Текст книги "Невидимый огонь"
Автор книги: Регина Эзера
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Вилис встряхнулся, как конь, отгоняющий мух, и сказал себе:
– Давай помаленьку трогай, старик!
Привычным движением он сдвинул повыше ружейный ремень на плече, поправил на голове шапку и уже потянулся к очкам – снять их и протереть: стекла затуманились, запотели от пара или запорошились снежком. Но так и не донес руку.
Выстрел! Еще выстрел!
Дуплет, что ли?
…три… четыре… пять…
Вилис машинально считал. Пять! Похоже на автомат. Он живо в уме перебрал, у скольких из них, у кого не двустволка, а автомат. У троих.
Он навострил уши, не подадут ли сигнал – тогда, значит, зверя свалили. От такой шалой канонады, правда, редко бывает толк, но случается всяко.
Гипп… гипп… гиппп… – отрывисто доносилось откуда-то сверху, где никому не было дела до кипевших внизу страстей. Клестов не спугнула, не смутила даже стрельба. Глупые птицы. Или в этом была своя, недоступная ходящим по земле мудрость?
Как Вилис ни вслушивался, сигнала не дождался. Стало быть, лось не убит. Ранен? Или опять как ни в чем не бывало выбрался из оклада?
– Перкон! – кричали его.
– Ну?
– Где ты там? Выходи…
– Вылазь, козел, из капусты, – вторил ему другой голос.
Как видно, остальные загонщики уже вышли на стрелков, один он тянется.
– Э-гей, Пе-еркон!
Но вот и он, перепрыгнув через канаву, шагнул из леса на дорогу.
– Взяли?
– Держи карман шире!
– Кто ж это поднял такой тарарам?
– Краузе вон упражнялся в стрельбе по летающим тарелкам. Мазила классный!
– Вот черт, я уж думал – тут уложили целую стаю.
А Краузе с несчастной миной оправдывался:
– Да это дьявол, а не сохатый, честное слово! Я шарахнул точно – по крайней мере, два первых… А он чудно так подпрыгнул и в один миг…
– …растаял в воздухе, как святой дух! Даже дерьма, гад такой, тебе на память не оставил!
На снегу ясно просматривалось, куда лось шел и как прыгнул, так что отпечатки копыт подтверждали слова охотника, но это и все. Краузе прошел по следу еще немного и через несколько минут вернулся: крови не было.
И люди, помаленьку приходя в себя и остывая, рассуждали о том, что лучше уж так – лучше чистый промах, чем подранок, по крайней мере бумаги в порядке и душа на месте. И те, у кого были в куртках, в нагрудных карманах фляги, свинтили колпачки или вынули пробки и нацедили и себе, и товарищам – успокоить сердце и нервы.
– А где же собака? – вспомнил один, так как Морица все еще не было. – Мориц! Мо-ориц!!
– Да что Мориц, переметнулся на зайцев, – сообщил Вилис, вспомнив нежданную встречу, когда косой мчался прямо на него, а он стоял столбом, замерев в страхе не страхе, как бывает в бреду, когда не поймешь, чему верить и чему нет, хочешь бежать, а шагу сделать не можешь. Но об этом казусе он не обмолвился и словом. Ему не то что рассказывать, а даже вспоминать об этом не хотелось и подавно уж – слышать, как другие смеются. Он не мог бы сказать почему, но не хотелось.
– Мориц…
Явился! Весь в мыле, язык до земли, ах ты язва сибирская, шалопай, бродяга! Раз нету доброй собаки – не надо, а с этой шельмой что остается делать – стереть в порошок, и все тут, ведь даже хорошая порка такому балбесу много чести, ей-богу.
А шельма и язва сибирская, малость, правда, сконфуженный, однако не сознавая размеров грозящей опасности, вилял хвостом и ко всем ластился, предусмотрительно обходя Краузе, который злился и негодовал на собаку больше других, хотя Морица, вообще говоря, нельзя было винить в том, что Краузе промахнулся. Тем не менее пес, слабо понимая странную логику человека, больше полагался на чутье, и оно его не подвело.
– Все перемелется, – мирно сказал Вилис и налил сперва Краузе, а потом себе. Глоток водки проскочил, обжигая грудь как раскаленный свинец.
Эх-ма!
Сразу прибавилось бодрости и захотелось есть. Оно и правда, все перемелется – мука будет. Еще по единой? Можно. Мы стрелять не разучились, мы еще свое возьмем… Так Вилис и сказал Краузе, наливая по второму шкалику на брата и нимало не подозревая, как близок в действительности этот час. А знал бы – не стоял бы, наверное, так спокойно, не наливал бы так бестрепетно, твердой рукой, которая ничуть не дрожала, не стал бы гладить скользкую шерсть Морица…
А что бы он делал?
Что делал бы Вилис, знай он заранее, что произойдет еще прежде, чем над этим ослепительно ярким зимним днем сомкнется ночь? Старался бы помешать, что-то изменить или, напротив, отдался бы на волю волн – будь что будет? А пока он поднес наперсток к губам, и второй глоток тоже проскочил, как: и первый, – обжигающе горячий, как расплавленный металл.
…«Как-то Вилис?» – подумалось в эту минуту Ритме, хотя она вовсе не собиралась и не желала в этот момент вспоминать о муже, не то навалятся всякие не очень отрадные мысли, а что толку забивать себе голову, да еще в воскресенье. Так можно все перебрать, все передумать и мозги вывихнуть, и все равно ничего не придумаешь, и под конец так и так придется признать, что какая-то властная сила вытеснила ее из Вилисова сердца. И хотя приятного тут мало, лестного тоже, все было бы, по крайней мере, понятно, будь это женщина: с женщиной можно тягаться, над ней можно взять верх, женщину можно победить. Но это была не женщина. А как победить, одолеть то, что даже именем назвать трудно? Как тягаться с тем, что вовсе не живое существо?
Ее не обманули, не бросили, ее просто оттеснили, отодвинули с первого, главного, на второе место; ей следовало, наверно, смириться, и все было бы в полном порядке. Кто же, однако, виноват – она? Вилис? То, что в нем что-то противится и бунтует, бурлит и бродит, не находя выхода? С годами Вилис отдалялся от нее все больше, и она уже не знала, как его вернуть, а в последнее время стала сомневаться, хочет ли она вообще его вернуть.
Понимает ли это он хотя бы отчасти? Хотел ли он втайне что-то поправить, или же все, что казалось ему когда-то столь важным, было теперь безразлично? Желал ли он хоть в какой-то мере понять и Ритму, упорно идя своею дорогой и отдаляясь от жены все больше?
Многое изменилось с течением лет, и еще как изменилось!
Ведь когда-то она Вилисом восхищалась – этим тогда уже не молодым и отнюдь не бравым мужчиной. Он был такой умный, что рядом с ним она чувствовала себя круглой дурой, мошкой и козявкой чувствовала она себя перед ним. Рядом с жизненным опытом Вилиса ее молодость казалась скорее недостатком, чем плюсом. Ее взбалмошный, неровный характер, как хмель, искал подпорки, вокруг которой можно обвиться, за которую уцепиться, а Вилис – он казался ей утесом, был именно тем, к чему она тянулась и стремилась, – мудрый и добрый человек, какой был ей нужен, он мог в одном лице совмещать и мужа и отца, которого ей недоставало и которого она припоминала так смутно, что он даже как бы обретал Вилисовы черты. Ученость Вилиса всегда повергала ее в прах, заставляя сознавать свое ничтожество, зато внимание Вилиса ее возвышало. И тогда как люди удивлялись, не понимая, что она нашла в этом близоруком хвоще, в этом очкарике, да к тому еще женатом, когда хватало молодых и видных парней, – она просто постичь не могла, как это Вилис с его умом, который мог заткнуть за пояс дюжину сопляков, выбрал такую овцу и гусыню, как она, ее, именно ее, единственную среди всех, выбрал навсегда, на веки веков, неодетую-необутую, необразованную девчонку, какую-то младшую продавщицу, которой в магазине и накладную-то подписать не доверяли, которая могла смеяться и дурить сколько угодно, но уж никак, казалось, не могла задурить голову такому разумному, положительному человеку, к тому же с орденами и геройской биографией…
Когда, в какой момент она осталась как бы за створами запертых ворот, даже не желая больше в них войти!..
Домой вернется опять только вечером, на ночь глядя, усталый до смерти и радостный, больше или меньше навеселе, с тощим или полным рюкзаком, такой улыбчивый, довольный прошедшим днем, такой восторженный и… такой чужой, что сердце у нее сразу оденется точно ледком и не повернется язык напомнить о себе и сказать хоть слово, которое так и так ничего не изменит. А поевши, ляжет спать и захрапит… Все-все можно предсказать наперед, до самых мелочей, все так до тошноты знакомо и повторялось без конца столько раз, что…
Не надо, не надо думать, не надо портить себе настроение, себя растравлять. Все равно ничего не изменишь – так будет всю жизнь.
Ритма обтерла фартуком мокрую руку и опять включила «Селгу». Музыки не было. Но едва она поймала другую станцию, в кухне Перконов, полной пара, полился, как бы успокаивая, тихий и безмятежный, бархатный баритон:
Она перевела взгляд на маленький темный корпус приемничка, и сердце ей стиснуло смутным леденящим ужасом.
Не надо! Она невольно сделала рукой отстраняющий жест, будто ставя преграду кому-то или чему-то, что неотвратимо надвигалось.
Это выдумки все, только мои выдумки. Я устала. Вымоталась я, сказала она мысленно, точно жалея себя и оправдываясь перед собой и остро сознавая, что ей не с кем поделиться. Одно и то же, одно и то же, воскресенье – будни, будни – воскресенье. Как мне хочется куда-нибудь вырваться и ни о чем не думать. Бросить все – хоть на один денек! Делать не то, что надо, а что хочется. Одеться бы шикарно и потанцевать с красивым мужчиной, думала она. Что же в этом плохого – потанцевать только, и больше ничего. Или выбежать к вечернему автобусу кого-то встретить – в сумерках, по росе и босой. Это же не преступление, правда? И еще мне хотелось бы, чтобы сердце дрогнуло, когда в дверь постучат, – от одного того, что постучат, еще не отворив, не ступив за порог, перед тем как войти. Чтобы от звука близких шагов сладко замерло в груди. Что же тут плохого, правда?..
В дверь постучали – и она действительно вздрогнула: вот оно! Так она думала, не то с радостью, не то с испугом, еще не постигая, не представляя себе, что там за дверью – то ли самое, неопределенное, чего она жаждала, или нечто еще более туманное, что вселило в нее смутный страх, предчувствие беды?
Но это не было ни то, ни другое – вошла Велдзе, как всегда элегантная, только по пути слегка замерзшая, так как шубки из искусственного меха модные и красивые, но не ахти какие теплые.
– Боже мой, Ритма, да у тебя как в бане! – воскликнула она с порога и остановилась на грани между холодом и теплом, где воздух дымился белыми клубами, словно не решаясь нырнуть в это жаркое облако пара, – пришелица из другого мира, улыбчивая и довольная, нарядно одетая и причесанная, просто королева против Ритмы, так что Ритма каждой порой своего женственного тела, каждой клеточкой мозга тут же остро ощутила свои стоптанные тапки и старую фланелевую блузку, свой мокрый фартук и юбку с сорванной молнией не просто как одежду, а как уродливые части своего тела, вдруг представшие перед чужим и насмешливым взглядом.
– В воскресенье белье стирать! – удивилась Велдзе.
– А когда же стираешь ты? – коротко ответила Ритма, так как не имела никакой охоты обсуждать эту тему, чтобы не выдать себя, не подосадовать, – этого она боялась пуще всего, хотя Велдзе, стоя посреди неубранной, полной мокрого белья кухни в нейлоновой шубке и итальянских сапожках, может, и не возражала бы немного послушать, как плачется Ритма.
– Мелочь стирает мама, – объяснила Велдзе. – А большое белье отвожу в прачечную в Раудаву. Ничуть не хуже, чем дома. Даже крахмалят.
Может быть, может, и не хуже. Да поди-ка потаскайся туда-сюда с такой ношей. В Раудаву с одним узлом, обратно с другим. И не каждый раз готово в срок. Одна поездка – почти рубль. И не всегда удается сесть в автобусе – стой тогда, держа узлы, пока руки не отвалятся… Однако вслух она этого не сказала. Велдзе – другое дело.
Велдзе и мыслит иначе, мыслит как человек, сидящий в машине, а не идущий пешком. И в ее присутствии было как-то даже неловко упоминать про рубль – стоимость дороги в Раудаву и обратно.
«Другие обороты», – невольно подумалось Ритме колкими словами Вилиса, хотя вспоминать сейчас Вилиса ей вовсе не хотелось, и в памяти всплыло, каким притягательным и манящим казался этот чужой мир Айгару.
– Настроение плохое? – спросила Велдзе, почувствовав Ритмино состояние, хотя, наверно, и не угадывая причины. – Ничего, сейчас ты улыбнешься, дорогая!
– Ну, ну? – довольно холодно сказала Ритма. – Да ты проходи в комнату.
– Вилис дома?
– С каких это пор ты стала бояться Вилиса?
– А я его всегда побаивалась! – живо отозвалась Велдзе и засмеялась. – Я до сих пор удивляюсь, как ты с ним справляешься.
И Ритма опять без видимой причины с грустью подумала, что с Вилисом она как раз и не справляется, что она махнула на все рукой и сдалась, но это уж тем более совсем не то, что можно сказать такой счастливой и сияющей Велдзе. И она только бледно улыбнулась.
– Твой Вилис прямо рентген. Такое чувство, будто он видит тебя насквозь!
– Ты скажешь, – отозвалась Ритма с той же бесцветной улыбкой; ведь если кто и видел насквозь, то уж только не Вилис. – Может быть, снимешь шубу?
– Не сниму, дорогая. Надо бежать. У меня Эльфа дома одна.
– А где ж остальные?
– Ингус там, где и твой, махнул на охоту. А маму, воскресенье ведь, я отпустила немного поболтать… Здесь действительно так прохладно или кажется только после такой парильни?
– Я еще не топила сегодня, – сказала Ритма, словно извиняясь, и опять почувствовала неловкость оттого, что в доме было нетоплено и вдобавок еще не убрано. Во время сборов Вилис, как всегда, побросал свои вещи как попало, а она связалась с завтраком и с бельем и прибрать не успела. Старые шлепанцы – чуть не на середине комнаты, со спинки стула свисает джемпер с заплатой на локте, стол завален какими-то мятыми картонными коробками, с подошв резиновых сапог насыпалось сухой земли – все было на виду, беззастенчиво обнаженное и жалкое в своей наготе. Мальчишки-то могли хоть немного убрать. Да, дожидайся!
– Я тебе, дорогая, что-то принесла, – сказала Велдзе и взялась за сверток. – Ты обмолвилась как-то… Дай ножницы или бритву – разрежу, а то узлом затянулось…
Но пока Ритма искала чем разрезать, Велдзе уже развязала шпагат крепкими зубами и развернула бумагу, в которой мелькнуло что-то красное, такое сочное и яркое, что Ритме на секунду показалось – кровяной кусок мяса! Но из пакета выскользнул, вишневым сиропом растекаясь по столу, чуть мерцающий красивый материал.
– Ну?
Ткань была превосходная. И хотя Ритма на кухне уже вытерла мокрые руки, она еще раз потерла их прямо так, о юбку, прежде чем решилась прикоснуться.
– Смело пробуй, не бойся! Она немнущаяся, – похвалила свой товар Велдзе. – Это не наш «люкс», в нем и до Раудавы не успеешь доехать, как на заду в такую гармошку соберется, будто платье год, если не два, утюга не видело.
– Сколько же она стоит? – робко осведомилась Ритма, так как ткань выглядела дорогой.
– Всего двадцать пять рублей метр, – бодро отозвалась Велдзе. – Не ткань, а мечта, правда? Как увидала – все, я погибла. Схватила, даже не подумав. А приехала домой, встала перед зеркалом – боже правый, это же не мой цвет! Слишком яркий, резкий. Я в нем зеленая, как утопленница. И тут я сразу вспомнила о тебе. К темным волосам – что может быть лучше?
– А сколько здесь? – после некоторой паузы спросила Ритма, машинально и нежно, точно лаская, проводя кончиками пальцев по ткани.
– Метр семьдесят. Зато очень широкая. И платье выйдет, ручаюсь.
Как и положено профессиональной продавщице, Ритма быстро и точно сосчитала: метр семьдесят по двадцать пять рублей – сорок два пятьдесят. Подсчитать не составляло труда, и она не ошиблась ни на копейку. Только отвела руку и больше ткань не гладила, а смотрела издали, как бы уже прощально, примиряясь с тем, что в который раз надо отказаться от того, чего она жаждет, и так сильно, что просто замирает сердце, но чего она не может себе позволить.
– Не нравится? – удивилась Велдзе, даже слегка задетая. – Как знаешь. В комиссионке у меня с руками оторвут.
Теперь уж провела рукой по ткани Велдзе, любуясь ее ярким блеском, потом опять сложила и стала заворачивать в бумагу, но тут к ней снова потянулась рука Ритмы.
– Обожди!
Она бережно разобрала кусок, приложила к себе, подошла к зеркалу, и в единый миг все – грусть, безнадежность, сомнения, все-все спало с нее, осыпалось, облупилось, как сухая кожура, и сердце наполнилось восторгом до краев, так что не осталось места ни для каких других чувств. Ритма неотрывно смотрела на свое отражение, которое напоминало ей что-то стершееся из памяти и забытое, но чем-то отрадное и возвышающее. И увидав рядом в зеркале лицо Велдзе, ее узкий и желтоватый лик рядом со своим цветущим овалом, она вдруг рассмеялась – просто, естественно и гордо. И она знала, что купит эту ткань, купит назло, во что бы то ни стало, и в мире нет силы, которая могла бы отнять у нее этот легко скользящий и нежный, как ласка, материал.
И Ритма сказала, как выдохнула:
– Я покупаю!
Она сказала это с сознанием, что все мосты сожжены, и это было особенное чувство, когда все мосты сожжены, и под ложечкой была сосущая пустота, словно она летела вниз на качелях, и кружилась голова.
– Но учти, что там всего метр семьдесят, а ты… ну, ты не худенькая, – сказала теперь Велдзе, и Ритма опять рассмеялась: это звучало так забавно, боже, как будто Велдзе раздумала и не хочет продать ткань, как будто ей стало жаль продавать. И когда Ритма смеялась, сияющая красота лучилась из нее как свет, в котором лицо Велдзе становилось все прозрачнее и бледней, как редеет и тускнеет месяц, когда над горизонтом всходит румяное солнце. Это было как чудо. И с ним не могли спорить ни нейлоновая шуба, ни импортные сапоги, ни дорогие духи, с ним не могло спорить ничто из того, что можно износить или подарить, бережно хранить в шкафу или бездумно выбросить, – с ним не могло спорить ничто, и это безошибочным женским чутьем поняли они обе разом, взглянув друг на друга в зеркале: одна с тайной завистью, другая с тайным торжеством.
– Но если деньги придется ждать долго… – начала было Велдзе.
– Нет, – сказала Ритма, – тебе не придется долго ждать. Три, ну, может быть, пять минут придется тебе обождать, а это не так долго.
Так она сказала и в третий раз засмеялась. Нашла деньги в шкафу, в выдвижном ящике, куда сунула между старых бумаг три десятки, спрятав таким образом премию от Вилиса, который на нее вовсе не покушался. Остальное же наскребла по сумкам, кошелькам и карманам, и это было безумие, то, что она делала, ведь зарплата будет только послезавтра. Ну и пусть! Пусть! Довольно она была разумной, она годами была разумной, она устала быть разумной, потому что устать можно ото всего – от сумасбродств можно устать и от обыденности. И она отсчитала Велдзе деньги на столе, как отсчитывала на прилавке покупателям, приговаривая вслух. Раз, два, три, четыре – сорок. Один рубль, два рубля. Двадцать копеек, пятнадцать…
– Не будем мелочны, – сказала Велдзе. Сложила пополам купюры и отвернулась от серебра.
Но Ритма решительно пододвинула к ней мелочь.
– Так не годится, возьми. В этих делах все должно быть чисто. А то на моей работе, знаешь…
Ритма сложила крест-накрест четыре пальца и вновь засмеялась, а Велдзе, пожав плечами, нехотя сгребла монеты в кучку.
– Да, Велдзе…
– Что?
– Ты не можешь дать мне адрес своей портнихи? Ну, Цилды, которая живет в Раудаве у спортивной площадки…
– Цилды? Цилда, милочка моя, очень дорогая.
– Материал тоже дорогой.
– Как знаешь. – И назвала номер дома и квартиры, добавив, однако: – Но у нее долго ждать.
– А я собираюсь долго жить! – воскликнула Ритма, и действительно вся она как бы в подтверждение этих слов дышала жизнерадостностью и здоровьем.
– Как знаешь, – повторила Велдзе, думая о своем.
Ритма проводила ее до двери, но дальше не пошла, ее снедало нетерпение, и пульс был как после крепкого-крепкого кофе.
– Айгар! Атис!
Молчание.
– Ай-гар!
Молчание.
Она вышла во двор. В сараюшке скрипели и лязгали железяки.
– Айгар!
– Ну?
– Это ты там?
–. Ну?
В конце концов звон все же прекратился, и Айгар показался в двери сарая.
– Идите сюда с Атисом – поможете мне развесить белье, потому что я…
– Атис удрал.
– Куда это?
Айгар пожал плечами.
– А что он, докладывает? Наверно, рванул к Войцеховскому.
– Без спроса?!
– А я-то при чем, мам? Думаешь, мне больно охота торчать дома? А влетает, как всегда, неви…
– Ну да, нашелся невиновный, который за других страдает! Постыдился бы говорить! Сбегай поищи и приведи его домой. Поедим, и после обеда я съезжу в Раудаву.
– Ни с того ни с сего?
– Почему ни с того ни с сего? Мне нужно. Только смотри не застрянь, пожалуйста, сам.
– С Велдзе?
– Что с Велдзе?
– С Велдзе поедешь?
– Ну слушай, какое тебе дело? – вспылила Ритма: она сердилась оттого, что нельзя было сказать ни про материю, ни про портниху, чтобы не открылось, что она истратила деньги и насос отпадает, истратила все что было и даже больше. Но зачем это знать Айгару? Что мог он – этот подросток, помешанный на моторах и железяках, – понять в волшебных чарах, исходивших от яркой, тихо шуршащей ткани, которая заключала твое тело и душу как бы в сияющий ореол? – Что значат в сравнении с этим полные и тяжелые ведра? И вообще, разве одним насосом отделаешься? Там нужны еще и трубы, и раковины, и краны – расходам и покупкам конца-краю не видать. Они тогда оба загорелись. И она тоже – как ребенок…
Но поди-ка втолкуй Айгару – у него свои понятия, в глазах сына она просто предала, променяла несравненный насос на какую-то красную тряпку.
Мальчик ни о чем не спрашивал и ничего больше не сказал и прямо так, без пальто, как работал в сарае, тягучим, ленивым шагом поплелся обочиной дороги по направлению к дому Войцеховского, сунув руки в карманы, вздернув плечи, – ни дать ни взять Вилис. И чем больше Айгар удалялся, тем больше ей казалось, что это действительно Вилис, хотя этого никак не могло быть. И Ритма глядела ему вслед с невольной жалостью – то ли ей было жаль сына, которого она обидела, то ли жаль Вилиса, которому она ничего не сделала. Отчего же Вилиса?
Она заставила себя отвернуться, вынесла прищепки, нанизанные на шпагат, таз с выжатым бельем и стала развешивать. День был такой же искристо-ясный, как утро, но поднимался ветер, и простыни, которые она вешала, при дуновениях трепались вокруг нее, а при порывах над нею взлетали. Она ходила вдоль них и между ними с тазом и прищепками, постепенно забывая про Айгара и про Вилиса, успокаиваясь и даже воодушевляясь, ведь это было так красиво, когда над нею белыми крыльями парили чистые простыни, свеже пахнущие не то снегом, не то аиром, и ей снова пришло в голову – как мало, как удивительно мало нужно человеку для счастья.
И в час заката он его увидел – в красном зареве садящегося солнца, между розовыми снегами и сизыми стволами, в хаосе кричаще-ярких, теплых и холодных красок, в котором еще тлел зимний день, горел безумными огнями, пылая с торжеством и отчаянием, перед тем как погаснуть. С самого утра Вилис чувствовал его близость, он ощущал даже его взгляд, ждал этой встречи с напряжением и дрожью, желал ее и домогался, жаждал и алкал.
И вот все это мгновенно свершилось – он его увидел!
Но судьбе опять было угодно над Вилисом подшутить. Судьба уже не раз и не два сыграла с ним шутку и решила теперь отколоть еще один номер, а именно – Вилис увидал его, однако не узнал, он видел его и смотрел прямо на него, однако не смекнул, кто это, и только, часто мигая близорукими глазами, пялился оторопело, как на призрак, как на виденье, и все еще не вскидывал ружье, а сжимал приклад в замерзших руках и перебирал пальцами, будто играя на инструменте что-то легкое, игривое, так что весь его вид и поведение со стороны могли показаться полной беспечностью и сплошной безответственностью – чистым мальчишеством и прямо-таки преступным легкомыслием это выглядело, ей-богу, ведь только ему одному было слышно, как тревожно и гулко, словно в пустой бочке, колотится его сердце, отдаваясь в висках так, словно их дергал гнойный нарыв.
Но по мере того как тот медленно и странно, как бы не в рост шел, а ползком на животе продвигался в его сторону, Вилис постепенно различил уши лося, которые сторожко и нервно ходили, как локаторы, улавливая собачий лай и приближение загонщиков, потом спину с крутым загривком и под конец лосиную морду с особым, характерным вырезом ноздрей, какого нет ни у одного другого зверя. У него были лосиные уши, морда и спина, но, боже правый, это был не лось! У него были слишком низкие ноги, чтобы это мог быть лось, а вернее сказать, ног вовсе не было. Прямо жуть, у него не было всех четырех ног, и тем не менее он двигался!
Все это Перкон видел с ужасающей ясностью, и у него под шапкой зашевелились волосы.
Его никак нельзя было назвать человеком, склонным к суеверию и мистике, к вере в сверхъестественное и колдовство; он понимал, что лося без ног быть не может и еще менее возможно, чтобы такой лось двигался. Но надо попять и его. Он знал ведь, что у зайцев одно сердце, что у них не бывает двух сердец, тем не менее, вопреки этому, он самолично уложил такого зайца из старого «зауэра». И хотя сейчас у него от ужаса волосы на голове шевелились; он все же стал поднимать ружье, целясь в чудище, но пока не нажимал спуск, еще медлил, выжидал, ведь стреляя на авось, без стопроцентной гарантии, можно было снести и шлепнуть черт знает кого.
Так прошла, может, минута, может, две, может, и больше двух, потому что время тянулось ненатурально медленно, текло, как густой пролитый кисель, а чудище между тем постепенно приближалось, и дуло Вилисова ружья, чертя в воздухе чуть волнистую линию, следовало за призраком на его пути.
И вдруг Вилису стукнуло в голову: ах он балда и лопух, медный лоб и тупарь, ах он болван и осел, идиот и чурбан! Это же лось, настоящий лось, какой только может быть настоящий! Призрак и чудище, леший и виденье… Сам он призрак и леший! Матерь божья, индюк он и слепая курица, если это не форменный, истинный лось, – просто он крался по дну канавы, норовя выбраться из оклада и опять показать всем им дулю и оставить с носом,
Вилис прицепился в холку. Мушка, как ненормальная прыгала перед глазами, лишний воздух распирал грудь, очки запотели, сердце подкатывало ко рту, нижняя губа дергалась, в ушах звенело.
«Контузия, старая шлюха!» – мысленно выругался он, возмущаясь своим недугом как живой тварью, которая, угнездившись в нем, спала и видела, только о том и мечтала, как бы его надуть и одурачить, провести и предать.
Он трясся всем телом и старался взять себя в руки, но никак не мог унять дрожь. Курок обжигал ему палец, и это было чудно и странно, невероятно это было, просто невозможно, чтобы от прикосновения двух холодных тел мог возникнуть такой дикий жар, и тем не менее курок, раскаленный чуть не добела, жег ему кожу. И так прошло, может быть, пять секунд, может быть, десять, потому что время целиком и полностью остановилось, застыло оно, как пролитый металл.
«Спокойно, старик, – бессвязно бормотал он, то ли вразумляя лося, который все приближался, то ли уговаривая себя. – С оглядкой, старик… с умом… без паники… главное – с умом и без риска… без риска, старина… только без риска…»
Лось, однако, судил иначе – лось решил рискнуть. И он прыгнул, вытянувшись во весь свой исполинский рост, и выкатил красивую грудь, будто развернув перед ослепленным взором стрелка веер мощных мускулов. И, подскочив от неожиданности, не думая ни о чем, тупо, будто во сне, Вилис нажал на спуск. И ружье выстрелило. Но он, как глухой, не услышал выстрела и только верхней частью корпуса шатнулся назад от сильной отдачи в плечо, но боли от удара тоже не почувствовал.
С тяжелым гулом, с треском падающего дерева лось прошумел мимо Вилиса, чуть не смяв его на бегу. Вилис выстрелил из другого ствола. Промелькнув в поднятых задними ногами вихрях, лось нырнул в ослепительный блеск гаснущих красок и растворился как виденье, и лишь вокруг того места, откуда он прыгнул, снег пестрел бело-красный, точно усыпанный крупной клюквой. И поняв, что в первый раз он пальнул прежде времени – спереди, а второй раз бахнул с опозданием – сзади, что зверь ушел, ушел раненый, и случилось то, чего он всегда пуще всего боялся, Вилис вскрикнул, но не услышал своего голоса и только немо, как рыба, разевал рот, выдыхая что-то путаное и бессмысленное, невнятные слова, между собой не связанные, и господь бог с архангелами так и слетали с его губ вперемешку с проклятиями и матюками трех– и пятиэтажными и притом на двух языках.
Он хотел перезарядить ружье и бегом бежать по кровавому следу, но руки и ноги не слушались его и безвольно болтались, как у тряпичного клоуна.
«Так я и знал… я же предчувствовал…» – сбивчиво думал он, хотя ничего-то он не предчувствовал и еще меньше того знал, что должно произойти.
Все слилось у него перед глазами, он хотел повернуться, но ватные ноги не держали его тела, и с тяжеловесной грацией старой балерины он сел на снег, зажав между колен, как большую свечу, ружье. Его сознания слабо касались окрестные звуки: кто-то звал его, как будто бы Ритма, но этого не могло быть.
Ритме казалось, что кто-то ее зовет, но она не обернулась, так как автобус уже подъехал к крытой остановке. Она заметила его еще издали: едва только выйдя за калитку, она увидела, что он стоит и вот-вот тронется, но не было никакой возможности его задержать – махнуть рукой с такого расстояния было бессмысленно, и она сделала то единственное, что может сделать человек в ее положении, – она бросилась бежать.
Сзади коротко просигналила машина. Но и тогда Ритма не оглянулась. Она была так поглощена одной-единственной мыслью, так сильно боялась опоздать, что и заслышав сзади гудок, продолжала бежать, только взяла чуть правее.
– Ритма!
Только теперь до нее наконец дошло, что гудят-то ей и зовут ее – ее зовут, кого же еще, и, обернувшись, она увидела в окошке «Запорожца» смеющееся лицо Аскольда Каспарсона. И, сразу сконфузившись, Ритма подумала: вот где, наверно, была потеха и умора – как она мчалась впереди машины, петляя по дороге не хуже зайца, и не очень-то, пожалуй, выглядела ловкой, мчась сломя голову, да еще в зимнем пальто, в сапогах, проваливаясь каблуками в снег и хлопая на бегу сеткой по икрам.
Потянувшись к ручке, Аскольд толкнул дверцу и весело крикнул ей:
– На автобус или так просто… бегом от инфаркта?.. Я уж стал сомневаться, удастся ли мне тебя догнать.
– Насмешник! – отозвалась она, уже на грани между робкой скованностью и озорной приподнятостью, так как Аскольд лучился открытой, неподдельной радостью оттого, что увидел и встретил ее, именно ее. Она заметила это – не могла не заметить этого чувства, по которому истосковалось все ее женское естество и без которого жизнь казалась темницей.