355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Ла Мур » За пределами желания. Мендельсон » Текст книги (страница 16)
За пределами желания. Мендельсон
  • Текст добавлен: 26 июня 2017, 23:00

Текст книги "За пределами желания. Мендельсон"


Автор книги: Пьер Ла Мур



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

На этот раз уже Феликс помедлил с ответом.

   – Я уже больше не знаю, но думаю, что стоит. Даже уверен, что стоит... Но это, кажется, не принесёт мне ничего, кроме неприятностей. Даже фрау Мендельсон думает, что я сумасшедший. – Он резко обернулся к Шмидту. Его лицо исказилось внезапной страстью. – Но позвольте мне сказать вам одну вещь, Герман. – Его голос сделался необычайно доверительным и торжественным. – Я не сумасшедший. «Страсти» – величайшая музыка, которая когда-либо была написана. Я изучил партитуру, каждую ноту, и знаю, что говорю: – Он повторил спокойно, делая паузу после каждого слова. – Это величайшая музыка, которая когда-либо была написана. – Горькая улыбка раздвинула его губы. – И никто не хочет её слушать!

Шмидт наблюдал за тем, как он хлопнул ладонью по колену.

   – Вы действительно так чувствуете?

Феликс пожал плечами:

   – Я больше не знаю, что чувствую. – И вдруг он заговорил громко, с вызовом, почти закричал, его худое красивое лицо подёргивалось от возбуждения: – Я только знаю, что эта музыка должна быть обязательно услышана. Если люди не хотят, чтобы её исполнял я, пусть. Я отойду в сторону. Но я знаю, что если эту музыку не исполню я, её не исполнит никто. Это то же, что с «Неоконченной симфонией» Шуберта, помните? Кто хотел слушать незаконченное сочинение? У них у всех была какая-нибудь причина, почему она не должна исполняться, но, видит Бог, я исполнил её.

Он сделал паузу, и в его глаза опять вернулось выражение смятения.

   – Конечно, то была симфония, и всё, что мне было нужно, – это оркестр. На этот раз мне нужно больше. Мне нужны певцы. Много певцов. Мужчин и женщин. Мне нужен орган, а в гевандхаузском зале его нет. Вот почему эта музыка должна исполняться в церкви Святого Томаса. Там прекрасный орган, и это единственное достаточно большое место, чтобы вместить в себя объем звука... И затем, конечно, мне нужен оркестр. Говорю вам, Герман, это колоссальная работа. Всё человечество оплакивает смерть Христа!

Феликс резко оборвал себя, как человек, не привыкший к длинным речам. Его глаза утратили экзальтированность. Плечи поникли, и он издал приглушённый вздох.

   – А я не могу даже пригласить хор Святого Томаса! Всё, что я сумел, это сделать врага из пастора. Всё теперь становится ещё более невозможным, чем раньше. Я уверен, что совет откажется ассигновать необходимые фонды. Мой «друг» проследит за этим. В совете его боятся. Даже Мюллер... Они скажут, что бюджет закрыт, что затраты слишком велики. Скажут: «Где мы возьмём певцов?» – и будут правы: я не знаю, где в Лейпциге набрать четыреста профессиональных певцов. Таким образом, – гневный вздох с шипением сорвался с его губ, – величайшая музыка на свете никогда не будет услышана! – Феликс безнадёжно покачал головой. – Просто -не знаю, как быть. Я делал всё, что мог, но почему-то всё получается плохо. – На его лице снова отразилась экзальтированность, на этот раз смешанная с бессильной яростью. – Если бы только Сесиль была со мной! Если бы только она поддерживала меня! Я бы нашёл выход, привёз бы певцов из Берлина, если необходимо. Я бы исполнил эти «Страсти» в католической церкви, в синагоге... Везде, где есть орган... А если бы не мог сделать это в Лейпциге, поехал бы в Дюссельдорф, в Лондон – куда угодно, добился бы, чтобы эта музыка была услышана.

Его горячность погасла.

   – Но Сесиль не на моей стороне! Она даже не сочувствует мне. Она думает только о том, что скажут в обществе, о врагах, которых я могу приобрести. Я не виню её. Она не понимает, почему кипа старых нот может быть важнее общественного признания и дружбы Эльзы Мюллер или жены какого-нибудь члена городского совета... И возможно, она права.

Он уставился на огонь невидящим взглядом, в его карих глазах отражались золотые искорки пламени.

   – Я не знаю, – продолжал он, как бы разговаривая с самим собой, – может быть, она действительно права, и я сумасшедший... Может быть, я должен забросить эту партитуру в ящик и забыть о ней... – Затем во внезапном приступе гнева воскликнул: – Но я этого не сделаю, не сделаю! – Он ударил кулаком по колену. – Будь я проклят, если позволю этой музыке снова кануть в безвестность. Мне наплевать, если буду противостоять всему городу, – я исполню её. Не спрашивайте меня сейчас как, но исполню. Это мой долг! – И прерывающимся шёпотом закончил словами, словно поднявшимися из глубины души: – Я не смогу спокойно умереть, если не сделаю этого.

Феликс выпрямился в своём кресле и моргнул, словно пробуждаясь от транса. Улыбка медленно заскользила по его лицу, и глаза потеплели.

   – Я думаю, что всё-таки выпью стакан шнапса.

Как заводная игрушка, Герман направился к шкафу с напитками и вернулся на полной скорости своих коротких ног, держа бутылку и стакан.

   – Хотите послушать эту музыку? – спросил он как бы между прочим, наполняя стакан изящным движением, отодвинув в сторону локоть. Видя изумление на лице Феликса, он продолжал с видом фокусника, просящего у зрителей носовой платок: – Если вы дадите мне часть партитуры, я попрошу членов нашего общества спеть её для вас.

   – Какого общества? – спросил Феликс, беря стакан из руки Германа.

Флейтист снова сел на своё место и от души налил себе полную кружку пива.

   – Хорового общества Цецилии, – объяснил он, вытирая пену с губ. – Так оно называется. Мы выбрали это имя, потому что святая Цецилия – покровительница музыкантов. Я президент этого общества, – добавил он, словно признаваясь в грехе.

   – Вы... вы президент хорового общества и никогда не говорили мне ничего об этом?

   – Видите ли, герр директор, это маленькое общество, и я боялся, что вы будете надо мной смеяться. Певцы лишь любители, и у некоторых такие голоса, что и лягушкам было бы стыдно. Но нам всё равно нравится, а пение – одно из немногих удовольствий, которые мы можем себе позволить. Оно ничего не стоит.

   – И занятие любовью тоже, – мрачно произнёс Феликс. – Вот почему у бедняков так много детей. Сколько у вас певцов?

   – Около семидесяти. Летом меньше, потому что некоторые устраиваются работать в летние пивные.

   – А кто ими дирижирует?

Герман боялся этого вопроса. Он наклонил свою лысую голову и покраснел до корней белых завитков на затылке.

   – Я.

   – Вы?

   – Да, герр директор. – Герман держал свою розовую макушку склонённой, словно кланялся. – У меня нет дирижёрской палочки, как у вас, поэтому я отбиваю такт моей флейтой. – Он робко поднял своё добродушное лицо. – Видите ли, я там единственный профессиональный музыкант.

   – Вам незачем извиняться. Я думаю, что это замечательно. А где вы проводите репетиции?

   – В сарае Франца Тазена. Он колёсный мастер, и его мастерская находится возле Гримма-Гейт. Он один из членов нашего общества. Может быть... – флейтист колебался, – может быть, вы пришли бы как-нибудь вечером и послушали нас. Это было бы для нас большой честью.

   – С огромным удовольствием.

Несколько обескураженный готовностью Феликса, Герман почувствовал, что необходимо дополнительное предупреждение:

   – Как я сказал, они всего лишь работяги и поют просто для удовольствия. Мы в Цецилии не задаём вопросов. Если любишь музыку, этого достаточно. Поэтому мы принимаем разных людей. Некоторые женщины... ну, вы понимаете, что я имею в виду... Но они все любят петь, и, если вы позволите мне переписать небольшую часть «Страстей», мы споем их для вас. Это не будет похоже на Дрезденскую оперу, но всё-таки лучше, чем ничего.

Феликс поблагодарил его и обещал дать один из хоров.

   – Сообщите мне, когда вы будете готовы, – сказал он, допивая свой стакан и поднимаясь с кресла, – я приеду.

Всё ещё рассказывая о своей любимой Цецилии, Шмидт проводил Феликса в его комнату. Он настоял на том, чтобы Феликс взял одну из шерстяных ночных рубашек, заверив его, что Гертруда не забыла положить в постель горячий кирпич. Затем со многими предостережениями и пожеланиями доброй ночи он вышел, держа в руке оловянный подсвечник, и исчез в конце коридора, оставляя за собой длинную тень.

Дом в Лунгерштейнских садах казался холодным, почти враждебным,-после тёплого гостеприимства фермы Шмидтов. Сесиль разговаривала мало, но её поджатые губы и хмурый вид выдавали её беспокойство и недовольство. Неловкая попытка с его стороны оправдать своё поведение вызвала только лаконичный ответ: «Я лучше не буду говорить об этом».

Густав бросал на Феликса встревоженные взгляды и, казалось, был полон секретной и неприятной информации. Катрин молчала, но её осуждение просачивалось из кухни вместе с запахом капусты. Даже няня детей Эльга и горничная разделяли молчаливое осуждение и двигались по дому подобно персонажам трагедии. Феликс чувствовал себя одиноким, чужим в собственном доме. Он проводил много времени с детьми. От их смеха и прикосновения маленьких ручек, обнимавших его за шею, у него подозрительно увлажнялись глаза, и он объяснял, что простудился, и в доказательство нарочно громко чихал.

Казалось, сам воздух переменился. На улицах люди отворачивались от него, чтобы не здороваться. Швейцар в консерватории только усмехнулся вместо обычного шумного приветствия. От Шмидта Феликс узнал, что пастор Хаген произнёс красноречивую проповедь, полную намёков на «надменных дураков, которые под предлогом искусства осмеливаются вмешиваться в дела Бога».

   – Возможно, мне следует прочитать лекцию на тему о фанатичных дураках, которые именем Бога вмешиваются вдела искусства, – заметил Феликс. Он хотел пошутить, но в его голосе не было веселья.

Вскоре флейтист сообщил ему ещё более тревожные новости:

   – Mein Gott, герр директор, знаете, что они говорят? Они говорят, что вы угрожали его преподобию своей тростью. Некоторые клянутся, что вы ударили его.

Феликс слушал с бессильным ужасом.

   – Я могу что-нибудь сделать?

Старый музыкант печально покачал головой:

   – Нет, герр директор. – Он робко положил руку на плечо Феликса. – В том настроении, в котором они сейчас, всё, что вы скажете или сделаете, будет повёрнуто против вас. – Его голубые глаза смотрели с нежностью преданной собаки. – Будьте терпеливы. В конце концов это пройдёт. Просто ничего не говорите.

И так Феликс продолжал работать и ничего не говорил. Он находил в работе облегчение. Длинные репетиции с Гевандхаузским оркестром больше не казались такими длинными. Даже его преподавание в консерватории сделалось приятным отвлечением, короткой передышкой от окружающей враждебности. Несмотря на слухи, студенты смотрели на него с тем же обожанием. Они работали ещё лучше, чтобы сделать ему приятное, уверяли в своей непоколебимой преданности.

Вечера дома были самой трудной частью дня. Ужины превратились в напряжённые встречи, в которых формальная вежливость заменяла нежность. Сесиль говорила о погоде, о детях. Он ораторствовал – он, который ненавидел длинные политические речи, – о политической нестабильности во Франции.

– Я бы не удивился, если бы у них в ближайшее время произошла новая революция, и вот увидишь, на этот раз она распространится и на нашу страну.

Они говорили высокопарными фразами, каждый старался заполнить тишину, создать подобие естественности, как будто ничего не случилось. Иногда их взгляды скрещивались, и взаимная обида подпитывалась во время коротких периодов напряжённого молчания. Затем они снова начинали притворяться, чувствуя, как всё больше и больше отдаляются друг от друга, не в силах или не желая проложить мостик через разделяющую их пропасть.

После ужина Сесиль извинялась и под каким-нибудь предлогом уходила в свою комнату, а Феликс сидел в кабинете у камина, пил коньяк и боролся со своими мыслями. Он снова и снова анализировал своё поведение, искал в нём какой-нибудь просчёт или нарушение супружеского долга, которые могли бы объяснить их растущее отчуждение. Но здесь не было простого объяснения. Он был хорошим мужем, изо всех сил старался им быть. Она была отличной женой, почти совершенством. Если их теперешний брак находился на грани распада, то это было только из-за разницы темпераментов, которую могла преодолеть лишь большая любовь. Нет, неправда... Она была не способна на безумную, романтическую и страстную любовь, и он не имел права ожидать этого от неё. Сердце тоже имеет своих гениев, а она обладала просто талантом. Она не относилась к числу grande amoureuse[107]107
  Великая любовница (фр.).


[Закрыть]
, как говорят французы, она была совершенной hausfrau.

В таком, например, вопросе, как «Страсти», он не мог требовать, чтобы она отказалась от своего социального статуса, навлекла на себя остракизм друзей – и всё для того, чтобы присоединиться к нему в каком-то нелепом и, возможно, безуспешном крестовом походе из-за стопки пожелтевшей нотной бумаги. С другой стороны, эти ноты попали к нему в руки, и он не имел права позволить им снова кануть в безвестность. Вот в чём состояла дилемма, очень простая и неразрешимая. Чем это могло закончиться? Он не знал. Знал только, что их любовь очень больна, и оба понятия не имели, как помочь ей выздороветь...

Его внутреннее смятение имело один явный результат: его головные боли участились. Однажды, гонимый нестерпимой болью, он пошёл к доктору Харбаху, который принял его в своём кабинете, служившем также библиотекой, – большой, заставленной мебелью, пыльной и тускло освещённой комнате с тяжёлыми драпировками на окнах, роялем в одном углу и пальмой в кадке в другом. Доктор Харбах был профессором медицины в Лейпцигском университете. У него была прекрасная репутация, усиленная импозантной внешностью и манерой при беседе с больными задумчиво поглаживать бакенбарды.

Он выслушал Феликса с видом человека, который знает всё о жалобах своего пациента, но терпеливо позволяет тому снять свою тревогу в безвредных и ненужных объяснениях.

   – Мой дорогой герр директор, – заявил он наконец со снисходительной улыбкой, – в ваших головных болях нет ничего странного или опасного.

Они, как он объяснил, были вызваны сочетанием органических факторов, которые, в свою очередь, вызваны сочетанием физиологических нарушений, большей частью пищеварительного характера. Всё это весьма обычно и хорошо ему знакомо.

За этим последовала длительная пауза, в течение которой профессор с задумчивым видом дёргал себя за роскошные баки. Затем, шумно вздохнув, продолжал:

   – Вы нуждаетесь в отдыхе, мой дорогой герр директор, в длительном отдыхе. Регулярные физические упражнения и главное – отсутствие волнений. Вы должны перестать волноваться. Как только что-нибудь начнёт вас тревожить, выбросите это из головы без дальнейших размышлений. То же самое касается отрицательных эмоций и переживаний. – Изложив это надёжное лечение, он нацарапал рецепт. – Принимайте эти пилюли четыре раза в день, – сказал он, протягивая рецепт Феликсу, – и вы совершенно поправитесь.

Харбах положил в карман десять талеров, и на этом консультация окончилась. Феликс пошёл к фармацевту и заказал лекарство. Он втайне глотал пилюли, как предписывал врач, и продолжал, как и раньше, страдать от головных болей.

Вдень перед собранием совета попечителей Феликса навестил необыкновенно худой, сутулый человек со спокойными манерами.

   – Меня зовут Якоб Мейер Ховлиц, – начал посетитель, когда швейцар закрыл за ним дверь. Он стоял со шляпой в руке посредине комнаты с видом человека, очень уверенного в себе. – Я по профессии банкир.

В ответ на приглашающий жест Феликса гость сел, положив худые изящные руки на набалдашник трости из слоновой кости, и, казалось, собирался с мыслями. Он был одет с намеренной скромностью в дорогой серый двубортный сюртук. Его шелковистые волосы отливали серебром и свисали по обеим сторонам продолговатого лица с острыми скулами. В нём чувствовались спокойная целеустремлённость и сдержанная сила, напоминавшие Феликсу отца.

   – Хотя я не пытался познакомиться с вами и фрау Мендельсон, я имел честь знать вашего отца, с которым поддерживал прекрасные деловые отношения. – Говоря это, он не сводил тёмно-карих глаз с лица Феликса, наблюдая за ним с таким пассивным выражением, что слова, казалось, исходили от маски. – В течение многих лет я посещал концерты Гевандхаузского оркестра и внимательно следил за вашими усилиями и достижениями в развитии музыкальной жизни этого города. Мой интерес объясняется прежде всего тем, что я страстно люблю музыку. Я играю на скрипке и в юности лелеял Мечту стать вторым Паганини[108]108
  Паганини Никколо (1782—1840) – итальянский скрипач и композитор, основоположник романтического стиля в музыкальном исполнительстве; автор произведений для скрипки (концерты, вариации, 24 каприччио и др.), гитары.


[Закрыть]
. Мой же отец, послушав мою игру, убедил меня вместо этого стать банкиром.

Ховлиц сделал паузу, моргнул глазами под тяжёлыми веками и набрал в лёгкие побольше воздуха.

   – Я пришёл с неприятным поручением, – продолжал он в своей неторопливой, но необычайно завораживающей манере. – С поручением, которого лично я не одобряю, но которое было навязано мне членами Лейпцигской еврейской общины. От их имени я прошу вас воздержаться от дальнейшей попытки исполнять «Страсти» Иоганна Себастьяна Баха.

Феликса захлестнула волна гнева. Он нервно похлопал по столу разрезальным ножом из слоновой кости.

   – Вы чрезвычайно хорошо информированы о моих планах, – сказал он холодно.

   – Весь город только об этом и говорит.

   – И почему, позвольте спросить, еврейская община Лейпцига решила диктовать мне, какую музыку я должен или не должен исполнять?

   – Те, кто послал меня сюда, никоим образом не хотят диктовать вам. Они просто желают избежать неприятностей.

   – Неприятностей? Почему исполнение произведения старинной музыки может навлечь на них неприятности?

   – Потому что вследствие комбинации неблагоприятных обстоятельств этот вопрос приобрёл политическую и религиозную окраску и может легко перерасти в политический и религиозный конфликт. В своей воскресной проповеди пастор Хаген ясно дал понять, что будет рассматривать ваше исполнение духовной христианской музыки как оскорбление и незаконное вмешательство в дела церкви... А ещё из-за личной враждебности к вам герра Крюгера.

Феликс раздражённо нахмурился.

   – Какое отношение имеет к этому герр Крюгер?

Лицо банкира оставалось безучастным, но в его голосе прозвучало предостережение.

   – Герр Крюгер ждёт возможности разжечь в этом городе антисемитизм, и вы можете дать ему такую возможность.

   – Откуда вы всё это знаете?

Тень улыбки пробежала по губам банкира.

   – Когда ты слаб, то должен держать глаза и уши открыты ми. Мы не можем позволить себе расслабиться. Герр Крюгер – наш враг. Был им уже давно. В наших интересах следить за ним.

Впервые в его голос закрался намёк на эмоции.

   – У нас ушло много времени, чтобы создать в этом городе приемлемые условия. Сейчас мы удовлетворены. Мы держимся в своей общине, платим налоги, занимаемся своим делом и не вмешиваемся в общественную жизнь неевреев. Мы хотим мира, герр Мендельсон. Мы заслужили его и хотели бы сохранить. Было бы горькой иронией, если бы один из нас, внук Моисея Мендельсона, стал причиной новой враждебности и преследований.

   – Я ценю ваши объяснения, – сказал Феликс, – но вопрос со «Страстями» был раскручен и искажён до неузнаваемости. Все хотят придать этому вопросу не свойственное ему значение. Позвольте мне заявить вам раз и навсегда, чтобы вы могли передать мою точку зрения тем, кто послал вас сюда. В мои руки попала потрясающая старинная музыка, и я уверен, что она должна быть услышана. Был ли Иоганн Себастьян Бах лютеранским хормейстером или мусульманским погонщиком верблюдов, не имеет никакого значения. Как не имеют значения ни мои собственные религиозные убеждения, ни убеждения певцов или музыкантов, приглашённых для её исполнения.

Он замолчал, словно ожидая слов одобрения или по крайней мере какого-нибудь комментария, но банкир безмолвствовал, и Феликс продолжал:

   – Я, человек, рождённый в иудейской вере, имею такое же право исполнять эту музыку, как и католик, который смотрит на тегеранскую мечеть, как кальвинист, восхищающийся собором Шартреза, или атеист, подпадающий под обаяние брахманского храма. Красота находится за границами религии. Это единственное поле, на котором встречается в согласии и братстве всё человечество. В покрытых сажей листах этой старой бумаги заключена величайшая музыка, когда-либо созданная человеком. Она по справедливости принадлежит мировому музыкальному наследию. Это мой долг – постараться сделать так, чтобы её услышали, потому что, если её хоть раз вызвать к жизни, она будет звучать до тех пор, пока на земле существует музыка.

Герр Ховлиц тяжело поднялся с помощью трости:

   – Я передам ваши слова, герр Мендельсон.

Феликс на мгновенье задержался в своём кресле, потом поднялся:

   – Я сожалею, что разочаровываю ваших друзей, и надеюсь, что они поймут мои причины. – Затем с внезапной симпатией к этому сдержанному джентльмену, напоминавшему ему отца, добавил: – Я не сомневаюсь, что вы поймёте.

Банкир сделал несколько шагов по направлению к двери. Он взглянул прямо в глаза Феликса и улыбнулся:

   – Ваш отец гордился бы вами, герр Мендельсон.

Со старомодной любезностью он поклонился, произнёс ритуальное:

   – К вашим услугам, сэр, – и шаркающей походкой вышел из комнаты.

В ту ночь Феликс не мог уснуть. Он лежал неподвижно, подобно бестелесному, но живому духу, в полной темноте спальни, сознавая собственную физическую реальность только по биению сердца и едва заметной работе лёгких. Он знал, что Сесиль спит рядом, поскольку чувствовал слабое тепло, исходящее от её тела. Он также знал, что идёт дождь, потому что тихий звук падающих капель исходил из того места в темноте, где, как он знал, находилось окно. Внизу, в холле, часы пробили три. Он осторожно вылез из-под одеяла, протянул невидимую руку в сторону невидимого халата, завернул эту порцию дышащей темноты, которая была им самим, в невидимую же, но осязаемую темноту шёлка, бесформенной тенью бесшумно выскользнул из комнаты и направился в свой кабинет.

В камине всё ещё потрескивали дрова. Феликс зажёг свечу, и комната приобрела янтарный оттенок полуреальности. Он налил себе рюмку коньяку и сел у огня. Затем, подобно человеку, открывающему дамбу, позволил сдерживаемым, бурлящим эмоциям выплеснуться в область подсознания.

Ну что ж, он пройдёт через всю эту чертовщину ещё раз, но в последний... Он придёт к решению и покончит с этим. Одно очевидно: так больше продолжаться не может. Да, «Страсти» – великолепная музыка, и она должна быть исполнена. Да, он устал, очень устал. Он сделал всё, что мог, разве не так? Разве его вина, что пастор – нетерпимый дурак, что попечители – глыбы жира, пропитанного пивом, не способные ни на какую дальновидность, ни на какое великодушие? Его ли это вина, если Крюгер – полубезумный фанатик, мечтающий управлять Лейпцигом, если Мюллер – хитрый политикан без чести и принципов? Так что же он мог сделать, если все они ополчились против него и преисполнились решимости помешать ему – каждый по своим личным соображениям – исполнить «Страсти»? Что?.. Ввезти четыреста певцов из Берлина? Нанять целый оркестр? А как быть с органом? И где бы он исполнил «Страсти»? На улице? Абсурд.

А теперь вот явился этот Ховлиц со своей историей о лейпцигских евреях. Они тоже будут против него. Господи, неужели нет ни одного человека, который был бы на его стороне? Никого, кто бы что-нибудь понимал?.. Нет, никого! Даже его жена не за него. Даже его слуги. Что же ему делать? Бросить всем вызов? Разве он один прав, а все остальные ошибаются?.. Суждено ли ему быть поверженным и бежать из города из-за этой старой оратории? Смотрите, вот он, Феликс Мендельсон – Дон-Кихот музыки! Рыцарь проигранных дел! Он не воевал с ветряными мельницами, он просто воевал один с целым городом!..

Ну что ж, с него хватит! Пусть кто-нибудь другой исполняет «Страсти», если захочет, но не он... Он умывает руки. Он устал.

   – Устал!.. Устал!.. Устал!.. – повторял Феликс вслух, и его слова, отозвавшиеся эхом в тишине комнаты, прозвучали как окончательный приговор.

Одним глотком он выпил коньяк и продолжал смотреть на догорающий огонь. Коньяк оставил во рту горький привкус. Он чувствовал себя совершенно опустошённым и выдохшимся. В мозгу возник образ отца, и он сердито отогнал его. Никаких идиотских угрызений совести, никакой тошнотворной сентиментальности. Он покончил со «Страстями», и не о чем волноваться. Он больше не хочет ни исполнять их, ни даже слышать о них. Сесиль будет счастлива. Бедная Силетт, она имела право на счастье после трудного времени, которое у неё было из-за его одержимости этой нелепой затеей. Но он исправит это: купит ей какое-нибудь красивое украшение. Она простит его. Возможно, теперь она будет лучше понимать его, увидит, как ему нужна, как он любит её. Счастливые дюссельдорфские дни снова вернутся. Что до остальных – пастора, попечителей, мэра, Ховлица, они смягчатся, когда узнают, что он отказывается от своего абсурдного проекта, и снова сделаются его друзьями. Всё будет хорошо, все будут довольны.

Феликс снова наполнил рюмку, вновь залпом осушил её и запрокинул голову. Он заморгал, поднялся и подошёл к рабочему столу. На нём стояла партитура «Страстей», и на первой странице всё ещё виднелось пятно от мясного сока. Он поднял тяжёлую пачку бумаги, бросил её в ящик шкафа и ногой в шлёпанце задвинул ящик.

   – Ну вот и всё! – пробормотал он, тихо хохотнув.

Потом подошёл к окну и выглянул на улицу. Дождь перестал. На другой стороне парка высилось здание школы Святого Томаса, огромное и квадратное, с рядами маленьких окошек. В тишине дома часы пробили четыре. Небо расцветилось розовато-лиловыми разводами, извещая о наступлении рассвета.

Рассвет – час предательства...

Он стоял у окна, бледный и испуганный, словно ожидая услышать дальний крик петуха...

Председатель стукнул молоточком по столу и объявил собрание открытым.

   – Как вы знаете, – начал он бодрым, деловым тоном, – мы собрались обсудить предложение нашего досточтимого герра директора о том, чтобы в этом сезоне было исполнено недавно обнаруженное им некое произведение старинной музыки. Однако, прежде чем мы займёмся достоинствами этого предложения, я считаю, что мой долг как председателя совета...

Феликс едва слышал слова мэра. Он ощущал жжение в глазах – они были словно засыпаны песком из-за бессонницы. Он ничего не ел, и от коньяка всё ещё горчило во рту. Он чувствовал себя усталым, апатичным и злым. Почему люди всегда произносят речи над трупом?..

Сквозь полузакрытые веки он рассматривал одиннадцать человек, сидящих за столом. Крюгер явился во всеоружии и просматривал стопку бумаг, готовый вступить в борьбу и уже предвкушая месть. Другие сидели неподвижно на своих стульях с высокими спинками, входя в роль судей. Он знал, что они уже обговорили этот вопрос между собой и решили отклонить его просьбу, но коллективная трусость имеет страсть к законности, поэтому они хотели пройти через фарс дебатов. И вот они с каменными лицами уставились перед собой, избегая смотреть друг на друга, и изо всех сил строили из себя мудрых и беспристрастных судей, которыми на самом деле не были.

   – А теперь, – заключил мэр, – я предоставляю слово почётному попечителю герру Крюгеру, который изложит свой взгляд на этот вопрос.

Крюгер прочистил горло, но Феликс уже говорил.

   – В этом нет необходимости, ваша светлость, – произнёс он ровным, усталым голосом. – Я пришёл к заключению, что исполнение «Страстей» возложит слишком большое финансовое бремя на совет...

   – Дело здесь не в деньгах, – вмешался Крюгер, сжимая свои бесполезные записи. – У нас полно денег.

   – Но не певцов.

На мгновенье их взгляды скрестились в молчаливой дуэли. Слегка пожав плечами, Феликс отвернулся и обратился к другим попечителям:

   – Поэтому я снимаю свою просьбу об исполнении этого произведения и прошу прощения у совета за то, что отнял у него драгоценное время.

Он медленно обвёл глазами собравшихся и увидел, что их лица вытянулись от разочарования. Они так хорошо подготовились – каждый со своим аргументом, с убийственной репликой. Такие сильные – одиннадцать против одного. А теперь не будет дебатов, не будет возможности отвергнуть его предложение.

Его сердце громко стучало в груди, но он чувствовал странную радость облегчения – облегчения конца. Он произнёс эти слова – дело сделано. «Страсти» услышаны не будут. Иоганн Себастьян Бах может почить в забвении...

Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть.

   – Поэтому я прошу отставки как дирижёра Гевандхаузского оркестра и директора консерватории в конце текущего сезона, а именно пятнадцатого мая.

Он не собирался этого говорить. Слова вырвались сами собой, как вдох. Что скажет Сесиль? Ладно, пусть говорит что хочет, ему всё равно. Ему уже всё безразлично... С равнодушной отстранённостью он пережидал эффект своего объявления. Разочарование сменилось оцепенением. Некоторые попечители уставились на него с открытыми ртами, другие недоверчиво покачивали головами.

Апоплексическое лицо Мюллера сделалось багровым.

   – Вы хотите сказать, что уходите в отставку? – спросил он.

Феликс кивнул:

   – В конце этого сезона, ваша светлость. Вы можете начать подыскивать преемника.

Попечители утратили дар речи. Лейпциг без Мендельсона! Это просто невозможно... Именно он прославил их город, сделал его предметом зависти всех немецких городов. А теперь он уходит...

   – Если это вопрос жалованья... – начал один из попечителей.

   – Да, – подхватил другой, – если вы получили более заманчивое предложение, я уверен, что совет...

Феликс остановил его жестом руки:

   – Дело не в деньгах.

   – Тогда в чём? – спросил Мюллер почти агрессивно.

Феликс поднялся:

   – Скажем, я устал. А теперь извините меня, я хотел бы вернуться к себе. У меня много работы.

Он поклонился и почти выбежал из комнаты. Спустя несколько минут он зашёл в свой кабинет, направился прямо к маленькому круглому столику у камина и налил себе стакан портвейна. Выпив, сел за письменный стол, сжав руками разламывающуюся от боли голову.

И вдруг без особой причины тихо зарыдал.

Он не плакал так давно, что даже не понимал, почему плакал сейчас. Последний раз, когда он чувствовал, как из глаз льются слёзы, было в Париже, когда он стоял в вечернем костюме по колено в снегу перед жёлтой афишей, извещающей об отмене концертов Марии. В его жизни было несколько подобных моментов, когда в тебе всё умирает, и ты не можешь больше жить, и единственное, чего хочется, – это спать – спать любой ценой, даже если никогда не проснёшься.

Феликс вспомнил, что где-то читал, что взрослый мужчина должен рыдать столько раз, сколько раз Иисус споткнулся, неся Свой крест на Голгофу. Три раза... И конечно, в жизни любого человека есть по крайней мере три раза, когда он спотыкается под крестом жизни. Ты стыдишься, ты устал и боишься, – боишься настоящего, ещё больше будущего, – и чувствуешь себя одиноким, побитым и потерянным и, как ребёнок, тянешься к матери. В эти моменты забываешь о том, что ты взрослый человек – бесстрашный, бесслёзный и бессердечный, и тогда прячешься где-нибудь и рыдаешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю