Текст книги "За пределами желания. Мендельсон"
Автор книги: Пьер Ла Мур
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц)
– Я дурак, что позволил вовлечь себя в этот провинциальный карнавал, – вздыхал он.
С каждым днём его смятение усиливалось. Артисты становились всё более нервными. Феликс, слишком много работавший, иногда терял терпение. Он видел теперь нелепость этой затеи.
Нельзя было сымпровизировать мастерство, нельзя было, как фокуснику, создать сотрудничество. Иммерман, который был таким же плохим администратором, как и либреттистом, стал жертвой мегаломании. Он воображал себя руководителем и отдавал громоподобные приказы, которые отменял на следующий день. В театре воцарилась атмосфера паники. Феликс сознавал, что дело идёт к катастрофе, но отступать было уже поздно.
Неожиданно Иммерман объявил, что цена билетов будет удвоена. Это великое действо, заявил он, не для бедняков, только богатые могут позволить себе изысканные наслаждения Культуры. Последствия этого решения сказались в день премьеры. Театр был набит под завязку, но зрители были в отвратительном настроении. Свистки были слышны в первой же сцене, становясь всё более многочисленными и настойчивыми по ходу оперы. Вскоре шум сделался невообразимым, пение на сцене было просто добавлением к шуму в зале. Занавес опустили. Феликс исчез за кулисами, где нашёл Иммермана, мертвенно-бледного, взъерошенного, беспомощно сжимающего кулаки, отдающего абсурдные приказания, угрожающего певцам, балансирующего на грани безумия. При виде Феликса он набросился на него, обвиняя в провале. В бессвязной, заикающейся ругани он излил на него долго сдерживаемое возмущение. Мендельсон не музыкант, не дирижёр, ничто.
– Еврей! Ничтожество! – бросил он в злобной ярости.
Феликс побледнел и ушёл из театра.
На следующий день он проинформировал городской совет, что по личным причинам оставляет свой пост в конце сезона, сразу же после Рейнского фестиваля, который должен был состояться через два месяца. Фестиваль являлся главным музыкальным событием года. Это будет его прощанием, и он хотел взять реванш и иметь триумфальный успех.
И он имел.
Погода была прекрасной. Ещё за неделю до фестиваля люди начали прибывать в Дюссельдорф из соседних городов. Они приезжали в кабриолетах, шарабанах, на подводах. Целые семьи приходили пешком: мужчины в своей лучшей воскресной одежде, в касторовых шляпах на затылках, с полевыми цветами на лацканах пиджаков; женщины были одеты в яркие цветастые юбки и шляпки в тон и держали за руки детей. Весь год они ждали этого. Охотно мирились с любыми неудобствами, спали вшестером в комнате в переполненных гостиницах. Утром мужчины брились у фонтана на Гранд-плац, обмениваясь шутками на своём певучем наречии, пока их жёны доставали из плетёных корзинок сосиски и пиво.
За три дня до фестиваля приехал Авраам Мендельсон в сопровождении своей обычной свиты.
– Я приехал повидаться с тобой, Якоб, – заявил он со счастливым смешком, – и решить, прав ли я был или нет, что отпустил тебя из банковского дела.
Для Феликса присутствие отца было ещё одним важным стимулом, чтобы превзойти самого себя. В его честь он исполнил генделевскую ораторию «Израиль в Египте», и когда обернулся к публике, чтобы раскланяться, то увидел, что старик аплодирует ему со слезами в покрытых плёнкой глазах.
– Я горжусь тобой, Якоб, – сказал банкир, спустя несколько дней, когда они были одни в кабинете. – Я уезжаю счастливым. – В его голосе слышались нежность и торжественность. – До сих пор я был известен как сын своего отца, теперь же буду известен как отец своего сына.
Впервые Феликс заметил, как постарел отец. Он почти ослеп, его движения утратили живость, голос – ворчливость. Феликс с грустью осознал, что отцу недолго осталось жить.
– Я постараюсь возместить все волнения, которые тебе причинил, и вознаградить тебя за всё, что ты для меня сделал, – тихо сказал Феликс и добавил в попытке пошутить: – Не думай, что я не знаю, кто помог мне получить этот пост.
Банкир смущённо откашлялся.
– Видишь ли, Якоб, когда я находился во Франкфурте, улаживая формальности с твоей женитьбой, я узнал, что дирижёр Дюссельдорфского оркестра собирается подать в отставку, и...
– И ты бросился туда и убедил его, что лучшей кандидатуры на этот пост, чем твой сын, нет... – В импульсивном порыве он наклонился к отцу и взял его руки в свои. – Я никогда не смогу в полной мере отблагодарить тебя за всё, что ты сделал для меня...
– Сможешь, совершив хотя бы одно великое и доброе дело в жизни.
– Я постараюсь. А пока благодаря тебе я счастливейший человек на свете. У меня замечательная жена, и передо мной открывается новая карьера. Сегодня утром я получил письмо от попечительского совета Певческой академии. Они пересмотрели своё решение и хотят встретиться со мной в конце лета, чтобы обсудить вопрос о моём назначении директором.
– Это очень большая честь для такого молодого человека, как ты. Ты сказал об этом Сесиль?
Феликс заколебался:
– Ещё нет, отец. Ей кажется, что она будет счастливее в маленьком городке. Я поговорю с ней, когда мы поедем в отпуск. Она поймёт.
Старик с минуту молчал, потом произнёс:
– Женщины иногда обладают странной интуицией. Именно твоя мать посоветовала мне переехать из Гамбурга в Берлин. Ты никогда не пожалеешь, если будешь следовать советам Сесиль. Хорошая жена – величайшая удача, которая может выпасть мужчине, даже если иногда он так не думает.
Сразу после отъезда Авраама Мендельсона Сесиль начала упаковывать вещи и закрывать дом. С тяжёлым сердцем она опустила шторы, которые так радостно повесила два года назад. Одна задругой картины, безделушки, дагерротипы в золотых рамах покидали свои места и оказывались в бездонных чемоданах. Даже «отвратительная» статуэтка голой женщины была извлечена из шкафа, получив свою маленькую порцию сожаления. Да. Они были счастливы в этом аккуратном домике с видом на Рейн. Они знали много мирных и нежных моментов. И главное, начали узнавать друг друга. А теперь они уезжали. Уезжали как цыгане, потому что не знали, куда едут. Феликс ушёл с поста дирижёра Дюссельдорфского оркестра. Он был слишком зол и обижен. После триумфа фестиваля городской совет и попечители упрашивали его остаться. Он отказался. Он мог быть очень упрямым!..
Это была ещё одна черта его характера, которую она открыла. Он слушал её советы и обычно следовал им, но, если он что-то решил, сам Святой Дух не мог бы принудить его изменить своё решение. Тем не менее, он не имел никакого предложения из Берлина, даже серьёзной перспективы подобного предложения, но ему словно было всё равно. Руководитель какой-то кафедры написал ему, предлагая должность профессора музыки, но он смял письмо и швырнул его в камин.
– Профессор! Ты можешь представить меня в роли профессора?.. – И он изобразил пантомиму, которая заставила её рассмеяться, несмотря на разочарование, – напыщенного учителя музыки в очках, обращающегося к классу.
Куда они поедут после каникул в Швейцарии? Возможно, в Берлин. Он очень хотел туда поехать, и куда ещё им деваться? Конечно же не во Франкфурт, в «деревню», как он его называл... Ну да ладно, пусть Бог укажет им путь и направляет их шаги...
Феликс сопровождал жену во время прощальных визитов. Он был, как всегда, корректен, говорил правильные вещи, сохранял на лице вежливую улыбку, но она знала, что ему скучно и не терпится уйти. Наконец настал день отъезда. Густав и Катрин должны были остаться в доме и ждать указаний. Феликс был счастлив, как малиновка, когда карета откатила от Дюссельдорфа.
– Господи, как я рад, что всё кончено! – вздохнул он с облегчением. – Если кто-нибудь при мне упомянет о музыке, я застрелю его. Целых два месяца я не хочу ничего делать, кроме как есть и спать...
– И ловить рыбу.
– Нет, даже этого не хочу. Мечтаю просто лежать на траве и дремать, положив голову тебе на колени.
Спустя три недели настал день, когда он сделал именно это. Вокруг них расстилался луг, как зелёный ковёр. Её соломенная шляпка лежала на траве, подобно огромной ромашке. Около них журчала речка, разбиваясь пенными брызгами о блестящие скалы. Стоял полдень, и в безоблачном небе высоко и неподвижно висело солнце.
– Ты знаешь, что больше часа лежишь, положив голову мне на колени? – спросила она.
Он продолжал жевать травинку.
– Мужчина был создан для того, чтобы лежать, – заявил он глубокомысленно через некоторое время. – Взгляд на анатомию человека должен убедить тебя в этом. Если Создатель хотел бы заставить человека стоять, Он бы придал ему форму пирамиды. – Он бросил взгляд на её склонённое лицо. – Из тебя получилась бы очень симпатичная пирамидка.
Она с улыбкой покачала головой, как мать, прощающая глупость своего ребёнка:
– Ты никогда не повзрослеешь.
– Мужчины вырастают, умнеют и хорошеют с годами. Женщины же сначала растут в высоту, затем в ширину и быстро превращаются в объекты, вызывающие отвращение. Таков закон Вселенной. – Он погрузился в молчание, зажав между улыбающимися губами травинку.
Она нагнулась и поцеловала его в кончик носа.
– Можешь говорить глупейшие вещи, но я люблю тебя. – Она была счастлива, потому что напряжение последних недель в Дюссельдорфе оставило его, и к нему вернулась его насмешливая весёлость, являвшаяся отражением его внутренней умиротворённости. Вначале она была озадачена, почти огорчена его юношеским озорством. Женатым мужчинам полагалось быть солидными, молчаливыми, всегда думающими о серьёзных вещах. Теперь она поняла, что это было инстинктивным расслаблением очень эмоциональной, сверхчувствительной натуры. – Разве ты не хочешь посмотреть свою почту? Она пришла вчера.
– Выброси её, – сказал он, махнув рукой. Затем без всякого перехода продолжал: – Швейцарцы – самые умные люди в мире. При различных национальностях, религиях и культурах они умудрились жить в мире друг с другом и со своими соседями. – Он взглянул на неё, словно погруженный в какие-то глубокие размышления. – Теперь я понимаю, что основная причина, по которой я позволил тебе заманить меня в ловушку женитьбы, в том, что твой отец был швейцарцем.
Она игриво взъерошила ему волосы:
– Заманила тебя в ловушку, ты сказал?
– Конечно. Ты была тогда восемнадцатилетняя старая дева и отчаянно хотела заполучить мужа. В тот момент, когда ты увидела меня, ты догадалась, что я кладезь мудрости, образец благородства, обладающий храбростью льва, великодушием слона...
– Ты прочтёшь свою почту или нет? – перебила она.
– Хорошо, – проворчал он, садясь. – Давай взглянем на этот вздор.
Из плетёной корзинки она достала пачку писем и протянула ему. Он просматривал обратные адреса, небрежно бросая конверты ей на колени. Вдруг его рука замерла.
– Что это такое? – пробормотал он.
Его нахмуренное лицо превратилось в маску сосредоточенного внимания, когда он срывал сургучные печати.
– В чём дело, дорогой? – спросила она, когда он кончил читать письмо.
– Оно от совета попечителей Гевандхаузского оркестра в Лейпциге. Они предлагают мне пост дирижёра. Говорят, что сам король назвал моё имя.
– Король... Какой король?
– Фридрих Август, дорогая, – ответил он, сдерживая нетерпение. – Он король Саксонии. Лейпциг находится в Саксонии, – добавил он на всякий случай.
– Я знаю, но почему он...
– Потому что я встречался с ним в Англии, когда играл для королевы, – объяснил он со странным спокойствием. – Он был с принцем Альбертом. – Феликс сделал раздражённый жест. – Но я не приму этот пост.
– Почему? – Её голубые глаза расширились. – У тебя ведь нет других предложений.
Он взглянул на неё. Дискуссии, которой он боялся, больше нельзя было избежать.
– Есть... почти есть.
Запинаясь, он рассказал ей о предложении из Берлинской певческой академии, которое получил в Дюссельдорфе, и постарался объяснить, почему не сообщил ей о нём раньше.
– Это было во время фестиваля, мы оба были в очень напряжённом состоянии. Я чувствовал, что мы не сможем обсуждать это спокойно.
Феликс знал, что Сесиль обиделась на его обман, но она слушала молча, не сводя глаз с его губ. Он с нарастающим волнением расписывал ей преимущества поста в Берлине:
– Только подумай, Силетт. У меня там семья. Мы могли бы жить с ней или иметь собственный дом. Очень красивый дом. Мы могли бы принимать интересных людей. – Ему не следовало этого говорить, и он сразу это почувствовал. Она не хотела «очень красивого дома», не хотела принимать интересных людей. – И плата гораздо выше, – добавил он, надеясь сыграть на её бережливости. – Почти в два раза. – Он видел, что и это не производит на неё впечатления. – Ради всего святого, почему ты против переезда в Берлин? – почти закричал он.
– Я не сказала, что против.
– Но ты против. Я вижу это на твоём лице. Почему? Берлин – прекрасный город, он бы тебе понравился.
– Уверена, что понравился бы, но я бы хотела, чтобы ты принял пост в Лейпциге.
Она говорила спокойно, со сводящим с ума смирением упрямого и непослушного ребёнка.
– Но почему? – повторил он, повышая голос. – У тебя должна быть причина.
– Я не знаю почему, – повторила она с тем же доводящим до белого каления спокойствием. – Просто у меня такое чувство, что тебе надо туда поехать.
– Чувство! – На этот раз он прокричал это слово. Лучше бы она спорила, приводила какие-то аргументы. Но она не спорила, а лишь твердила, что у неё «чувство», что он должен принять пост в Лейпциге. Он схватил её за руки. – Лейпциг! Неужели ты не понимаешь, что это ещё один маленький городок? Ещё один Дюссельдорф? Только побольше и с лучшим оркестром. Он даже не столица Саксонии. Король и королевский двор находятся в Дрездене. Опера в Дрездене. Всё, что есть в Лейпциге, – это университет, концертный зал в здании гильдии мануфактурных рабочих, Гевандхаузе, как они его называют. У нас будет такая же жизнь, как в Дюссельдорфе. Такие же знакомые. Напыщенные профессора, толстые бюргеры и богатые коммерсанты. Ты этого хочешь? Хочешь, чтобы я был дирижёром провинциального оркестра всю свою жизнь? Два-три года в Лейпциге, два-три года в Штутгарте, или Кельне, или Франкфурте, или Мюнхене, когда я могу иметь Берлин? Неужели ты не понимаешь, что, будучи дирижёром Певческой академии, я смогу рассчитывать на пост директора Берлинской филармонии, когда он освободится? Тогда я буду первым музыкантом в Германии. Я... – Он устало замолчал. – Ты не понимаешь, просто не понимаешь.
Она обняла его, и её голос сделался нежным и бархатным.
– Я поеду с тобой в Берлин, мой дорогой, если ты этого хочешь.
– Не хочу, если мне нужно тащить тебя туда силком, – нахмурился он.
– Прости меня. И не думай, что я эгоистка. Клянусь, я не думаю о своих личных предпочтениях, но у меня какое-то предчувствие... Я не могу этого объяснить. Словно Богу угодно, чтобы мы поехали в Лейпциг...
Бесполезно урезонивать женщин. Они не слушают аргументов, не подчиняются логике. Они говорят о чувствах, о предчувствиях, о Боге... Против этого нельзя спорить... Отец сказал, чтобы он следовал её советам. Возможно, это было той самой интуицией, которой, как считается, обладают женщины? И потом, она его жена. Он хотел, чтобы она была счастлива.
– Хорошо, – улыбнулся он, сдаваясь. – Попробуем пожить в Лейпциге год или два.
И как далёкое эхо его слов, вдали, в долине, зазвонил церковный колокол.
Книга вторая
У ЛЮБВИ МНОГО ИМЁН
Глава первая
В тот праздничный день в апреле его величество Фридрих Август, выглядевший очень нарядно в маршальской форме с золотисто-алыми эполетами, стоял на возвышении под балдахином в гевандхаузском зале и говорил гражданам Лейпцига, что они имеют полное право гордиться своей прекрасной консерваторией и её директором и основателем доктором Мендельсоном.
– Где во всей Германии – нет, во всей Европе – вы найдёте такой превосходный институт музыкальных знаний?.. Консерватории всего три года, но её слава уже распространилась далеко за пределами Германии, до самой Америки...
Эти слова были встречены возгласами ликования. Наконец Лейпциг имел что-то, чего не имел Дрезден. Пусть в Дрездене король, двор, посольства, опера, кафе и модные магазины, но есть ли там консерватория? Нет! А в Лейпциге есть, и поскольку в нём уже есть Гевандхаузский оркестр, тоже под руководством доктора Мендельсона, признанный первым симфоническим оркестром в Германии, и велись разговоры об открытии в будущем году оперного сезона, то, с точки зрения культуры, где был Дрезден по сравнению с Лейпцигом? Нигде. Кто станет считать Дрезден художественным и интеллектуальным центром? Никто. Это будет просто мелкий, пустой город развлечений, где люди думают только о забавах и веселье, в то время как Лейпциг будет предаваться строгим, но утончённым наслаждениям Культуры.
Его величество повернулся к Феликсу, сидевшему по его правую руку за одним из двух столов, занимавших королевский постамент.
– Когда десять лет назад я предложил его имя совету попечителей Гевандхаузского оркестра, он был молод, но исключительно многообещающ. Сегодня он один из самых знаменитых музыкантов в Европе. Большие города много раз пытались отнять у нас этого выдающегося человека, но...
Феликс устало провёл рукой по глазам. Десять лет! Неужели целых десять лет? Казалось, совсем недавно он лежал на траве швейцарского луга и Сесиль говорила ему о странном «чувстве», которое подсказывало ей, что они должны ехать в Лейпциг. Как быстро пролетели годы, даже если дни тянулись так медленно...
Да, они поехали в Лейпциг, и интуиция не подвела Сесиль. Всё сложилось хорошо. Два или три года после приезда в Лейпциг он всё ещё тосковал по Берлину и жизни в большом городе. Он мучился, говорил о переезде из этого «Дюссельдорфа-на-Плейсе», какой называл Лейпциг. Затем пошли дети, и он не успел и глазом моргнуть, как переезжать было поздно. Тогда он жалел об этом, но теперь больше не жалел. Он проведёт оставшуюся жизнь в Лейпциге, и это хорошо. В конце концов, разве он не был здесь счастлив? Разве не имел всё, о чём мог мечтать? Конечно... Красивая и верная жена, которая была отличной матерью, прилежной домохозяйкой... Пятеро чудных детей[86]86
Пятеро чудных детей... – Дети Ф. и. С. Мендельсон; Карл Вольфганг Павел (род. в 1838 г.), Мари (Мария) (род. в 1839 г.), Пауль (род. в 1841 г.), Феликс (род. в 1843 г.), Лили (род. в 1845 г.).
[Закрыть] – три мальчика и две девочки, все светловолосые, в мать, младшей, Лили, было меньше года... Прекрасный дом в Лунгерштейнском саду, в самом фешенебельном районе... Больше денег, чем им было надо... Чего ещё мог желать человек?..
Теперь король обращался к аудитории, превознося её любовь к музыке, расточая комплименты городским чиновникам, его светлости мэру, членам совета, попечителям Гевандхаузского оркестра:
– Если сегодня Лейпциг известен как Афины-на-Плейсе, художественная столица Саксонии, город гармонии и прогресса, то это благодаря неустанным усилиям, дальновидности и бескорыстной преданности этих подлинных покровителей искусств...
Феликс подавил улыбку. Как хорошо он знал их, этих «покровителей искусств»! Неразборчивые в средствах коммерсанты, надменные мануфактурщики и пивовары, эксплуатирующие своих рабочих, обманывающие друг друга. Они обедали в его доме, а он – в их домах. Они приходили на его концерты так же, как на воскресные проповеди пастора Хагена. С большим удовольствием они поиграли бы в карты или погоготали над скабрёзными анекдотами за кружкой пива, но они приходили, потому что в Лейпциге было модным считаться меценатом или посещать церковь – это являлось доказательством аристократизма, и долгом высших классов было создавать видимость воплощённых христианских добродетелей и ценителей искусства.
С Христофом Мюллером, мэром города, у Феликса завязалось что-то вроде дружбы. Ему нравился этот рыжеволосый громкоголосый политик, который был менее лицемерен, чем остальные, и иногда способен на бескорыстный добрый поступок. Со всеми остальными он соблюдал ритуальные жесты, предписываемые провинциальным этикетом, и поддерживал добрососедские, если не тёплые, отношения.
Его уважали, даже любили, хотя даже не вполовину так, как Сесиль, которая сделалась настоящей патриоткой Лейпцига и пользовалась всеобщим обожанием. Он иногда забывал смеяться над их шутками, не всегда прятал скуку при их рассказах о последней деловой поездке в Дрезден и о том, какой удивительный случай приключился с ними, когда они были в этом городе распущенности и пороков. Через десять лет пребывания в Лейпциге он всё ещё был «иностранцем из Берлина».
«И, наверное, всегда им буду», – подумал он, заставив себя вернуться к действительности. Король заканчивал своё обращение. Тоном Папы Римского, благословляющего свою паству, он призывал своих любимых чад продолжать их благородную и горячую поддержку Гевандхаузского оркестра и консерватории, которая под вдохновенным руководством доктора Мендельсона распространяла славу их знаменитого города до самых отдалённых уголков света.
Торжественная церемония была окончена.
– Как это прекрасно, Феликс! – вскричала Сесиль, когда они ехали домой. – Я так гордилась тобой, что чуть не заплакала. Ты слышал, что сказал его величество?
– О чём?
– О тебе. – Она бросила на него проницательный взгляд. – Ты что, не слушал?
– Конечно слушал, но я не помню, чтобы он сказал что-нибудь особенное. По-моему, это та же цветистая речь, которую он произносил в прошлом и в позапрошлом году, полная возвышенных банальностей о гармонии и прогрессе и комплиментов всем присутствующим.
Она нахмурилась. Такой разговор смахивал на оскорбление его величества. Следовало испытывать полное почтение к королю и восхищаться всем, что он делал.
– А я думаю, что его величество говорил превосходно, – заявила она с ноткой вызова в голосе. – Он сказал, что консерватория – это памятник тебе, и назвал тебя первым гражданином его королевства. Разве ты не слышал? – спросила она немного раздражённо.
– Прости, я, должно быть, думал о чём-нибудь в этот момент. – Он чувствовал в её глазах упрёк.
– О чём же ты думал?
– О том, как быстро летит время. Я не сознавал, что мы здесь уже десять лет.
На её лице промелькнула тень тревоги, смешанная с неудовольствием.
– Всё ещё думаешь о Берлине? Разве ты здесь не счастлив?
Он взял её за руку:
– Конечно счастлив, дорогая. – Бесполезно было объяснять ей, что можно быть несчастливым без какой-либо ясной причины. Это было одним из тех разногласий, которые возникли между ними, неспособность почувствовать настроение друг друга. – Счастлив настолько, насколько могу быть счастлив. – Затем, чтобы изменить тему разговора, заметил: – Лучше бы король не расточал мне такие высокие комплименты. Я не гражданин Саксонии – не первый и не последний. Я всё ещё преданный подданный его величества Вильгельма Четвёртого[87]87
Вильгельм IV (Фридрих Вильгельм IV; 1795—1861) – прусский король с 1840 г., покровительствовал наукам, литературе и искусствам.
[Закрыть], короля Пруссии. Такого рода комплименты приносят много неприятностей и вызывают зависть.
– А мне кажется, что это было прекрасно.
– Тебе – да, но другим может так не казаться. В конце концов, консерватория – просто музыкальное учебное заведение. Правда, я его директор и учу композиции, но я руковожу ею не один. Если консерватория памятник мне, это также памятник тем, кто помогает мне поддерживать её. Кто-нибудь может сказать, что это я написал и речь короля, и комплименты самому себе.
– Не говори глупостей. Никто ничего такого не скажет.
Он нежно погладил её руку:
– Ты даже представить себе не можешь, чему могут поверить люди.
Карета остановилась перед их домом, и Густав придержал дверь. Будучи слугой Феликса, он стал и семейным конюхом: Сесиль считала, что держать отдельно конюха слишком расточительно.
– Чем абсурднее слух, – сказал Феликс, вылезая из экипажа, – тем легче верят ему.
– Кстати, – заметила Сесиль, когда они входили в дом, – мы должны как-нибудь пригласить к обеду Амелию Дозенбах и её мужа. Я знаю, ты думаешь, что она сплетница, а он. зануда, но он канцлер университета, и мы обязаны их позвать.
Феликс подавил вздох, но чувствовал себя немного виноватым за свою рассеянность во время королевской речи и сказал, как можно бодрее:
– Обязательно. Это прекрасная мысль.
Они не разговаривали, пока пересекали холл и поднимались в спальню. Затем он вдруг спросил:
– Если завтра будет хорошая погода, ты думаешь, не могли бы мы поехать на ферму Шмидта? – Он видел, что она сердится, и пытался завоевать её симпатию. – Он так давно меня приглашает. Он и его жена будут очень рады, если мы приедем, даже на короткое время.
– Посмотрим, – бросила она уклончиво.
Герман Шмидт, коренастый старик с ореолом пышных седых волос вокруг лысой макушки, был флейтистом и чем-то вроде завхоза Гевандхаузского оркестра. Его жена, кажется, была кухаркой. Очень странные люди. Но Феликс мог называть канцлера университета занудой и быть дружен с людьми вроде Шмидтов. Временами она не понимала его, совсем не понимала...
– Ко мне завтра собиралась прийти Матильда Швальбах, но, если хочешь, можешь поехать один.
Первое, что заметил Феликс, проснувшись на следующее утро, было то, что Сесиль не лежала рядом с ним. Она могла выскользнуть из постели, не разбудив его, и бесшумно одеться. Очевидно, она пошла в церковь, взяв с собой Карла и Марию. Вот почему в доме было так тихо... Второе, что он заметил, было то, что шёл дождь. Ну что ж, это решало вопрос со Шмидтами. Иначе ему пришлось бы ехать на ферму одному, придумав какое-нибудь неубедительное объяснение – он не умел придумывать убедительные – насчёт того, почему фрау Мендельсон не могла прибыть и посылает свои сожаления.
Странно, но ему хотелось съездить за город и провести несколько часов со Шмидтами. Они были приветливыми и симпатичными людьми. Настоящие люди... Теперь, когда пикник на ферме сорвался, перед ним маячил целый день – скучный и пустой – и обед с Дозенбахами в качестве кульминации. Ну что ж, этого нельзя было изменить, а то, чего нельзя изменить, нужно терпеть. Он улыбнулся. Скоро он будет цитировать пословицы и афоризмы, как Сесиль...
Внезапно без всякой видимой причины перед ним всплыло лицо Марии. Он узнал наклон её головы, изгиб горла, медленно раскрывающиеся губы перед поцелуем. Он слышал её голос, который мог быть бархатным от нежности или резким от гнева, её специфическую речь, певучий венецианский акцент с глотанием согласных. «Теперь у тебя красивая жена, и, может быть, ты забывать меня, нет? А я всё ещё любить тебя...» Это были последние слова, которые она сказала ему. С тех пор он время от времени видел её имя в музыкальном журнале «Zeitschrift» вместе с отчётом о триумфальных выступлениях в Вене, Париже или Санкт-Петербурге. Раз или два до него долетело эхо о каком-то ее-бурном романе. Дважды объявляли о её помолвке. Милая Мария, где-то она сейчас? Кто теперь её любовник? Помнит ли она о тех сумасшедших днях в Карисбрукском замке? Он прикрыл веки, чтобы отогнать её образ. Но он не исчезал, и с тайной судорогой страсти он словно почувствовал ласку её блуждающих рук и горячую влажность её поцелуев.
Он потянул за шнурок дверного колокольчика и сообщил хмурой Катрин – Густав повёз хозяйку и детей в церковь, – что хочет завтрак в постель – византийское сибаритство, которое и хозяйка и Катрин не одобряли. Он это знал, но нотки приказа, прозвучавшие в его голосе, удержали служанку от комментариев. Инстинкт, смешанный с опытом, научил её осторожности. Большую часть времени хозяин был великодушным и спокойным, но иногда мог напугать её одним испепеляющим взглядом.
После завтрака он развернул газету и прочитал восторженный отчёт об участии его величества в церемонии по случаю открытия консерватории. Статья была полна комплиментов в его собственный адрес, и это несколько приободрило его. Он встал, не спеша оделся и спустился в свой кабинет.
Это была такая же большая комната, как и в Дюссельдорфе, но более строгая по убранству и погруженная в постоянный полумрак. Из-за расположения в западной стороне дома солнце посещало её лишь на закате, освещая меланхолическим заревом, и то только короткий период года. Самым лучшим атрибутом кабинета было окно, выходящее в парк и на заднюю часть собора Святого Томаса. Его шпиль висел, как неподвижная стрела, за тяжёлыми бархатными шторами. Это могла бы быть мрачная, унылая комната, и только благодаря решимости Сесиль и её склонности к украшательству она стала довольно уютной. Но даже Сесиль не сумела сделать её радостной.
Сегодня, в серости дождливого утра, кабинет выглядел особенно угрюмым, и Феликс минуту постоял у камина, грея руки в языках пламени, прежде чем сесть за письменный стол. Перед ним лежала незаконченная страница оркестровой музыки, и его глаза медленно блуждали по аккуратно выведенным нотным знакам. Пока он читал, тоска окутывала его как холодный плащ. Что с ним случилось? Что сделалось с просветлённой полётностью «Сна в летнюю ночь»? С задумчивой созерцательностью «Гебридов», с лиризмом Итальянской симфонии? Почему он не мог написать ещё один Октет, ещё одну сонату в ми мажоре?
Феликс опустил локти на стол, сжал руками голову. Когда он последний раз чувствовал убыстрение пульса, ощущал восторг вдохновения? Два года назад, когда писал скрипичный концерт... А что было до этого, он не помнил. Четыре, пять лет назад, может быть больше... Много раз он испытывал удивительное возбуждение, растущий восторг, который, достигая апогея, находил выход в неудержимом потоке музыки; но теперь воспламенение его ума оканчивалось болью, превращалось в ослепляющие, изнуряющие мигрени, от которых мозг пульсировал и распухал в черепной коробке, а глаза вылезали из орбит. Какой-то гнойник, злокачественная опухоль внедрилась в плоть мозга, поселилась в источнике музыкальных идей. Она стала его частью, подобно его руке. Он давно чувствовал её, но старался не обращать внимания. С помощью ловкого самообмана он объяснял свои периодические головные боли усталостью или переутомлением. С мрачной решимостью он ставил перед собой всё более и более сложные задачи, словно это могло восстановить его силы. Он задумывал монументальные оратории, огромные хоралы, колоссальные валы звуков, которые так и не были выпущены в полёт. С каждым произведением он ощущал растущий ужас бесплодности, и успех – по иронии судьбы, успех сопутствовал ему как никогда – просто смягчал удар поражения.
Однако он с улыбкой скромно раскланивался на аплодисменты и подавлял приступы тошноты. Но сейчас не мог. Возможно, дело было в дожде, возможно, в угрюмости этой комнаты, возможно, в нём самом... Он вдруг больше не смог притворяться. Он знал, что какая-то тайная смертельная болезнь проникла вето мозг и он болен, ужасно болен и никогда не поправится.
Животный страх свёл мышцы, перехватил дыхание. Его руки сжались в кулаки, и он почувствовал, как на спине выступил холодный пот. Он, Феликс Мендельсон, был очень болен и умирал, но никто, кроме него самого, не знал этого. Это была его тайна, которая будет всегда с ним, подобно тайне убийцы, следующей за ним повсюду. Тайна заключалась в том, что внутри него уже жила смерть и медленно разрушала его. Мысль о смерти была слишком нова, слишком ужасна, чтобы её принять. О да, он и раньше думал о смерти, как и все люди. Она представлялась ему чем-то неясным, отдалённым. Конечно, неизбежной, неотвратимой, но тем не менее невероятной. Отдалённость этого события, смягчённая медленным угасанием, постепенным увяданием слабеющего тела, и в конце концов тихий уход из жизни, облегчённый спокойствием духа и обещанием вечного блаженства... Но не в тридцать семь лет! Не в расцвете жизни, не на пике успеха и не в окутывающей теплоте семейного счастья!