что съесть без спросу банку варенья или меда, это другая, новая категория проступков, которые в известных случаях караются законом и совершить которые Лелде по своей натуре просто не способна и тем не менее совершила, причем с таким необычайным легкомыслием и пугающей безответственностью, с какой клептоман берет чужую вещь, – без каких бы то ни было угрызений совести и хотя бы малейшего чувства вины.

Аврора вздыхает. Трудный, тяжелый возраст полового созревания… С какими только вывертами этого переходного времени она не сталкивалась в школе, но ей почему-то всегда казалось, что Лелде это не коснется, к Лелде это не относится, Лелде будет исключением. Материнские иллюзии, материнская слепота. И вот Лелде сидит по ту сторону стола, глядя то на Аскольдов стул, то в окно, и Аврора не знает, как приступиться и что сказать, как будто провинилась не Лелде, а она и будто бы ей, а не Лелде следует сейчас думать, ломать себе голову, как поправить дело.

– Надо все же с отцом помириться, – наконец произносит она, не очень уверенная в том, следовало ли это говорить сейчас, когда они сидят друг против друга за тарелками горячих щей. – Извиниться, загладить вину, и все будет в порядке, – добавляет она, с неудовольствием замечая, что слова ее прозвучали слишком просительно, чуть не заискивающе, подобострастно. Аврора намеревалась сказать их спокойным и терпеливым тоном, они же вырвались какие-то приниженные, чуть ли не умоляющие, как будто именно ей, в первую очередь ей, нужно это примирение, это согласие во что бы то ни стало. Она внутренне противится своему тону, невольно досадует на себя, но ведь слово не воробей, сказанного не вернешь.

Лелде хмурит темные брови.

– Я ничего ему не сделала!

Аврора откашливается. Ну вот, пожалуйста, наглядный пример – ни малейшего сознания своей вины!

– Мнения на этот счет, наверно, могут быть разные, – говорит она строго, однако стараясь не горячиться, чтобы не обострять и без того острую, накаленную атмосферу. – Отец, как видишь, очень рассердился.

Лелде вскидывает глаза на мать.

– А как на моем месте поступила бы ты?

Аврора смотрит на дочь, пытаясь скрыть легкое смущение. Что это? Искреннее непонимание или новый выпад?

– Речь не обо мне, – уклончиво отвечает она. – Но я, между прочим, никогда в жизни чужую подпись не подделывала. Подумай, в какое глупое положение ты ставишь отца! Ему же теперь…

– А мне? Что, по-твоему, было делать мне? – со слезами в голосе вскрикивает Лелде. – Если требуют справку… а я не могу идти на физкультуру и тебя нету? У нас освобождают только по справкам родителей. Отец спросил бы, почему я не иду на гимнастику – что я могла ему сказать? Что? Что? Ну скажи, что!

Лелде бросает ложку, прячет лицо в ладони, и ее плечи вздрагивают.

«Зачем я затеяла этот разговор именно сейчас?» – думает Аврора. Но ведь и молчать тоже нельзя. Нельзя же без конца молчать и делать вид, что ничего не случилось. Надо выяснить все до конца и поставить на этом точку, а иначе жить под одной крышей невозможно.

Но вместе с рыданьями дочери, которые отдаются в ней эхом, в нее льются, вибрируя, и лихорадочно-нервные токи, и она вдруг понимает, что боится возвращения мужа, не чувствует уверенности в себе и беспомощно чего-то страшится, будто бы это не Аскольд, ее муж, а начальник, и только начальник, которому она обязана во всем подчиняться.

…Аскольд же в этот час – в прекрасном расположении духа. «ЗИМы» и «МАЗы», «Латвии» и «рафы», трясясь целый день и гоняя туда и обратно, туда и обратно, к второй половине дня постепенно сровняли, утрамбовали до блеска зимнюю дорогу, и «Запорожец» катит по ней бодро-весело, лишь иногда мягко и плавно покачиваясь. И Аскольд, который сперва сомневался, не поехать ли лучше автобусом, опасаясь застрять со своим «Запорожцем» в этих сугробах, был сейчас рад, что не проявил излишней осторожности и благоразумия, ведь на машине от Мургале до Раудавы минут двадцать пять езды, в то время как автобус тащится целых сорок, если не больше, причем курсирует с интервалом полтора-два часа, так что выигрыш во времени очевидный, бесспорный. К тому же по пути бензоколонка, можно заправиться, и самое главное – на остановке, недалеко от колонки, он замечает Ритму.

Не сказать чтобы Аскольд так уж охотно возил на своей машине соседей и знакомых. Только поддайся, чуть отпусти вожжу, и всякий дурак станет тобой помыкать как шофером такси: отвези туда, потом отвези сюда! А везешь, так ты же еще должен развлекать болтовней, молоть чепуху и отчитываться, куда едешь да зачем, и, со своей стороны, расспрашивать, куда и с какой целью держат путь они, и слушать, как тебе изливают душу, содержимое которой тебя не волнует, не волнует ни в малейшей степени. Тем не менее ты должен притворяться, что слушаешь, и хоть время от времени вставлять: «Нет, в самом деле?» – или же вздохнуть: «Да-а, бывает…» – и все единственно ради того, чтобы не портить отношений, чтобы не прослыть занудой и брюзгой, нелюдимом и гордецом, хотя после этого ты противен себе до тошноты и кажешься себе отпетым лицемером и ослом. Но Мургале есть Мургале, у него свои свычаи и обычаи, свой ритм и свои понятия, и приходится с ними считаться, им подчиняться, если хочешь здесь жить спокойно и если ты к тому же директор здешней школы, а значит, местное начальство, к нему же люди приглядываются зорче и кости ему перемывают охотней, чем простым смертным. Так уж повелось, и что-то изменить, повернуть по-своему нет надежды – разве что избегать пиковых положений и неприятных встреч, что по мере сил Каспарсон и делает, оставляя за собой право выбирать пассажира, и он тормозит у автобусной остановки недалеко от бензоколонки, где стоит Ритма Перкон, потому что к Ритме все вышесказанное не относится.

Ритма это Ритма.

В руках у нее пакеты, и длинный сверток – наверное, с цветами, – и круглая картонная коробка, вся обмотанная шпагатом.

Ритма открывает дверцу «Запорожца» и с ослепительной улыбкой говорит:

– Ты очень любезен, Каспарсон.

Дожидаясь автобуса, она раскраснелась, а при виде Аскольда, как ему кажется, краснеет еще больше, и ее круглое румяное лицо – мелькает у него в голове – становится похоже на яблоко.

– Домой едем?

– Будь по-твоему! – отвечает он со смехом, ведь ее вопрос задан так, как будто дом у них общий.

– Чего ты смеешься, Каспарсон? – спрашивает Ритма не без лукавства, но произнеси он вслух то, что пришло ему в голову, это наверняка прозвучало бы глупо, и Аскольд, разумеется, воздерживается и вместо этого помогает ей разложить на заднем сиденье покупки. – Каспарсон, о господи, вот увалень, не ставь же торт на цветы! В бумаге каллы! – восклицает она с преувеличенным, слегка наигранным ужасом, и Аскольд перекладывает свертки и коробку, послушно и даже с удовольствием ей подчиняясь и выполняя ее приказы, и ее особый, чуть фамильярный, подтрунивающий тон, только ей одной свойственный и Аскольду знакомый, создает вокруг них, как в азартной игре, постоянное и волнующее напряжение.

Так. Все разложено, Ритма садится рядом, и Аскольд чувствует морозную свежесть, которой напитаны поры ее одежды и пушистый воротник, волосы и даже как будто бы кожа, и какой-то запах – наверно, духов, или, может быть, пудры – еще оттеняет эту свежесть, овевая Аскольда загадочно женственными ароматами.

– Вот тебе на – продавщица ездит за покупками в город? – выжимая сцепление и включая скорость, говорит Аскольд, подлаживаясь под ее настроение.

– А ты видел когда-нибудь у нас в магазине торты? – метнув на него быстрый взгляд, вопросом отвечает Ритма; он смотрит на нее, отвернувшись от дороги, и его обжигает горячий Ритмин взгляд. – Я – нет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю