355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Отар Чиладзе » И всякий, кто встретится со мной... » Текст книги (страница 2)
И всякий, кто встретится со мной...
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 05:02

Текст книги "И всякий, кто встретится со мной..."


Автор книги: Отар Чиладзе


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 30 страниц)

– Одну молитву, как говорится, и священник переврать может, – начал майор, с улыбкой поглядывая на Анну, – но войти в храм ему за это никто не запретит. Семейные ссоры, друг мой Георга, лишь дураки всерьез принимают! Вот был, скажем, у нас в казарме один поручик-пьянчуга… Жена била его каждую ночь; но попробуй кто назови его пьяницей – она б тому глаза выцарапала!

Анна молчала.

– Мама его не любит! – сказал Георга с такой детской непосредственностью и горячностью, словно матери не было в комнате и ее несправедливо обвинили в чем-то за глаза. – Мы его боимся!

– Георга, братец, неужели ты никогда не слыхал: страх-то и рождает любовь… – усмехнулся майор.

– Мама его не любит! – упрямо повторил Георга. Голос мальчика задрожал, к горлу подступили слезы – он понял, что майор ему не верит.

(Хотя какое значение могло иметь для их дружбы, любила его мать кого-то или не любила? Разве их дружба от этого зависела?)

– Бога ради… как до сих пор выдерживали, так и дальше выдержим. Такая уж, значит, наша участь… – сказала Анна.

«Слыхал?» – молча кивнул майор Георге, и тот удивленно взглянул на мать.

– Дело ваше! – сказал майор. В его голосе зазвучало раздражение, но он еще сдерживался. – Не так уж вы, стало быть, недовольны этой своей участью, раз избавиться от нее не желаете! Ну что ж… За здоровье вашего борчалинца! – И он высоко поднял сбою рюмку. – Он-то свое дело знает. А ты его убить собирался… – взглянул он на Георгу. – Он бы тебе задал перцу! И за участь вашу выпьем… – с язвительной усмешкой обратился он к Анне.

Это тоже сбило Георгу с толку – теперь он с удивлением взглянул на майора. Либо все трое были сейчас правы, либо лгали все трое – лгали не с тем, чтобы провести друг друга, а просто потому, что друг другу были еще чужими, втроем собрались впервые, и каждый говорил свою правду – свою, а не общую для всех троих!

По лицу Анны могло показаться, что она не слышала слов майора или не понимала, о чем он говорит. Скорей всего, она не слушала его вообще; словно младенца, уложив на колени свою перевязанную шалью руку, она в эту минуту думала лишь о своем мертвом муже, мысленно рассказывала мертвому мужу о событиях минувшей ночи. Этого майор не знал и знать не мог, и молчание Анны выводило его из себя – она или ни в грош его не ставила, или всерьез принимала его колкости за комплименты. Впрочем, это было неудивительно: ведь он считал ее самой заурядной шлюхой! Спишь ли ты с одним мужчиной или с целым городом, – когда в этих делах замешана корысть, ты шлюха, ибо торгуешь своим телом; а один у тебя покупатель или тысяча и платят они тебе деньгами или топленым маслом, это совершенно несущественно.

– И его жаль… Он ведь сам не понимает, какое горе нам приносит, – внезапно сказала Анна.

– Дело ваше! – крикнул майор. – Дело ваше! Но обиды ребенка, сироты тем более, я не прощу никому… ни постороннему, ни родной матери!

Анна лишь молча взглянула на майора, словно его окрик вернул ее на землю и она впервые его заметила. Печальный, беззлобный взгляд женщины невольно смутил майора – ему уж и самому показались неуместными собственные озлобление и несдержанность. В конце концов, он был гостем, и гостем незваным; нравилось ему тут или нет, все равно следовало быть сдержанней. Ни его помощи, ни его советов никто ведь и не просил – какое же у него было право злиться? Этим он, помимо всего прочего, лишь выдавал свои замыслы и тем самым тормозил их осуществление. Ему нужно было многое еще выяснить, установить, тысячу раз отмерить и взвесить; а он до сих пор не мог понять и самого простого: любит Анна борчалинца или нет? Ее щенок, правда, утверждал, что нет, но полагаться на это не приходилось – майору казалось маловероятным, что Анна так уж откровенна с десятилетним сопляком. Вполне возможно, что своим «не люблю, боюсь…» она обманывала и его – для того, чтоб, не теряя любовника, выглядеть в то же время в глазах сына невинной мученицей, достойной жалости.

– У нас, военных, есть один неписаный закон, – улыбнулся майор, как бы прося извинения за свою давешнюю резкость, – беречь честь и достоинство соратника. Тем более, – и он протянул руку к черкеске на стене, – тем более соратника мертвого, который сам на это уж неспособен…

– Бога ради, бога ради! – воскликнула Анна. Неожиданно вскочив со стула, словно ее вдруг подбросила, подтолкнула некая невидимая сила, она как-то нелепо, неловко бросилась в ноги майору и обняла его до блеска надраенный сапог. – Бога ради… пожалейте нас, если вы вправду Георгия любите, если вправду о нас заботитесь! Не приходите больше… забудьте нас, словно нас и нет вовсе! Бога ради, бога ради, бога ради… – поспешно бормотала она, не переводя дыхания.

– Мама! – крикнул Георга.

Разинув рот, майор тоже вскочил со стула, как если б ему в ноги бросилась собака, – но именно в этот момент произошло нечто еще более непредвиденное. Во внезапно наступившей тишине все трое одновременно услыхали тихий, леденящий кровь скрип деревянной ступеньки и невольно впились глазами в дверь; все трое мгновенно и одновременно поняли, кто этот неожиданный ночной посетитель, под чьими ногами скрипят доски лестницы. За все эти десять лет не было еще ни одного случая, чтоб борчалинец приходил к Анне две ночи подряд. Исчезая порой на недели и месяцы, он являлся к ней всегда неожиданно, без предупреждения – с улыбкой до ушей на лице, в любую погоду залитом потом, шумный, бодрый! И хотя ни разговорчив, ни суетлив он не был, даже сидя с плотно сжатыми губами, неподвижный как идол, он все-таки умудрялся нарушать тишину комнаты: из тайных, сокровенных недр его рослого, облаченного в овечий тулуп тела постоянно доносилось как бы какое-то гудение, схожее, пожалуй, с гудением пламени и нагонявшее дремоту, утомлявшее, расслаблявшее, а вместе с тем несколько даже и пугавшее своим постоянством, однообразием и непрерывностью. Сейчас за дверью стоял он – никто из находившихся в комнате в этом не сомневался. Казалось, гудит весь дом.

– Да святится имя господне… – чуть слышно прошептала Анна; и по телу майора прошла дрожь.

Майор знал, что когда-нибудь они встретятся, что встреча эта неотвратима, но он не думал, что она произойдет столь внезапно и в столь невыгодных для него условиях. Правда, он был тут в гостях, и не вдвоем с женщиной, а в присутствии ребенка, но, застав после вчерашней истории в своем логове мужчину, тот вполне мог взбелениться еще пуще. У майора же были свои планы. Беседовать с соперником об этой женщине он и не собирался… ей надлежало самой отвадить его, постепенно, без ругани и потасовок дать ему почувствовать, понять (у баб для этого есть тысячи способов), что жить с ним ей больше не в радость, а потом, эдак вкрадчиво, ласково втолковать ему: тяжело-де, не могу уж больше, и ребенок уже все понимает, и ты-де перед своей семьей тоже виноват… да мало ли что еще сказать можно? Это – при условии, конечно, что в промежутках между ночными визитами борчалинца майор сумеет переманить женщину на свою сторону. Впрочем, тогда-то у нее и не будет ведь никакого другого выхода, тогда ей поневоле придется закрыть дверь перед борчалинцем – не такая ж она все-таки беспутная, чтоб ублажать обоих одновременно! А выбор напрашивается сам собой: майор-то человек новый! Борчалинец, разумеется, взбесится, может, даже еще разок вздует женщину и ее болтливого ублюдка, но в конце концов и он сообразит, что лучше отстать, чем зря унижаться. Если его отвергнет женщина, он без труда поймет и причину, без всякой подсказки догадается: в одну пушку два заряда сразу не забьешь. Мужчину ведь развращает женщина! Ни один нормальный мужчина – и он, майор, естественно, тоже – никогда не откажется от приглашения женщины, если та собой недурна и женские свои обязанности исполняет не хуже других! Уж это-то должно быть ясно и борчалинцу – мужчина он в этих делах, видимо, достаточно опытный, именно поэтому он обязан понять и любого другого мужчину, своего, в общем-то, брата, друга, союзника, сотрапезника… Не может же он, в самом деле, из-за какой-то паршивой шлюхи (ему и самому, видимо, порядком уж приевшейся) поднять руку на офицерский мундир, за которым – не вшивая Уруки, а великая армия, способная, если потребуется, не его одного уму-разуму научить. Сейчас, однако, неожиданное появление борчалинца ставило все вверх дном, путало и нарушало всю естественную последовательность событий, выдвигало вперед и требовало срочно решить то, что должно было решиться постепенно и, в общем-то, само собой. По плану майора встрече этой следовало состояться уж после того, как страсти улягутся и борчалинец, вместе со всеми прочими, успеет уже привыкнуть к переменам в доме вдовы. Застав же майора в своем гнездышке неожиданно, раньше времени, он вполне мог вообразить, что майор (как, впрочем, оно и было в действительности) только и ждал первой его ссоры с вдовой, чтобы сразу вклиниться между ними, словно коварный Мурман, – вклиниться, не дав им опомниться, выяснить причины этой ссоры и без постороннего вмешательства решить, стоит ли им жить вместе впредь. Вообще-то ссоры и потасовки между мужчиной и женщиной так же неизбежны, как ласки, и за ними далеко не всегда следует разрыв. Бывает и наоборот– потасовка лишь больше сближает любящих, делает их еще необходимей друг другу. Рука, ласкает она или бьет, в обоих случаях – лишь слепой проводник страсти, покорная исполнительница желаний души и тела; сама она, однако, не ведает, что творит, на что направлены ее усилия – на блаженство плоти или на ее умерщвление; и пока в дело не вмешается язык, пока он не назовет все своими именами, боль так же бессильна разлучить два тела, как ласка – соединить их навеки. Майор же именно не дал любовникам и слова сказать; он украдкой, без спросу влез в чужой дом, где его соперник распоряжался уже десять лет, а ему, майору, делать было нечего, – тут все было выяснено, определено и расписано задолго до него. По-этому-то он и выглядел сейчас как прокравшийся в дом насильник – и это он, который сюда вообще ни за что не пришел бы, допусти он хоть на миг, что борчалинец появится и сегодня! Ошибка в том и состояла, что такого исключения он не допустил, не предусмотрел! Теперь же ему оставалось лишь одно из двух: или выпрыгнуть из окна и не оглядываясь уносить ноги, навсегда плюнув и на эту святошу, и на ее глупого цыпленка; или же… или же сейчас-то именно и должно было все решиться, сейчас именно ему и предстояло показать, на что он способен, убедить самого себя в том, что он достоин женщины – не этой блудливой монахини, а женщины вообще… Главным сейчас было не волноваться, не поддаться страху, который постепенно охватывал его всего, с ног до головы. Да и чего ему, собственно, бояться? Он – у себя в деревне, зашел навестить соседей; застали его не наедине с чужой женщиной в темном уголке, а в присутствии ребенка, при свете лампы, застегнутым на все пуговицы, сидящим нога на ногу, как положено человеку приличному, благовоспитанному! Подозревать его в каких-либо низких умыслах было бы несправедливо! Не говоря уж ни о чем другом – ведь без него в этом доме до сих пор царил бы мрак; а он принес свет, он на собственные деньги купил, собственными руками вставил в лампу стекло, взамен того, которое вчера расколотил насильник, – вот тот действительно предпочитал мрак, тому мрак подходил больше, чем свет. Майору же скрывать нечего – любому разумному человеку ясно, что ничего недозволенного, непристойного между ним и этой женщиной происходить не могло. А кроме того, у него ведь есть и пистолет, заряженный, готовый к бою; и он может выстрелить в любой миг, не дав неприятелю и опомниться, рта раскрыть! Отвечать же за смерть разбойника, ворвавшегося ночью в дом вдовы для убийства и грабежа, ему уж, разумеется, не придется…

Майор повел плечами, словно проверяя изнутри, на месте ли его эполеты, поставил на стол недопитую рюмку водки, которую он все это время машинально держал в руке, и пошел к двери.

– Господи, помилуй, господи, помилуй… – шептала Анна. Нет, не шептала – шипела, как змея, наевшаяся дикого укропу! И по телу майора вновь пробежала дрожь…

Нежданный гость не успел постучать – он изумленно уставился на открывшего дверь майора, словно человек, по рассеянности пришедший в чужой дом вместо своего. Майора он узнал сразу, хоть никогда до этого его не видел, а уж здесь-то встретить не рассчитывал и вовсе. Не сразу мысленно связав майора с этим домом, он даже на миг заподозрил, что действительно сбился с пути. Но только на один миг – не успев еще додумать этой догадки до конца, он сразу вез понял.

– Здравствуйте, сударь! – сказал он.

Горячий, острый запах ударил майору прямо в лицо, но пришельца майор разглядел не сразу: стоя в двери, он собственной спиной заслонял свет из комнаты. Не отвечая на приветствие, он глядел на лысую голову и кисти рук на рукоятке кинжала, заметно выделявшиеся во тьме деревенской ночи. Он молчал – скорей всего, боясь собственного голоса, способного сразу выдать его волнение; поэтому он и не ответил на приветствие, хотя всякое приветствие от бога, и, когда человек с тобой здоровается, до драки еще далеко. Пусть он даже твой кровный враг – если он сказал тебе «здравствуйте», то не исключено, что вы вообще разойдетесь без боя: двое мужчин, два брата в гнезде женщины, которая, однако, ни одному из них не жена, не сестра, не мать, а просто так – обоим побаловаться охота…

– Здравствуйте, сударь! – повторил гость.

Сейчас майор уже отчетливо видел его улыбающееся лицо – за это время глаза несколько привыкли к темноте; но он вновь не ответил на приветствие, хотя тут же и сам разозлился на свою неучтивость; он знал, что бессмысленным этим молчанием лишь подливает масла в огонь и, в сущности, играет со смертью, пока что еще запертой в ножнах, еще сдерживаемой обеими огромными ручищами его недруга. Майор проглотил слюну, кашлянул, чтобы прочистить пересохшую глотку, и лишь после этого спросил у борчалинца, чего ему нужно, – так, словно не знал, к кому и по какому делу он явился.

– Я, сударь, к себе домой пришел! – ответил борчалинец, скаля зубы в напряженной улыбке.

– Тебе, голубчик, на обратную дорогу двух глаз хватит? – спросил майор. – Или третий нужен?

Лишь в это мгновение борчалинец заметил в руке майора пистолет со взведенным курком. Собственное невнимание его поразило – он заскрипел зубами, его лицо исказилось. Он уже знал, что без крови эта неожиданная встреча не кончится, и существенно сейчас было только, чья кровь прольется, – его или майора, пришельца или встречающего. Было, правда, не очень уже понятно и то, кто из них пришелец, а кто встречающий; однако это выяснилось бы скоро: встречающий станет тот, чью сторону примет женщина. Впрочем, значения не имело уж и это. Определилось главное: лицом к лицу стоят враги, и теперь все зависит от них самих, от их ума, ловкости и быстроты. Пока что преимущество было явно на стороне майора, стоявшего уже с пистолетом наготове; а руки борчалинца все так же лежали на рукоятке кинжала, словно два совершенно бесполезных предмета… не бесполезных даже, а сковывающих его, ибо любое их неосторожное движение могло стать для него роковым. Конечно, он не мог рассчитывать на то, что майор даст ему время выхватить кинжал – а если и дал бы, то и тогда их шансы были б неравны, и тогда верх взял бы майор; ведь против пистолета майора у него был в лучшем случае кинжал, пока что, однако, как бы и не существующий (хотя он обеими руками ощущал его скользкую от пота рукоятку и изо всех сил сжимал ее, как бы стремясь еще глубже вдавить кинжал в узкие черные ножны). Что его противник трус, он понял, как только увидел в его руке пистолет. Он удивился не пистолету – никаких причин встречать его хлебом-солью у майора, в конце концов, не было, его смутила поспешность врага, его недоверие не к противнику, а к самому себе! Он знал, что такой враг вдесятеро опасней любого другого, что бороться с ним чаще всего безнадежно: он не только твой противник, но и твой рок, который обрушивается на тебя неизвестно когда, где и почему, против которого бессильны и слово и оружие! Он снова заскрипел зубами. Впервые в жизни он вдруг сам услыхал, как в недосягаемых, тайных недрах его потного тела что-то громко гудит, словно огонь в печи.

– Людей стыдно… хоть в дом зайди! – крикнула скрытая за спиной майора Анна, лучше всех знавшая, чем, скорей всего, кончится затянувшееся молчание двух мужчин. Было, правда, не вполне ясно, к кому именно она обращается – к борчалинцу или к майору.

Не поворачивая головы, ни на миг не отводя глаз от рук на рукоятке кинжала, майор своим золотым плечом отмахнулся от голоса Анны, словно этим мог заглушить его, не допустить, чтоб его услыхал и враг!

– Сучье отродье… – хрипло прорычал борчалинец.

Голос Анны так его разъярил, словно он лишь сейчас вспомнил, что в этом доме есть и женщина – его женщина, которая десять лет подряд молча открывала ему дверь и, ложась с ним в постель, тем самым безоговорочно признавала его власть над собой. Теперь она пряталась за спиной чужого мужчины… поэтому, наверно, и сама она стала вдруг чужой, настолько чужой, что сейчас ему было трудно представить себе ее лицо, представить себе, что еще недавно его руки знали наизусть каждый холмик, каждую ложбинку ее тела – тела, которое мундир и пистолет от него отгородили, сделали далеким, недоступным! Внезапно ему стало стыдно своей растерянности и скованности, своего бессилия перед этой женщиной, которую у него хотели отнять – а возможно, уж и отняли, ибо его бездействие, его нелепый зубовный скрежет лишь лили воду на мельницу врага, лишь подтверждали преимущество и правоту врага! Это-то и она наверняка чувствовала тоже!.. Он осторожно, воровски продвинул вперед ногу, чтоб хоть немного приблизиться к зловеще поблескивающему дулу пистолета, – и внезапно все вокруг него ослепительно засветилось, словно для того, чтоб разоблачить это коварное движение, и обе его сложенные кисти вместе с рукояткой кинжала как бы вдавились внутрь живота. Не услыхав звука выстрела, он не сразу понял, что произошло. Он не упал– но грубая сила, сдавившая его живот, повернула, видимо, все его тело в обратную сторону, ибо, опомнившись, он увидал погруженный в темноту двор впереди себя, а майор оказался у него за спиной. Его руки по-прежнему лежали на рукоятке кинжала, но он чувствовал только какое-то липкое, шипящее жжение. Его ноги дрожали; он чуть нагнулся вперед, как бы сдерживая напор мрака со стороны двора или, верней, пытаясь во что бы то ни стало взломать невидимую дверь темноты, чтобы проникнуть внутрь и как можно скорей унести отсюда свою чудом сохраненную жизнь. Он чувствовал, что еще жив, и это было единственным, что он чувствовал, его единственным желанием, целью, мечтой, надеждой… одно лишь это и осталось в его сотрясенном грубой силой, изумленном, струсившем теле, забывшем сейчас обо всем на свете, кроме одного – стремления уйти отсюда живым. Опустев вдруг, как перевернутый таз, он и не подумал обернуться, а пошел прямо к лестнице… точней сказать, туда понесли его ноги, сам он дороги сейчас не нашел бы, будь у него даже не «три глаза», а десять. Еще не сойдя с лестницы, он вдруг заплакал. Огромный и беспомощный, он всхлипывал, как ребенок, и всхлипывания эти словно леденили кровь в жилах у людей, стоявших на балконе. Их ужаснули и потрясли эти звуки, напоминавшие собачий вой, тоскливый собачий вой, всегда кажущийся людям и вестником несчастья, и не сказанной, одинокой, никому на свете не понятной жалобой…

Во дворе борчалинец, ничего не видя, а может, именно видя, именно нуждаясь в чем-то твердом и неодушевленном, наткнулся на ствол яблони. Стоя перед ним, он головой долбил шершавую кору, словно обойти дерево ему было невозможно и уйти со двора он мог, лишь вынудив его уступить себе дорогу. (Наутро весь двор был усыпан листьями и еще зелеными яблоками. «Железный же лоб у этого Анниного бугая.» – посмеивались потом урукийцы.)

Когда в полночь в доме вдовы раздался выстрел, это никого не удивило, особенно после вчерашнего скандала. Урукийцы знали, что без крови майору с басурманом не разойтись; поэтому в разбуженной внезапным выстрелом деревне никто не усомнился в месте и характере происшествия. Все тотчас двинулись к дому вдовы, подняв свои чадящие коптилки кверху, чтобы поярче осветить двор, в котором, по разумению сельчан, непременно должен был находиться труп или борчалинца, или майора. Ко всеобщему удивлению, трупа там, однако, не оказалось. Майор стоял на балконе между Анной и Георгой, и человеку, попавшему в У руки впервые, эта троица, бесспорно, показалась бы образцовой семьей. Борчалинец находился где-то тут же, во дворе, но виден пока что не был. Из глубины двора доносился глухой, тупой, отрывистый стук, словно по дереву били обухом топора; при падавшем с балкона свете было видно, как колышется верхушка разбуженной, встревоженной яблони.

– Не подходите к нему; он ранен!.. – крикнула Анна собравшимся в ее дворе урукийцам.

– Это дядя Кайхосро стрелял… – подхватил Георга.

Урукийцы нерешительно двинулись за колеблющимися огоньками своих коптилок. Огоньки тянулись назад, к оставленным без присмотра домам, извиваясь, словно похищенные девушки, насильно увозимые в чужую и опасную для них страну. Слова Анны урукийцев, конечно, напугали, но не удовлетворить любопытства, не увидеть своими глазами раненого басурмана они уже не могли. Дрожащие пальцы света нерешительно, осторожно коснулись примолкшего под деревом человека и стали медленно вытаскивать его из темноты. Почувствовав их прикосновение, он обернулся и оскалил зубы. На месте глаз виднелись две узкие темные щелки; оставив дерево в покое и повернувшись лицом к свету, он тяжело дышал. Его руки, склеенные кровью и как бы навек прибитые одна к другой пулей майора, были по-прежнему скрещены на животе.

– Дай подойти… мы тебе поможем! – сказал кто-то, спрятанный за стеной света.

Борчалинец оскалился еще сильней, как бы от души рассмеявшись подобной нелепости; потом он фыркнул, как лошадь, сплевывая, видимо, кровь, попавшую в рот с разбитого лба, и пошел на свет огоньков. Он был похож скорей на сумасшедшего, чем на раненого. Свет отпрянул назад, а потом раскололся надвое, образовав посередине черную расщелину, сквозь которую и прошел борчалинец со все еще сложенными на животе руками. Когда майор спустился во двор, борчалинца там уже не было – его поглотила ночь. Майор, в последнюю минуту решивший оказать помощь раненому, а заодно и попробовать помириться с ним, был явно обескуражен. Он долго молча глядел в непроглядную тьму – в ту сторону, куда указывали люди, последними видевшие борчалинца. Где-то вдалеке, за этой кошмарной черной бесконечностью, все еще лаяли вспугнутые и раздраженные неожиданным выстрелом собаки. В одной руке майор держал кувшин с водой, в другой простыню (видимо, чтоб разорвать ее на повязки); и казалось, что он вынес их для мытья рук людям, собравшимся на поминки.

– Не подпустил к себе… ушел! – доложили майору урукийцы.

Майор понимал, что такое расставание ничего хорошего не сулит. Теперь о примирении с врагом нечего было и думать – теперь, уступи майор сверх Анны еще и полмира в придачу, разговаривать с ним тот все равно уж не стал бы. Да и о чем, собственно, им было сейчас разговаривать? Все было уже сказано пулей и кровью – пулей одного и кровью другого; все было ясно и выставлено на всеобщее обозрение – как он пулей ответил на «здравствуйте» борчалинца, так и борчалинец устроит теперь что-нибудь в этом роде ему самому! Больше всего майор ненавидел в эту минуту Анну и Георгу – именно им он и показал бы сейчас, где раки зимуют, если б не был их защитником, их единственным покровителем в глазах людей, глядевших на него с благоговейным восторгом, хотя на победителя он не походил нисколько… с кувшином и простыней в руках он был похож скорей на слугу. Майор горько усмехнулся: почему именно в этой проклятой деревне должна была найтись такая распутная вдова, когда здешние женщины вообще-то славились целомудрием и не пришельцев каких-то, не заклятых врагов, а собственных законных мужей и тех едва к себе подпускали из-за своей излишней, нечеловеческой святости!

– Мне надо было его убить… – сказал майор.

Урукийцам его голос не понравился – в нем слишком явственно слышался страх, постепенно заражавший и других. Стоя у забрызганного кровью дерева, люди молча, растерянно глядели на майора.

– Мне надо было его убить! – повторил майор…

Да, из этого ночного поединка он вышел победителем, но лишь после победы он по-настоящему испугался побежденного, понял, с каким злобным и упрямым противником имеет дело. Да, он его ранил, но выгнать раненого со двора все-таки не сумел, и, не приди деревня ему на помощь вовремя, его враг, вероятно, сокрушил бы все вокруг – головой, поскольку он был ранен в руки и пользоваться ими не мог! Именно это ведь и взбесило борчалинца: неожиданная, непредвиденная неудача и вид собственной крови свели его с ума, помутили ему рассудок, и он стал опасен, как слепая стихия, которая может уняться лишь сама по себе, никакие же внешние силы сдержать ее не в состоянии…

Сейчас людей, собравшихся во дворе Анны, ничто на свете уж не разубедило бы в том, что они были правы, что они действовали верно, отстраняясь, не вмешиваясь в дела вдовы, которая, похоронив одного мужчину, тут же, как голодная кошка, облизала жирные пальцы другого – мужа или хахаля, да еще будто бы поневоле… черт ее разберет!

Видеть майора рядом с Георгой деревня уже привыкла, но при виде майора, стоящего возле вдовы, всем стало как-то не по себе. А ведь удивляться этому не приходилось – не они ли сами ждали этого с той поры, когда впервые поняли смысл внезапной дружбы майора и Георги и, не задумываясь, обрадовались? Сейчас, однако, прибежав на звук выстрела, люди увидели во дворе раненого борчалинца, а на балконе троицу, имевшую вид дружной, благополучной семьи, и это им не понравилось – они предпочли б увидеть борчалинца и вдову отдельно от майора и мальчика. Сам по себе борчалинец ни в чем виноват не был… а если и был, то, разумеется, вместе с вдовой, и наказывать его одного выглядело, по меньшей мере, не очень-то красиво, особенно сейчас, при дрожащем свете коптилок, в темноте, пропитанной его потом и кровью. Вполне понятно, что стрелять во вдову майор не стал – вдову он берег для себя; но ее-то что удержало, она-то почему не спустилась во двор, если она и впрямь не отпетая шлюха? Почему она, если у нее осталась хоть капля совести, не пошла за своим мужчиной, с которым спала десять лет, пусть даже только из страха, как она всем растрезвонила! Хорош он или плох, законный он ей муж или незаконный– все равно она обязана была встать на его сторону, уйти вместе с ним, побежать за ним как собака, бросить и дом, и сына… ибо она женщина, и можно простить ей скорей десятилетний блуд с иноверцем, чем то, как она в один миг вырвала эти десять лет из своей жизни! Ее выбор был скор; майора с блестящими эполетами она предпочла залитому собственной кровью борчалинцу. В конце-то концов, и это тоже ее дело, и в это тоже деревня вмешиваться не стала б, но все были убеждены, что поступком этим вдова лишь заложила фундамент нового несчастья, что она не на жизнь, а на смерть связала борчалинца не только с майором, но и со всей Уруки! Рассвирепевшему борчалинцу будет теперь уже все равно кого убить, на ком выместить злобу, лишь бы жертва была из этой деревни, лишь бы именно в этой деревне снова пролилась кровь! Свою злобу борчалинец при себе не оставит – вот единственное, что люди знали твердо. Сам не успеет – сыну завещает, с сына клятву возьмет, неизлечимой болезнью передаст всему своему потомству злобу, которая должна быть вымещена, которая и для правнуков его постепенно станет священной памятью предка… и все это из-за какой-то беспутной бабы! Это почувствовал уже и майор; это и прозвучало в его голосе, когда он сказал, что ему надо было убить борчалинца. Да нет – это стало заметно еще раньше. Он и на балконе-то ведь стоял не для того, чтобы покрасоваться перед людьми, а потому, что со страху совсем обалдел… а чуть опомнился, чуть представил себе, что может повлечь за собой эта темная, душная ночь, сразу схватил кувшин с простыней и, как слуга, побежал к басурману! Наверняка-то утверждать нельзя, конечно, ничего… Может, он и вправду пожалел раненого, одиноко стоявшего в непроглядной тьме под деревьями; может, и мужская солидарность заставила его подойти к сопернику, чтобы смыть с него кровь, перевязать его рану, хоть немного облегчить ему душу, напомнить ему то, о чем майор вспомнил вдруг сам, – то, что они братья, вылепленные из одной и той же глины рукой одного и того же, хоть и многоликого, бога. Но если бы борчалинец и подпустил его тогда к себе, майор ему все равно ничего не втолковал бы: борчалинец вдруг остался один, и это ранило его сильней, чем пуля. О ране он, наверно, и не помнил – а может, и вообще не знал, что ранен, и звука выстрела не слыхал; ибо еще раньше, до выстрела, его потрясло, оглушило, сковало неожиданное коварство женщины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю