Текст книги "За пределами желания. Мендельсон"
Автор книги: Пьер Ла Мур
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Вот почему он выскочил из комнаты, где заседал совет. Он почувствовал то странное внутреннее разжижение, словно его кости превратились в желе, то ощущение, которое испытал тогда в Париже перед афишей. Он вдруг не смог больше выносить вида этих людей. Не мог оставаться в одной комнате с ними, после того как сказал им, что оставляет намерение исполнить «Страсти». Ему казалось, он один из них. Не то чтобы он считал себя лучше их, нет. Ему следовало продолжать бороться. Нужно было закричать, ударить кулаком по столу, выпалить всеми аргументами, которые у него были, – и пригрозить уйти в отставку, если они не позволят ему исполнить «Страсти». Это их напугало бы. Ему надо было припугнуть поездкой в Дрезден и разговором с королём. Он должен был им сказать, что напишет во все газеты в стране и начнёт кампанию в прессе против них. Существовала тысяча других вещей, которые он мог бы сделать. В конце концов, у него есть авторитет, власть, деньги.
Ничего этого он не сделал. Он признал поражение без борьбы, как трус. Он задушил свою совесть и теперь должен был жить без неё, провести остаток жизни с воспоминанием о своём предательстве и каждый раз, когда ему будет являться образ отца, отгонять его. Бедный отец, умерший в уверенности, что его сын – великий человек. Честный человек. «Ты можешь отплатить мне за то, что я для тебя сделал, совершив хотя бы одно великое и доброе дело в жизни». Вот что отец сказал ему в Дюссельдорфе во время Рейнского фестиваля, незадолго до смерти. А сын отплатил отцу тем, что стал трусом и повернулся спиной к своему шансу сделать поистине великое и доброе дело. Только подумать: он, еврей, мог подарить христианам их величайшую музыку! Каким великолепным жестом, каким уроком терпимости и братства людей искусства это могло бы стать! Но нет, он не сделал этого жеста, не преподал им урока. Он сдался как последний трус – покорно, малодушно, без борьбы, без слов.
Почему? Почему он это сделал? Потому что... потому что устал от сплетен, непонимания и откровенной глупости. Потому что не хотел вступать в полемику с пастором и всей лютеранской церковью, навлекать новые неприятности на евреев Лейпцига, начинать открытую войну с попечителями, с мэром и Крюгером. Но больше всего он не хотел вовлекать Сесиль в борьбу, которой она не сочувствовала, не хотел, чтобы она потеряла своих драгоценных друзей. Это была подлинная причина. Он не мог выдержать бурю в одиночку, вступить в борьбу без Сесиль. Не мог выносить её молчание, поджатые губы, взгляды, полные упрёка. Он страдал от головных болей, которые становились всё сильнее, ему осталось недолго жить. Он хотел мира, по крайней мере мира дома. И он купил его – купил ценой своей совести. Вот и всё.
В коридоре послышался звук торопливых шагов. Феликс быстро вынул перо из искусно сделанной медной подставки и притворился, что пишет письмо, когда раздался стук в дверь и вошёл мэр.
Не говоря ни слова, он опустился на стул, пережидая, пока пройдёт одышка.
– Простите, – начал мэр наконец с неожиданной мягкостью. – Я знаю, как много значит для вас эта старинная музыка и как тяжело было для вас сдаться. Я хотел помочь вам, но не мог. Особенно после вашей ссоры с пастором...
– Не было никакой ссоры, как вы её называете.
– Ну хорошо, – пожал плечами Мюллер. – Называйте это разницей во мнениях, если предпочитаете. Дело в том, что мои руки связаны. Вы понимаете? Я могу стоять на своём с Крюгером, но не могу настроить против себя и пастора.
– Понимаю, – устало кивнул Феликс. – Как бы там ни было, теперь всё кончено, и давайте больше не будем об этом говорить.
– Я пришёл сказать вам, что, после того как вы ушли, мы обсудили вопрос о вашей отставке, и совет решил не принимать её.
– Не принимать её? – выдохнул Феликс. – Мне всё равно, принимаете вы её или нет. Я...
– Ну-ну, не волнуйтесь. – Мэр сделал успокаивающий жест. – Конечно, мы не можем вас держать, если вы хотите уйти. Но я предложил, чтобы в протоколе собрания не было никакого упоминания о вашей отставке, чтобы вы имели возможность пересмотреть своё решение. Иногда в пылу спора мы говорим вещи, о которых на следующий день жалеем.
– Я решил твёрдо.
Мюллер испустил смиренный вздох:
– Ну что ж, если это так, вы всегда можете уйти за месяц или за два до конца сезона. Но если передумаете, то можете остаться, не теряя лица. В маленьком городе очень важно не потерять лицо. – Он сделал паузу и задумчиво посмотрел в глаза Феликсу. – Вы плохо выглядите, – произнёс он тихо. – Это дело изорвало ваши нервы в клочья. Я привык к сплетням и к тому, что люди шепчутся у меня за спиной, а вы – нет. Почему бы вам не взять две недели отпуска и не съездить в Дрезден?
– В Дрезден? Зачем?
– Навестите этого Вагнера, посмотрите, не подойдёт ли он для вашей консерватории. Познакомьтесь с ситуацией в опере. Всё, что угодно... Вы знаете, как мы ждали последние двадцать лет открытия оперного сезона в Лейпциге, – так вот, поезжайте и посмотрите, какие у нас шансы на это... – В его голос снова закралась нежность. – Поверьте мне, Феликс, это пойдёт вам на пользу, даст возможность расслабиться и изменить ход мыслей.
– Возможно, вы правы, – сказал Феликс, наполовину убеждённый. – Я мог бы взять с собой Сесиль.
– Как хотите, – по лицу Мюллера было видно, что он об этом особенно не задумывался. – Если возьмёте, то будете первым жителем Лейпцига, который ездил в Дрезден со своей женой. Но, конечно, у вас жена – красавица. Как бы там ни было, это было бы хорошо во всех отношениях. Это поставило бы вас на ноги и дало бы людям время забыть о скандале. Слава Богу, люди забывают... После вашего возвращения всё пойдёт так, как до дела с этими злосчастными «Страстями».
Он со стоном поднялся со стула. Феликс тоже встал.
– Я подумаю об этом, – заверил он. – Благодарю вас, Христоф.
Мгновенье мэр пристально смотрел на него. Дымка грусти смягчила его маленькие хитрые глазки.
– Очень жаль, что мы не можем стать настоящими друзьями, – пробормотал он еле слышно, едва заметно покачав головой. Потом резко повернулся и тяжёлой походкой вышел из комнаты.
После ухода мэра Феликс застыл у окна, рассеянно глядя на волнистые серые облака, висящие низко над крышами. Снова собирался дождь. Ещё один тоскливый дождливый вечер. И завтра будет то же. И послезавтра. О, унылость этих саксонских осенних месяцев, набухших от влаги небес, карнизов с постоянно стекающими с них струйками дождя... А в это время в Сорренто дремлют под заходящим солнцем лимонные рощи. Небо исходит красками последней вспышки великолепия. Искрящиеся голубые волны бросаются на скалы в порыве страстной любви, расплёскиваясь в приливах розовой пены. В Равелло на маленькой базарной площади сейчас тихо и время остановилось. Какая-нибудь старушка сидит на пороге своей casa[109]109
Дом, жилище (ит.).
[Закрыть], наблюдая за тем, как опускается солнце, и у её ног дремлет пёс. Где-то слышно пение. В Италии люди всегда поют. Самые бедные, самые несчастные. От какого-то доброго Бога они получили дар петь и смеяться. Но здесь, в Лейпциге, не было ни песен, ни солнца. И ещё один безотрадный день близился к концу в безмолвных рыданиях дождя.
Вдруг Феликс почувствовал, что в комнате кто-то есть. Повернувшись, он увидел Германа Шмидта, стоящего в нескольких метрах от него.
– Я дважды стучал, – оправдывался флейтист, – но вы не слышали. Я просто хотел знать, не нужно ли вам что-нибудь, прежде чем уеду домой.
– Нет. Спасибо, Герман.
– Как... как прошло собрание?
– Великолепно. – В голосе Феликса слышалось плохо сдерживаемая горечь. – Мы все согласились с тем, что «Страсти» исполнять не следует.
Лохматые брови Шмидта испуганно взлетели.
– И вы не боролись за них?
– Мой дорогой Герман, не имеет смысла начинать уже проигранную борьбу, не так ли? В этом мире приходится быть благоразумным. – Вымученная улыбка перешла в хрипловатый смешок. – Компромисс, компромисс и ещё раз компромисс. В этом, мой друг, секрет успеха. Конечно, однажды утром можно закончить перерезанным горлом, но об этом сейчас речь не идёт. – Он подошёл к маленькому столику и наполнил стакан. – Хотите выпить?
– Нет, благодарю вас, герр директор, – сказал флейтист, не сводя глаз с Феликса. – Думаю, мне пора ехать домой.
– Кстати, – окликнул его Феликс, – я собираюсь взять две недели отпуска и съездить в Дрезден. Совет хочет, чтобы я посмотрел, нельзя ли организовать в Лейпциге оперный сезон в будущем году.
– Вам пойдёт на пользу, герр директор, уехать отсюда на время. – Шмидт говорил серьёзным тоном, как врач. – Вам нужно сменить обстановку, и вам там понравится. У них там сейчас, кажется, гастролирует великая итальянская певица Мария... – он запнулся. – Мария Салла. Я сам никогда не слышал её, но говорят, она великолепна.
В полумраке комнаты он не видел, как побелело лицо Феликса.
Сесиль подняла голову от письма, которое писала матери.
– Ты сегодня рано вернулся. – Это был не упрёк, а просто констатация факта, произнесённая без радости. Она покорно подставила ему щёку, и Феликс наклонился поцеловать её. – Дождь ещё идёт?
– Да, лапочка, идёт, – ответил он, присаживаясь на оттоманку около её стола. – Разве ты не знаешь, что в Лейпциге всегда идёт дождь?
Как мало надо, чтобы изменить настроение. Несколько слов, интонация, жест... По дороге домой он надеялся, что она будет нежнее. Ну если не нежнее, то по крайне мере внимательнее. Того, как она подставила ему щёку для поцелуя, было достаточно, чтобы разрушить эту надежду, как укол булавкой протыкает воздушный шар. А теперь он рассердился, и против воли в его голосе прозвучала ирония, когда он сказал:
– А как поживает дорогая maman? Надеюсь, здорова?
– Очень хорошо. Ты бы лучше переоделся. К обеду будут Доссенбахи.
– Неужели?
Она раздражённо нахмурилась:
– Я же тебе говорила. Ты что, забыл?
– Забыл. Но это не имеет значения.
– Ты никогда не слушаешь, когда я тебе что-нибудь говорю.
– Слушаю, но не запоминаю каждое слово. – Феликс чувствовал, как между ними нарастает напряжённость. Возможно, она тоже исчерпала терпение? – В будущем постараюсь запоминать.
Он сказал это с притворной покорностью, которая смягчила её недовольный взгляд. Она не обладала интуицией, и иногда он развлекался тем, что вызывал её подозрения, а потом успокаивал ласковой улыбкой и невинным видом.
– Кстати, – заметил он, направляясь к двери, – ты будешь рада узнать, что я отказался от идеи исполнять «Страсти».
Она оторвалась от письма и бросила через плечо:
– Я рада, что ты взялся за ум.
Его челюсти сжались, и он почувствовал, как кровь прилила к затылку, но не сказал больше ни слова и вышел, тихо прикрыв за собой дверь.
Доссенбахи прибыли вовремя. Гости и хозяева сразу прошли в гостиную, где традиционный обмен любезностями и восклицаниями о том, как хорошо снова встретиться после нескольких дней, проходил в неестественно экзальтированном, слегка задыхающемся тоне, что считалось подходящим стилем для светской беседы. Феликс пил шнапс и почти не принимал участия в этих хорошо симулированных излияниях. Да ему и не нужно было, поскольку Зигфрид Доссенбах всегда искал аудиторию для своих речей и сегодня находился в хорошей форме.
– Да, мой дорогой герр директор, я чувствую себя неплохо, благодарю вас, – заявил он, опуская своё полное тело на плюшевый диван, – но, как вы знаете, я занимаюсь изучением политических тенденций и чувствовал бы себя намного лучше, если бы мы не жили в такие тяжёлые и исторические времена. – Он испустил шипящий зловещий вздох и продолжал, обращаясь к Феликсу, поскольку дамы уже щебетали между собой: – Времена, которые насыщены всевозможными угрозами. Времена, которые требуют со стороны наших лидеров всеобъемлющего знания истории и тонкого понимания экономических факторов и конфликтующих идеологий, сталкивающихся на европейской сцене.
Этим двум требованиям, как предполагал его тон, не удовлетворял никто, кроме него. Международная политика была его областью, в которой он не признавал себе равных. Его самомнение было колоссальным и таким искренним, что ему удалось внушить многим людям высокое мнение о своих достоинствах. Ходили слухи, что король считал его потенциальным министром иностранных дел.
– Сегодня Саксония стоит на перепутье истории, – изрёк Доссенбах, доказывая, что обладает склонностью к политическим штампам. – Но, увы, в этот трагический час, когда непреодолимые силы вот-вот столкнутся в смертельной схватке, когда на политическом горизонте сгущаются штормовые тучи, где мы находимся?
– Да, – эхом отозвался Феликс между двумя глотками, – где мы находимся?
Он не слушал, но сохранял то выражение напряжённого внимания, которое так легко принять и которое так вдохновляет ораторов. Иногда он согласно кивал или издавал одобрительное хмыканье, по опыту зная, что от него больше ничего и не ждут. Ему нравился Доссенбах. Феликс давно обнаружил, что за импозантной маской римского сенатора скрывались неглубокий ум и робкая натура. Этот человек, который как будто постоянно позировал для своего бюста и ораторствовал перед целым форумом, жил в страхе перед своей женой Амелией. В ходе долгой и ловкой карьеры он совершил все возможные компромиссы, которые от него требовались, не переставая заявлять о своей верности принципам. Одарённый превосходной памятью, он загрузил мозг таким количеством чужих мыслей, что в нём уже не оставалось места для собственных. Его совесть умерла много лет назад вследствие хронического разочарования. Он был, в сущности, неплохим человеком, просто слабым и тщеславным. Он жил скромнее, чем требовало его престижное положение, обременённый сварливой женой и выводком малосимпатичных детей, мучимый амбициями и страхом критики. Поистине его жребий был не из счастливых.
– Я скажу вам, где мы находимся, – Доссенбах сделал жест трибуна. – Нигде! Вот где. Наше министерство иностранных дел в Дрездене – просто позор.
Он объяснял, что это был за позор, когда Густав объявил, что обед готов, и они перешли в столовую.
После нескольких безуспешных попыток вовлечь в свою беседу дам ректор сконцентрировался на своём единственном слушателе. Феликс поклёвывал еду, пил рюмку за рюмкой мозельское вино и думал о Марии. С тех пор как Шмидт невинно сообщил ему о её гастролях в Дрездене, он старался не думать о ней, но с каждой рюмкой это становилось всё труднее. К тому времени, когда подали десерт, он уже отказался от борьбы. Память перенесла его в Карисбрукский замок, в гостиницу у ручья, с черепичной крышей и розовыми кустами, заглядывающими в комнату. Давно забытые образы медленно проплывали перед глазами Феликса. То, как она спала, уткнувшись в его плечо. Её ласкающие руки. Подумать только, она была в Дрездене, всего в нескольких часах езды от него... Что, если он нагрянет к ней без предупреждения? Нет, конечно, он этого не сделает. Он даже не попытается её увидеть. Наверняка она забыла свою глупую эскападу. Несомненно, у неё было много других романов. Более глубоких и зрелых, наверняка более стоящих. Возможно, в этот самый момент она была влюблена в какого-нибудь красивого юношу. Она бы посмеялась над герром директором, пожалела его седые волосы и впалые щёки. Лучше уж избавить её от зрелища того, что сделали с ним годы, и позволить сохранить в памяти того презентабельного молодого человека, каким он когда-то был...
– Но разве они понимают это в Дрездене? Нет!. Понимают ли они элементарные правила науки управлять государством? – К настоящему моменту Доссенбах уже плыл по высоким волнам ораторского искусства, размахивая вилкой, разговаривая с набитым ртом, задавая вопросы и снабжая их ответами.
Феликс почувствовал, что такой пыл заслуживает больше, чем кивок головой. Бедняга жаждал слова одобрения, кости лести.
– Ваше знание политики просто поразительно, – заметил Феликс, когда профессор сделал паузу, чтобы набрать воздуху. Выпитое вино начало оказывать действие, и Феликс чувствовал себя в приподнятом настроении. – Скажите, как вы находите время копаться в таких сложных вопросах?
Доссенбаху только того и надо было. Подобно терьеру, бросающемуся в воду за мячом, он погрузился в описание своих бессонных ночей.
Феликс обвёл глазами стол. Вино совершало своё дело. В ушах гудело. Стол раскачивался, а пламя на кончиках свечей колебалось, словно в бурю. Тонкий профиль Сесиль дрожал, как отражение в ряби пруда. Его взгляд остановился на Амелии. Бедная женщина! Должно быть, ужасно провести всю жизнь с такой лисьей мордочкой, как у неё, с этими пятнами на лице от разлития желчи, которым не помогали никакие мази, никакое припудривание, с этими седыми безжизненными кудряшками, висевшими на ушах наподобие сальных свечек. Она была столь непривлекательна, что имела право иметь трудный характер. Очевидные несчастья дают право делать несчастными и других людей.
Комната начала медленно вращаться. Внезапно, как скала, проламывающая оконное стекло, неожиданная мысль словно взорвала мозг Феликса. Он должен уехать из Лейпцига. Если он не сделает этого сейчас, то уже никогда не выберется из этого буржуазного болота. Он должен оставить этот фанатичный, злобный город. Эту набитую мебелью, устланную коврами, завешенную шторами тюрьму, которую он называл домом. Эту хорошенькую женщину, которая больше его не любит и терпит его присутствие ради христианского милосердия и из-за супружеских обетов. Как глупо с его стороны было не увидеть этого раньше! Она устала от него, устала уже давно. Со вздохом облегчения она бы приветствовала его отъезд, перспективу расставания.
Его взгляд упал на ректора, на этот раз с острой неприязнью. Доссенбах всё ещё говорил, перекатывая слова языком:
– Если бы его светлость когда-нибудь соизволил дать мне должность с высокой ответственностью, я бы стоял на своих принципах. Ибо что такое человек без принципов? Что бы ни случилось, я буду исполнять мой долг.
Слова гостя, эхом отозвавшиеся в уме Феликса, вывели его из себя. Его рука дрожала, когда он снова наполнял свой стакан. Старый дурак! Только послушайте его! И это при жизни, наполненной компромиссами и тёмными сделками... Он резко, почти не сознавая, что делает, оборвал профессора и заговорил сам:
– Конечно, вы будете исполнять свой долг. Вы будете делать это до тех пор, пока это не окажется неудобным, или неблагоразумным, или просто невыгодным.
Он поймал испуганный взгляд Сесиль, холодный прищур Амелии, остолбенение ректора, который смотрел на Феликса с открытым ртом. Но ничто уже не могло остановить его. Комната превратилась в водоворот лиц и огней. Пол под ногами качался, как палуба корабля. В нём поднялась волна мрачного, отчаянного веселья, изливаясь в приступе грубого хохота.
– Видите ли, мой бедный Доссенбах, вы не больше, чем я, человек принципов, человек долга. Вы предадите свою совесть при первой же возможности, как я предал свою. Поэтому прекратите болтать о долге и о вещах, которые к нам не имеют отношения, и давайте-ка лучше выпьем.
Феликс поднял рюмку, но ректор не присоединился к нему. Он уже вскочил на ноги, пунцовый от гнева, брызгая слюной, бросая на стол скомканную салфетку, в то время как его жена носилась по комнате, словно была в огне, а Сесиль бегала за ней, бессвязно умоляя успокоиться, и по щекам у неё текли слёзы.
Но в её глазах уже не было слёз, когда через минуту она вернулась в столовую.
– Как ты мог? – произнесла она, угрожающе растягивая слова. – Как ты мог? – повторила она, стоя по другую сторону стола как дрожащая статуя.
– Мог – что? – Феликс осушил свой стакан, причмокнул языком. – Отличное вино! Я же сказал правду, не так ли?
– Ты пьян. – Она словно выплюнула в него это слово.
– Ну и что, если и пьян. Но не от вина, а от десяти лет одиночества и разочарования. – Он стукнул кулаком по столу. – Сядь! – прорычал он. – Сядь и выслушай меня.
Но её гнев был равен его собственному. Глаза на её бескровном лице смотрели на него не мигая.
– Не буду! Не буду слушать тебя. Я уже слишком долго тебя слушала.
Он вскочил:
– О, даже так?
– Да... да... И больше не буду!
После этого они уже больше не отвечали на вопросы друг друга, а кричали одновременно через стол, изливая сдерживаемые до сих пор обиды в потоке слов, крича, чтобы быть услышанными, как ссорящиеся молодожёны-плебеи. Они боролись так, как могут бороться те, кто любил, – непоследовательно и неувлеченно, нацеливая словесные удары со смертельной точностью людей, хорошо знающих друг друга и старающихся уже не убеждать, а только причинять боль. Она терпела его настроения, его насмешки, его экстравагантность. Она была хорошей женой, дала ему завидный дом, славных детей.
– Но ты всё разрушаешь! – взвизгнула Сесиль. – Всё!
– А ты... ты разрушаешь меня! – крикнул Феликс в свою очередь.
Хорошая жена? Ха-ха-ха, ничего себе хорошая! Хорошая жена не просто ведёт дом и подаёт обед – она даёт мужу дружбу, нежность и любовь.
– Да, любовь! – проревел он. – Но ты даже не понимаешь значения этого слова!
– Как ты можешь такое говорить?! – возмутилась она. – Я любила тебя всем сердцем.
– Но больше не любишь. Ведь так? Скажи, ради Бога, скажи, что ты не любишь меня.
Сесиль смотрела на него, покачивая головой.
– Я теперь сама не знаю, – пробормотала она.
На одно трепетное мгновенье ему захотелось поднять её на руки, отнести наверх, как в счастливые дюссельдорфские дни. Но десять лет непонимания удержали его.
– Нам больше не о чем говорить. – Голос Феликса был ровным, глаза холодными. – Мы не понимаем друг друга и никогда не поймём. Возвращайся к своей дорогой, замечательной maman. Она будет счастлива, что ты вернулась, и скажет тебе, какой я грубиян и как тебе повезло, что ты от меня избавилась.
– Значит, это конец?
Он собирался сказать «да», но не мог выговорить это слово.
– Время покажет, – произнёс он глухим, безжизненным голосом. – Я уезжаю на несколько недель в Дрезден. Потом посмотрим. Но я никогда не вернусь в этот город. Я уже ушёл в отставку.
Эта новость поразила её.
– Ты... что?
– Да. Сегодня. Когда отказался от исполнения «Страстей». Больше нет причины, по которой я должен здесь оставаться. Я планировал уйти в конце сезона, но напишу совету из Дрездена и покончу со всем здесь немедленно, как только завершу свою миссию. Я обязан это сделать для них.
Несколько секунд Сесиль молчала.
– Ты хочешь уехать? – спросила она холодно. – Ты устал от меня?
– Я устал не от тебя. – Его тон соответствовал её интонации. – Я устал оттого, что мы чужие, живя в одном доме.
Внезапно её тело содрогнулось в приступе гнева.
– Ну что ж, тогда поезжай! Поезжай!..
Последнее слово Сесиль крикнула, выбегая из столовой. Он услышал стук её каблучков на лестнице, звук захлопывающейся двери.
Потом всё стихло.
Он медленно прошёл в кабинет и несколько минут постоял у окна. Шёл дождь... Как всегда в Лейпциге... Ну что ж, всё кончено. Как мало нужно времени, чтобы разбить жизнь... дне жизни... Теперь он один. Остался только Карл, дорогой старина Карл в Лондоне. Он поймёт...
Феликс сел за письменный стол, вынул перо и начал писать:
«Мой дорогой друг,
В течение двух лет я был счастлив так, как только может быть счастлив человек, но уже давно я несчастен...»[110]110
Это письмо, одно из наиболее трогательных писем Ф. Мендельсона, не оставляет сомнения в том, что он мог бы стать великим писателем, если бы не стал музыкантом.
[Закрыть]