Текст книги "И всякий, кто встретится со мной..."
Автор книги: Отар Чиладзе
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)
– Вы, сударыня, зря плачете: у девочки ничего серьезного нет. Через пару дней с зайцем наперегонки побежит… – говорил ей доктор Джандиери.
Его большая, сильная, чистая рука лежала на вспотевшем лобике Аннеты; спокойный и осанистый, как бог, он наполнял весь дом каким-то приятным, успокаивающим боль дурманом «А ты зайцев любишь?» – спрашивал он Аннету с таким видом, словно приехал специально, чтоб это выяснить; и Аннета, ежась от удовольствия, натягивала одеяло до самого подбородка и, стыдливо улыбаясь, показывала свои редкие зубы. Иногда в открытой двери, за чужими спинами, мелькала Анна – быстро, бесшумно, как знающая свое место прислуга; и у доктора Джандиери сжималось сердце. «Вот кого нужно спасать… вот кому нужна помощь!» – думал он, машинально лаская влажный лобик Аннеты своими теплыми, мягкими пальцами и как бы забыв об их существовании, временно уступив их девочке в качестве игрушки. «Излишняя доброта – тоже болезнь. Она обессиливает человека! – думал он. – Но неужели доброта и есть бессилие? Неужто сильными могут быть лишь негодяи?»
Однажды Аннета отравилась цветочной пыльцой, и Агатия бегом притащила ее домой, обессиленную, с затуманенными глазами. Бедняжка была в такой панике, словно за ней гнались похитители или словно она сама похитила ребенка. Во двор опять мягко въехала двуколка доктора Джандиери. Кайхосро дожидался врача у ворот. «Доктор, помоги!» – крикнул он, схватив уздечку лошади. На коленях доктора Джандиери лежала большая, перевязанная розовой ленточкой картонная коробка.
– Глаз открыть не может… еле дышит. А это что такое? – спросил Кайхосро, показывая рукой на картонную коробку.
– Асклепиодота… – улыбнулся доктор Джандие-ри. – Асклепиодота! – повторил он. – Для детей возраста вашей Аннеты лекарство бесподобное и несравненное! – Мгновенно развязав узел на розовой ленточке, он снял крышку коробки.
В картонной коробке лежала кукла размером почти с Аннету. У нее были длинные, вздернутые кверху ресницы, маленький носик пуговкой, пухлые румяные щечки, вьющиеся, как стружка, золотистые локоны и как бы обиженные, вздутые, словно лепестки розы, губы. Доктор Джандиери приподнял коробку, и кукла открыла свои большие голубые глаза.
– Боже милостивый! – воскликнул Кайхосро, с изумлением глядя на куклу, забыв о больной внучке.
Кукла мигала длинными, вздернутыми кверху ресницами, словно только что проснувшись и щурясь от яркого солнца; но на ее лице было все то же спокойное и наивное выражение, с которым она появилась на свет где-то очень далеко, за тридевять земель, в стране таких же голубоглазых и золотоволосых, как она, девочек. Ей было безразлично, кто прижмет ее к груди, у кого при виде ее расширятся глаза от радости. Она спокойно лежала в своей картонной коробке, и ее не печалило, что она с каждым днем все больше удаляется от родины, что судьба кидает ее в разные стороны, что она зря потеряла столько времени в темноте своей коробки, в то время как тысячи ее близнецов уже выставлены в светлых, блестящих витринах больших магазинов. Она просто лежала с закрытыми глазами, терпеливо дожидаясь, чтоб и ее вынули из этой темной коробки, чтоб и она смогла показать людям свое красивое парчовое платьице с кружевными оборками, – в чьи руки она попадет, ей было безразлично, а жалеть о времени, потерянном в коробке, она не могла, ибо дорога ее не утомляла и никаких следов этого потерянного времени на ней не оставалось. Потом чьи-то большие, пухлые руки вынули ее из коробки, разок-другой повернули в воздухе – и, открыв глаза, она увидела лицо хозяина этих рук, и нахмуренное и улыбающееся одновременно. Но она не обрадовалась и не испугалась: это был не он, не тот человек, к которому ее вела судьба; и она глядела на него спокойно, не меняя раз навсегда запечатленного на ее лице выражения. Понравится она ему или нет, ей было безразлично – судьба и баз того привела б ее туда, куда ей надлежало попасть. Потом ее вновь уложили в коробку, коробку вновь перевязали розовой ленточкой, и тут она в темноте коробки услыхала долгожданное слово. «Покупаю», – донеслось до нее. Потом она лежала на облучке коляски и впервые в жизни немного волновалась, чувствуя, что скоро увидит и своего настоящего владельца, Она не знала, да и не особенно хотела знать, кто этот владелец, – и все-таки ее, при всей ее внешней невозмутимости и бесчувствии, очень к нему тянуло. Потом ее вновь вынули из коробки. Но, открыв глаза сейчас, она увидела совсем другое лицо, чем ожидала, – возбужденное, растерянное, испуганное… И она тоже испугалась.
– Боже милостивый! – воскликнул Кайхосро. (Вот чего он хотел! Вот какими ему хотелось видеть своих внуков – всегда маленькими, всегда красивыми, всегда нуждающимися в заботе… всегда, навсегда, бесконечно!) – Я вам, доктор, вдесятеро возмещу… только., только… – неожиданно взволновался он.
– Ну что вы! – улыбнулся доктор Джандиери. – Это мой подарок. Поэтому ее и зовут: Асклепиодота. Имя, конечно, трудноватое, но самое подходящее… оно, понимаете, и значит: дар Эскулапа.
– Асклепиодота… – медленно повторил Кайхосро, как бы проверяя, сумеет ли он выговорить это трудное имя. – Тогда… – запнулся, потер руки и стыдливо, нерешительно улыбнулся. – Тогда, если позволите, я ее отнесу…
– Конечно, пожалуйста… – ответил доктор Джандиери.
Он все еще сидел на облучке коляски, держа на коленях картонную коробку с похожей на мертвого ребенка куклой. «Нельзя присваивать чужую доброту, болван… нельзя все на свете присваивать!» – думал он.
Кукла была уже в руках Кайхосро. Доктор Джандиери скомкал розовую ленточку и бросил ее в пустую коробку.
– А что, если нам ее окрестить? А? – вслух подумал Кайхосро. На врача он и не взглянул.
Вылезший из коляски доктор Джандиери на мгновение даже остановился на ступеньке, спокойный, рослый…
– Ну, слыханное ли это дело – куклу крестить, чудак человек! – громко, от всей души рассмеялся он.
– А виданное ли дело такая кукла? – хмуро огрызнулся Кайхосро.
Немного погодя доктор Джандиери, стоя в двери Аннетиной комнаты за спиной Кайхосро, молча глядел на Анну. У нее был такой вид, словно ее застали врасплох в чужом доме. «Почему, почему… почему ты так себя унижаешь?» – мысленно говорил ей доктор Джандиери. Он был уверен, что Анна слышит его, во всяком случае ему этого хотелось.
– Подружка к тебе в гости пришла… – сюсюкал стоявший впереди врача Кайхосро. Держа куклу в руках, он смешно, по-стариковски скорчился, словно не в самом деле был дедом, а лишь притворялся им. Доктор Джандиери не мог видеть ни куклы, ни лица Кайхосро, но чувствовал, как тот гримасничает, стараясь показаться внучке посмешней. Внезапно он замолчал, повторяя, видимо, про себя странное, труднопроизносимое имя куклы, и через секунду продолжал: – Ее, говорит, Асклепиодотой зовут…
– Как? Как зовут? – Сморщив носик, Аннета присела в постели, и ее глаза заулыбались.
Куклу в семье восприняли как четвертого ребенка. «Ей-богу, живая», – говорила Агатия. Но она так и не смогла выговорить имени куклы и поэтому называла ее Дорой. Дорой звали женщину-духоборку, раз в месяц приходившую в дом Макабели мыть полы. (Злоязычные урукийцы утверждали, правда, что, вымыв пол, она тут же укладывалась на него с майором – пол де она для того и вылизывала до блеска, чтоб не пачкать своих кричаще пестрых и широких юбок.) У духоборки было круглое, пухлое, румяное, в самом деле несколько кукольное лицо со всегда одинаковой, чуть-чуть глуповатой усмешкой; и, когда она, беспечно покачивая бедрами и без конца что-то жуя, шла по улице со своим белым узелком, словно только что вышла из бани, это неизменно приводило деревню в самое веселое умонастроение. Женщины в черных платках бормотали ей вслед беззлобные проклятия, а тупо, рассеянно ухмылявшиеся мужчины глазели на нее, пока ее развевающаяся пестрая юбка не исчезала за поворотом. Было ли то, что о ней болтали в деревне, правдой, сказать трудно, но в семье Макабели она свою женскую обязанность так или иначе выполнила. Аннете, впрочем, все это было еще непонятно и неинтересно; ее просто смешило, что Агатия не может запомнить имени куклы и путает его с именем какой-то взрослой женщины…
А время шло, и дети, назло Кайхосро, продолжали расти. Нико и Александр уже гнушались быть маленькими и, как собаки, кружились вокруг сестры, следя за тем, чтобы она не проскочила между балясинами веранды, не ела опавших ягод шелковицы, не рвала платья о колючки, не плескалась в лужах (хотя сами они с удовольствием проделывали все это не только в возрасте Аннеты, но и теперь, считая себя уже взрослыми!). Они сопровождали Аннету и в школу – один из них шел впереди, а другой позади осла, на котором восседала Аннета с куклой и маленьким зонтиком. Перекинутая через спину осла шерстяная сумка щекотала голые ноги Аннеты, но и это ей было приятно: ей казалось, что на нее с завистью смотрит вся Уруки. Ничего удивительного в этом, впрочем, не было – детей Макабели отличали и деревенские собаки, прятавшиеся под заборами, когда те проходили мимо; а школьный учитель собственноручно снимал Аннету с осла. В сумке лежали книги и завтрак на всех троих; но он был так обилен (Агатия клала в сумку даже кувшинчик с разбавленным вином), что мог бы насытить всю школу. Так оно, впрочем, и получалось: на большой перемене вокруг осла Макабели собиралась вся школа, и растерявшийся от своих новых обязанностей и ошеломленный детским гамом осел молча глядел своими большими влажными глазами в землю.
– Ты, – говорил Кайхосро невестке надтреснутым от еле сдерживаемой злобы голосом, – и смерть мою родила.
– Ну что вы такое говорите, папа… – искренне пугалась и удивлялась Бабуца.
Кайхосро не знал, чем уж и задержать рост внуков. Аннету еще кое-как сдерживала кукла – они вместе вставали и вместе ложились спать, вместе садились за стол, и она не притрагивалась к еде, пока Агатия не ставила и перед куклой чашку с молоком и накрошенным в него хлебом. Пропитав куклу собственным запахом и теплом, Аннета любила ее, как родную сестру; казалось, что и кукла чувствует эту любовь, как бы вдохнувшую в нее душу, сделавшую ее глаза такими живыми, что Агатия невольно крестилась. Это были глаза глухонемого ребенка – большие, печальные, как бы все говорящие молча. Унять же мальчишек было невозможно: над губами у них темнело уже что-то вроде пушка и прямо за столом они вдруг начинали выковыривать свои мальчишеские прыщи, что неизменно вызывало у Кайхосро ярость и возмущение; он стучал кулаком по столу, а Бабуца начинала плакать. «Мне страшно, Агатия, страшно!» – всхлипывала она в своей комнате, растерянная и одновременно возмущенная непонятным поведением свекра. «Не бойся… я ведь тут, с тобой!» – успокаивала ее Агатия, сама с испугом поглядывая на дверь, за которой еще слышался истошный рев старика.
– Успеете, изверги! Куда вы так спешите? – рычал он.
И все-таки неминуемое произошло, и предотвратить его не могло ничто. В один прекрасный день духоборка, как обычно, пришла мыть полы. Как обычно, она сперва с аппетитом позавтракала, не отказавшись при этом и от стаканчика красного вина; потом она, как обычно, засучив рукава, оголила свои пухлые руки до плеч, намочила тряпку в тазу и, выжав ее, принялась мыть пол. Ничего необычного или неожиданного во всем этом еще не было. Духоборка, что-то напевая, мыла пол и лишь изредка выпрямлялась, чтоб покрасневшей, мокрой рукой откинуть упавшие на лоб волосы. Затем, однако, произошло нечто такое, чего раньше не происходило никогда, нечто действительно и необычное, и неожиданное, хотя духоборка и ходила к Макабели уже второй год. В этот день, вернувшись из школы, Нико и Александр, вместо того чтоб, как обычно, тут же выскочить во двор, на ходу дожевывая хлебную горбушку, почему-то остались в комнате и стали приставать к духоборке; подкатываясь, как щенята, к ногам склонившейся над тазом женщины, они задирали ей подол и старались заглянуть под него. Сперва женщина лишь смеялась, отчасти даже потакая детской забаве и больше для виду отбиваясь от них выжатой тряпкой, что смахивало скорей на игру, чем на самозащиту. Почувствовав это, дети еще сильней потянулись к ее подолу. «Ладно, хватит уж… да что это с вами?» – изредка кричала из соседней комнаты Агатия. Но они не слышали уже ничего, кроме хихиканья духоборки, не видели ничего, кроме ее круглого, разрумянившегося, глуповато ухмыляющегося лица, – и их непреодолимо тянуло еще и еще разок ухватиться руками за ее развевающийся пестрый подол, обдававший их лица каким-то непонятным, будоражащим жаром, с такой же непонятной, будоражащей, пестрой силой притягивавший их к себе! С прилипшими ко лбам чубами, с расширившимися глазами, они походили уже на раздраженно тявкающих маленьких хищников. Да и, духоборка устала – теперь она тяжело дышала и своей мокрой, покрасневшей рукой все чаще вытирала лоб или поправляла волосы. Но и эти простые, на первый взгляд такие обычные, движения дразнили и раздражали братьев.
– Да вышвырни ты вон этих поганцев, Дора! – кричала из соседней комнаты Агатия.
Но Дора все смеялась, смеялась и, как бы в полузабытьи, сама того не замечая, все сильней била мокрой тряпкой копошившихся у ее ног ребят – а те, оглушенные непрерывным, похожим на стон звуком шлепающейся тряпки, не отрывали глаз от ее голой руки. Именно в этот момент в комнату вошел Кайхосро. Рассеянно взглянув на него, мальчики вновь потянулись к развевающемуся подолу. Никто не заметил, как старик снял с себя ремень. Очнулись все лишь тогда, когда крепкая, тугая кожа, со свистом прорезав воздух, как кипятком ожгла барахтавшихся на полу мальчишек. На миг им показалось, что Дора действительно ошпарила их кипятком, – но лишь на один миг; в следующее же мгновение они, как сговорившись, разом поднялись на колени и изумленно, растерянно уставились на деда. Он опять огрел их ремнем, и они вскрикнули – опять вместе, словно и в этот раз условились крикнуть одновременно, если он ударит их еще раз. В тот же миг оба потянулись к свистящему ремню, сначала инстинктивно и беззлобно, как бы играя с дедом; но ремень по-прежнему со свистом разрезал воздух, и ослепленные болью, окончательно рассвирепевшие мальчишки теперь уж сознательно, рыча, воя, скрежеща зубами, со звериной смелостью и жестокостью тянулись к дедову ремню, верней, даже не к ремню, а к его рукам, – казалось, они тут же упадут замертво, если не доберутся до них, не откусят, не отгрызут их до локтей! Первой опомнилась Дора – растрепанная, как ведьма, она бросилась между дедом и внуками, и в тот же миг братья увидели, как ремень оставил на ее голой руке широкую красную полосу. Забившись в угол, они недобро сверкающими глазами глядели на деда, брюки которого без ремня сползли чуть ли не до колен, а обмякший ремень висел в руке, как мертвая змея. Незаметно вошедшая в комнату Бабуца сидела на тахте и, положив ладони на колени, молча плакала. В тот день пол так и остался невымытым. Побагровевшая, часто дышащая Дора опустила рукава, повязала голову косынкой и не оглядываясь ушла. Делать тут ей было больше нечего; она бессознательно, но честно выполнила то, что судьба поручила именно ей, – засвидетельствовать возмужание братьев.
Дора ушла, незабвенная и неоцененная, как всякий учитель азбуки, – и в доме Макабели надолго воцарились молчание и недоумение. Теперь в большой комнате, освещенной пузатой белой лампой, собирались исключительно взрослые. Книги были забыты, надо было решать судьбы детей – и споры о них продолжались до тех пор, пока огромные, как шкаф, часы не сообщали всем о том, что сегодня им ничего уже не успеть, что надо идти спать, а обсуждение судьбы и будущего детей перенести на завтра. Бабуца искренне удивлялась – она не могла понять, что именно так взволновало ее мужа и свекра, в чем ее сыновья так провинились, что дед «в собственном доме выпорол их ремнем, как невольников на стамбульском рынке!». После того дня слезы на ее глазах уже не просыхали. «Все равно как будто меня выпороли…» – несколько раз повторила она в присутствии Кайхосро; но тот и бровью не повел, даже из вежливости не извинился перед невесткой и все время твердил: «Когда ребенок плох, виноваты родители!»
– Извините! – всхлипывала Бабуца. – Моих детей никто еще, кроме вас, плохими не считает. Они просто смелые! Как мой отец…
Чем, в самом деле, могли удивить эти двое молокососов Бабуцу, отец которой, Луарсаб Микеладзе, был таким шумным, беспокойным человеком, что, когда он на день-другой уезжал из дому, мать Бабуцы повелевала мальчику-слуге стучать палкой по полу, чтоб у нее не болела голова от непривычной тишины…
– Покойному отцу вашему царство небесное! – шептал невестке Кайхосро (говорить громче он боялся, ибо был уверен, что мальчишки подслушивают). – Царство небесное… но я вам не о нем, а о своих внуках докладываю. То, что они вытворяли, это не смелость. Это разврат!
– Извините, сударь! – повышала голос Бабуца. Она сидела прямо, высоко вздернув брови и ухватившись рукой за запястье Агатии. – Разврат вы ищите среди своих! Мы свою кровь проливали лишь в защиту чести…
В такие минуты она выглядела настоящей княжной – ее несдержанность и ярость на мгновение придавали ей некое величие. В душе этой слабой, бледной женщины внезапно просыпалась вся гордость рода, столетиями привыкшего к конскому ржанию и звону мечей, – гордость, невольно заставлявшая всех глядеть на нее с восторгом и восхищением. В такие минуты и Петре и Кайхосро снисходительно поглядывали на Анну, как бы говоря ей: «Вот какой должна быть женщина!»
Но, так или иначе, несомненно было одно: перед семьей встал новый вопрос, слишком сложный и значительный, чтоб решать его с бухты-барахты. Было очевидно, что не сегодня-завтра детям нужно начинать какую-то новую жизнь, и помочь им в этом должна вся семья. Бабуца требовала отправить обоих в гимназию. Петре был согласен с женой, но лишь наполовину. Он считал, что братьев следует разлучить – один пусть едет в город учиться, а другой останется дома и займется хозяйством; оказавшись же в городе вместе, вдвоем, они наделают еще тысячу глупостей и бог весть когда образумятся. Для Кайхосро проблема учения была несущественна: поедут ли его внуки гоняться за городскими шлюхами или останутся копаться в саду и винограднике, наподобие Георги, его совершенно не интересовало. Он просто утверждал, что выпускать их из дому еще рано, советовал, просил считать их– еще маленькими, обращаться с ними как с детьми…
– Но когда-нибудь, отец, должны ж они вырасти! – разводил руками Петре.
– Когда придет время, папа! Не завтра ж еще мы отправляем их в Тбилиси… – уже спокойно, примирительно говорила ему Бабуца.
Мнения Анны никто не спрашивал, да и сама она в эти беседы не вмешивалась; голоса собравшихся здесь, в большой, освещенной пузатой лампой комнате, она слышала лишь одним ухом – другое было направлено во двор, в сторону хлева. Она сидела неподвижно, насторожившись всем существом, подобно травоядному животному, которое, пощипывая травку, услыхало вдруг какой-то чужой, непонятный, предвещающий опасность шорох.
О порке мальчиков узнала, разумеется, вся Уруки (не зря же Гарегин хвастался, что если у него в лавке топнуть ногой, то слышно будет и в Багдаде). Поэтому тишина, воцарившаяся в доме Макабели после этого события, мучила всех – все сгорали от любопытства узнать, что же все-таки происходит в стенах этого дома-крепости! Но когда оттуда донесся звук гармошки, люди пожали плечами, махнули рукой и всю эту историю временно забыли…
«Музыку» Кайхосро купил специально для мальчиков; он повесил ее на дверях уборной, и им было запрещено входить туда без нее, чтоб они ни секунды не могли «думать о всяких там штуках» и «не стали паскудничать». Мальчики, ежеминутно чувствовавшие на себе строгий, пристальный взгляд деда, вынуждены были это требование выполнять: «музыка» висела на дверях уборной, как гусеница на листе, и вскоре все привыкли и видеть, и слышать ее. Теперь, правда, ребята с каждым днем все больше замыкались в себе, стали меньше есть, меньше играть – зато они беспрекословно выполняли все требования и поручения взрослых, и установившиеся в семье порядок и дисциплина, приятно напоминавшие Кайхосро жизнь в казарме, понемногу его успокоили. Больше всего от «вразумления» братьев пострадала Аннета; теперь они с ней уже не дружили, да и вообще не замечали ее, если только она не вертелась у них под ногами нарочно. Постепенно и она отвыкла от братьев, стала даже немного побаиваться обоих вечно нахмуренных и молчаливых мальчиков, в присутствии других переговаривавшихся друг с другом только взглядами. Особенно страшно бывало Аннете по ночам, когда, оставшись вдвоем с Асклепиодотой, она слышала приглушенный шепот братьев, доносившийся из соседней комнаты и казавшийся поэтому еще таинственнее и тревожней, внушавший ей какие-то ужасные видения. О чем они шепчутся, Аннета, конечно, не знала; но она боялась этого загадочного шепота, от которого темнота дома в бесконечные деревенские ночи казалась ей еще безлюдней и страшнее. Крепко прижимая к груди свою единственную неразлучную подружку, она долго не могла уснуть, напуганная своими смутными, неопределенными детскими ощущениями. Бом-ммм, бом-ммм, бом-ммм! – били огромные, как шкаф, часы, напоминая семье Макабели о течении времени: и их звук делал дремотную тишину темного дома еще глубже и напряженней.
В одну из таких ночей Аннета проснулась, как громом пораженная: испугавшись чего-то еще во сне и застыв, как Асклепиодота, она не могла понять, что с ней случилось, где она находится и во сне все это происходит или наяву. Весь дом, кроме ее комнаты, был залит ярким, как в новогоднюю ночь, светом. Стены гудели и тряслись, какие-то люди без конца бегали взад-вперед, «Скорей, скорей!» – громко кричала мать; и пугающе грохотал уроненный или брошенный кем-то на пол таз. Потом в комнату ворвалась Агатия – она зажгла лампу и, присев на постель к Аннете, стала так усердно и неловко ее успокаивать, что та испугалась еще больше и закричала. Потолок над головой раскрылся, показались звезды, стекло лампы с оглушительным треском лопнуло, освободившееся пламя поднялось выше человеческого роста… Аннета потеряла сознание. Придя в себя, она увидела мать и обрадовалась. Мать сидела у ее изголовья и беззвучно плакала. Заметив, что Аннета пришла в себя, она растерянно улыбнулась девочке, поправила ей одеяло, прижалась губами к ее щеке и, всхлипнув, сказала: «Не бойся – кажется, спаслись…»
Взрыв, сам по себе не такой уж сильный, имел, однако, последствия весьма прискорбные. Хуже всего было, конечно, то, что пострадали сами ребята. Оба они, правда, остались живы; но пережитые ими в ту ночь ужас, боль, сознание собственного бессилия, подобно невысказанной злобе, подобно невыпущенному гною, навсегда залегли в душах обоих – в душах, где мир еще не возник, где царили первозданный хаос и темнота. Ясное дело, они мстили деду, то есть хотели отомстить, и поэтому вздумали взорвать свинарник, в котором он ежегодно откармливал свою свинью, потирая руки от удовольствия, когда стенки клети угрожали вот-вот треснуть, не выдержать напора боков чудовищно раздавшегося животного. Кто знает, сколько ночей не спали выпоротые дедовым ремнем мальчишки, прежде чем их выбор остановился именно на свинарнике? Главным-то для них было не свинарник взорвать, а как-то выразить свое возмущение, показать старшим, что они не намерены молча подчиняться любому произволу и бить себя по голове не позволят никому! Взрывом этим они как бы только еще предупреждали старших, обещали им новые, еще более сильные взрывы. Так что вполне возможно, что они и случайно, лишь в темноте и спешке подсунули коробку с порохом именно к свинарнику, совсем забыв, что и там находится живое существо – глупая, но ни в чем не повинная, огромная, как бегемот, свинья. Главным для них был сам взрыв, сам гром взорвавшегося пороха, который хоть на миг оглушил бы дом, заставил бы всю деревню вскочить на ноги, взбудоражил и напугал бы всех: в действительности – то есть в воображении мальчиков – гром этот был бы их голосом, голосом выпоротых ремнем деда, голосом оскорбленных «музыкой»! Так это и должны были понять все прочие (так это, впрочем, все и поняли. «Это бунт – и, я бы сказал, кровавый…» – заметил на следующий день их деду отец Зосиме). Ибо не будь их или будь они другими людьми – тогда не было б и взрыва полуотсыревшего пороха, в конце концов, с четвертой попытки, все-таки грохнувшего, как оно и было задумано мальчишками, у которых, если б это понадобилось, хватило бы терпения не на четыре, а на сто четыре попытки. Они достали все: и порох, и керосин, и клубок шпагата, и спички; и в час, когда и природа и люди крепко спали, заговорили они – заговорили языком взорвавшегося пороха, которому они поручили громко крикнуть, что ни беспричинной порки, ни издевательства не простят, не оставят безнаказанными никому – ни деду, ни отцу небесному! В полночь они украдкой вынесли из спящего дома заранее припасенные под их постелями порох, керосин, шпагат и спички и, промелькнув в темноте словно привидения в белых рубашках, присели на корточки в конце двора, возле свинарника. Смоченный в керосине и привязанный к коробке с порохом шпагат поджигал Нико. «Давай скорей… керосин же сохнет!» – нетерпеливо шептал Александр; но спички в руках Нико ломались или без толку терлись о коробку. И все-таки ему трижды удавалось поджечь смоченный в керосине шпагат – и трижды братья, затаив дыхание от волнения, видели, как синеватое пламя, пританцовывая, словно дагестанский канатоходец, почти у самой цели гасло, шипя и распространяя в ночном воздухе запах паленой пеньки. Тогда-то взяли верх детское нетерпение и дурь, а может, и тщеславие, и Александр, выхватив из рук брата спички и залив коробку с порохом остатками керосина, бросил горящую спичку прямо в нее. Взрывная волна опрокинула и Нико, находившегося значительно дальше от места взрыва; переворачиваясь в воздухе, он успел все-таки заметить, как взлетели в небо расщепленные и загоревшиеся доски свиной клети и в ослепительном свете мелькнула похожая на заснеженный холм белая свинья Кайхосро. Ей не опалило ни шерстинки, но гром взрыва и непривычно яркий свет на миг вывели из постоянного оцепенения и ее, и она, в знак неудовольствия, коротко, злобно хрюкнула. А у Александра, с головы до ног залитого кровью, левая рука висела буквально на ниточке…
Руку ему отняли выше локтя, и, когда худой и бледный Александр вышел из больницы, Аннета с трудом его узнала, хоть ей и было известно, что теперь у него одна рука, – она никак не могла мысленно связать этого бледного, смущенного, как-то неприятно, пугающе сузившегося мальчика с тем Александром, которого она знала раньше. Он слегка, натянуто улыбнулся ей, словно ему трудно было шевелить губами, и, не сказав ни слова, сел в коляску. Все молчали: говорить не осмеливался никто. А ведь когда они ехали в больницу, Аннета воображала, что Александра, которого они так давно не видели, все встретят радостным шумом и сам он тоже крепко прижмет их к груди (единственной рукой?), расцелует их, обрадуется встрече с родными, по которым он, должно быть, так соскучился! Но ничего похожего не произошло – они просто сели в коляску и поехали домой. С одной стороны сидели Кайхосро, Нико и Аннета, с другой – Петре, Александр и Бабуца. Сидя между родителями, Александр казался совсем жалким, как бы не помещался между ними, не мог расправить плечи. Шестеро родных друг другу людей, плотно сжав губы, растерянно глядели друг на друга, а коляска медленно, легко катилась по дороге, покрытой белой, горячей от солнца пылью, и непрерывный, однообразный стук лошадиных копыт не нарушал царившего в коляске молчания, а делал его еще напряженней. Вдоль дороги, на изрезанных дождевыми канавками обрывах, переплетались друг с другом кусты шиповника, терна, ежевики, на колючих, слегка покачивавшихся ветках которых кое-где еще чернели запыленные, покрытые мелкими бородавками ягоды; порой проглядывали и красные цветки граната, и их отсветы на мгновение освежали лица сидевших в коляске. Дорога была усеяна выветрившимися, похожими на засохшую сдобу коровьими лепешками. Внезапно чирикал дрозд или начинал смеяться проказник скворец, и раскаленный воздух над плавно катившейся коляской ослепительно мерцал. Порой дорога вдруг обрывалась, и коляска тарахтела по усеянному галькой дну пересохшей реки; тогда сидевшие в ней еще тесней прижимались друг к другу. В высохшем русле реки лишь кое-где виднелись маленькие мутные лужицы, вокруг которых лежали огромные, грязные буйволы, с библейским спокойствием сторожившие эти жалкие остатки исчезнувшего до следующей весны потока. Потом вновь начиналась дорога, и коляска так же легко, так же плавно и бесшумно катилась по горячей, мягкой пыли, и вдоль дороги опять неспешно, убаюкивающе мелькали одинокие, как бы удивленные деревья и маленькие кладбища с замшелыми каменными плитами, козы с оттянутыми сосцами, почти вертикально стоявшие на крутых горных склонах, и валявшиеся под заборами свиньи, мальчишки, плескавшиеся в каменных бассейнах родников, и женщины в черном с кувшинами на плечах, подметенные и обрызганные водой дворы и балконы с точеными перилами, накрытая косынкой колыбель под деревьями и прижавший голову к стене осел с волочащимся по земле, словно пятая нога, срамом. А потом опять тянулись кусты терна, ежевики и шиповника; на хмурые лица сидящих в коляске опять ложились огневые отсветы цветков граната; и опять без конца пели кузнечики, и в коляску, как золотой камушек, врывалась блестящая, пушистая пчела.
На половине пути Кайхосро велел остановиться, и все, кроме Александра и Бабуцы, исчезли в роще за обочиной. Укрепив кнутовище в железной лунке на облучке, извозчик направился туда же, поправляя на ходу свой широкий ремень с таким видом, словно шел не по тому же делу. В сырой, тенистой прогалине Аннета увлеклась собиранием цветов, и, если б ее не окликнул отец, она вообще забыла бы о том, для чего вылезла из коляски.
– А тебе не хочется? – спросила Бабуца у Александра.
Голос матери его, казалось, смутил. Отрицательно мотнув головой, он тут же почувствовал, как у него жжет в паху и ноет отрезанная рука.
– Я тебе помогу… – не отставала Бабуца.
У Александра вытянулась челюсть, и он так свирепо взглянул на мать, что от страха та забилась в угол коляски.
Анна, Георга и Агатия ожидали их у ворот. Когда показалась коляска, Анна, не сумев сдержать себя, побежала навстречу – лошади с оскаленными зубами, с пеной на губах не растоптали ее лишь благодаря сноровке кучера. Александр выпрыгнул на ходу и, заплакав, упал в объятия растрепанной, потерявшей косынку Анны. Тогда уж и все сидевшие в коляске, не выдержав, дали волю обжигавшим их, но до сих пор кое-как, с трудом удержанным слезам. Так, обнимая друг друга, плача и смеясь, закрыла за собой в тот день свои тяжелые железные ворота семья Макабели.