Текст книги "И всякий, кто встретится со мной..."
Автор книги: Отар Чиладзе
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
10
Анна умерла в ту же зиму. Неожиданно проснувшись в полночь, она выкрикнула имя сына… верней, не выкрикнула, а еле прошептала, словно боясь разбудить согревшуюся во сне деревню, и с именем сына на устах испустила дух. И все-таки деревня услышала, и еще полусонные, протирающие глаза люди с мерцающими коптилками в руках вновь направились к ее дому– так же, как когда-то, давным-давно, в ту роковую ночь, когда майор продырявил руки борчалинцу. Снег был так глубок, что люди, казалось, не шли, а плыли. Еще пели петухи, когда на заснеженной улице, как столб, выросла и черная тень отца Зосиме; казалось, он стал вдруг выше ростом или некая сверхъестественная сила удерживает его в воздухе. Почти так оно, впрочем, и было: дьякон Эпифане вел его с помощью двух насквозь промокших досок, которые он поочередно подкладывал под ноги отцу Зосиме; и, пока тот, пошатываясь на одной из них, кричал: «Клади скорей, тону!» – перед ним появлялась вторая доска. Дьякон Эпифане с такой яростью продирался сквозь доходивший ему до пояса снег, словно за края его рясы схватились черти и она трещала по всем швам. Плывя сквозь снег, бедняга обливался потом и, добравшись наконец до дома Макабели, чихал, как коза…
Такого снега, как в ту зиму, не помнили и старики. Голод выгнал из лесу все зверье; присев у околицы, волки и шакалы жалобно выли, словно нашкодившие дети, просящие у родителей прощения и позволения войти в дом. А в день похорон Анны в деревню вошел олень. Он шел подняв голову, осторожно и размеренно шагая по утоптанному человеческими ногами снегу. Его бока впали, шерсть висела сбившимися клочьями, и человек, свободный от более полезных занятий, без труда пересчитал бы ему ребра. Появление голодного зверя обеспокоило урукийцев. Они еле удерживали за ошейники своих собак, возбужденных запахом зверя, одуревших от ярости и удивленных поведением хозяев, а те, прижимаясь к изгородям, растерянно и печально глядели на лесного гостя, на ветвистых рогах которого, подобно свечам, горело тусклое зимнее солнце. Олень спокойно, неторопливо шел по деревне, словно не замечая ни людей, ни собачьего лая: голод и одиночество ослепили, оглушили его, а страх свой он преодолел, наверно, еще в лесу, раз уж сам прибрел в жилье человека, от которого всю жизнь бегал и прятался, тень которого со вскинутым ружьем и там, в глубине леса, до смерти его пугала. Теперь он шел по деревенской улице, мирный и прекрасный, как ребенок из бедной, но порядочной семьи, вызывающий не жалость, а чувство вины и желание добра. Стук его пугливого сердца оглушал деревню, усовещивал ее, препятствовал ей совершить еще один грех – и люди, возвращенные в детство или ставшие человечней благодаря доверию пришедшего попрошайничать зверя, протягивали руки поверх оград и ласково подзывали его к себе. Прохладные, ворсистые, испускавшие пар ноздри оленя внимательно обнюхивали тянувшиеся к нему ладони, на которых, как осколки каменной соли, блестело тусклое зимнее солнце. Олень прошел всю улицу, миновал цирюльню, проследовал мимо открытой двери лавки Гарегина, из которой выглядывали изумленные мужские лица, простучал копытами по деревянному мостику через ручей и остановился прямо перед железными воротами Макабели; тут он вздернул морду к небу и замычал голосом человека, пришедшего на оплакивание. Мычание его заставило всех сидевших вокруг гроба выскочить на веранду, на минуту забыть о покойнице. А она по-прежнему спокойно лежала в гробу, и на ее носу с горбинкой играли отсветы свечи.
– Это душа Георги к матери пришла, – сказал отец Зосиме, и его лучистые глаза взглянули на Кайхосро. – Слава всевышнему! – добавил он, перекрестившись.
Кайхосро сидел у голой стены в мундире, накинутом на черную сатиновую рубаху. Из его лежащего на коленях кулака виднелся кончик белого платочка.
– Душа Георги… скажешь тоже! – недоверчиво усмехнулся в лицо священнику Петре.
– Это душа Георги! Упокой ее господь… – повторил отец Зосиме.
Даже не глядя в сторону Петре, он знал, что сейчас тот на всякий случай перекрестится – сперва нерешительно, потом быстро, несколько раз подряд.
Олень с задранной кверху мордой мычал перед железными воротами. Петре спустился по лестнице, неторопливо, словно чего-то ища в снегу, пересек двор и открыл ворота. Олень вошел во двор, словно вернувшаяся с пастбища корова. Войдя, он обнюхал двор, словно проверяя, туда ли попал, и его морда стала белой от снега; потом он поднял голову и замер. Его большие глаза были так влажны, точно он вправду плакал. Чуть погодя он пошел за направившимся к хлеву Петре.
Этого странного, неожиданного гостя Макабели приютили до весны. Весь уход за ним свалился, конечно, опять-таки на плечи Агатии – олень нуждался в присмотре, как всякий ребенок, в людях еще не разбирающийся. Но он, в отличие от всех прочих детей, выращенных Агатией, был сиротой, беспризорником, божьим подкидышем; поэтому на него у нее было больше прав, чем на любого из них, его она скорей могла считать собственным сыном – это никому не мешало и никого б не огорчило. Кого только не рожали женщины в сказках – что ж удивительного было бы, если б Агатия и впрямь родила оленя? Ничего невозможного не было бы и в том, что в один прекрасный день он, сбросив с себя звериную шкуру, встретил бы ее в хлеву в виде прекрасного златокудрого юноши! Такова была тайная мечта Агатии, ее последняя попытка приобщиться к материнству. Разумеется, она не понимала, что и это – сказка, что она просто сочиняла новую сказку, чтоб унять, заглушить свою постаревшую, безнадежно бесплодную надежду. В олене она души не чаяла – ячмень и отруби для него перебирала тщательно, как рис, каменную соль ему давала только промытую теплой водой, чистила его щеткой, как ковер, и, представьте себе, даже рога и копыта его доводила до такого же блеска, как зубы и ногти Аннеты. И Аннета тоже так привязалась к оленю, что забыла свою Асклепиодоту! Теперь она больше всего любила сидеть в хлеву, уже пропитавшемся запахом леса и зверя, и без конца любоваться тем, как впавшие от голода бока оленя, благодаря Агатии, постепенно наполняются и светлеют. «Ну, пожалуйста… и мне поесть сюда принеси!» – умоляла она Агатию. Если б ей позволили, она и спала бы тут, в хлеву, вместе с оленем и ослом! Впрочем, она и так никогда не ложилась без того, чтоб еще разок взглянуть на оленя, пожелать ему спокойной ночи и осторожно погладить бедро пугливого, напряженного зверя – сама чуть-чуть напуганная и напряженная, беспричинно счастливая и столь же беспричинно печальная… Ее мучил страх, что она больше не увидит оленя, что он уйдет тайком от нее. «Это потому, что он живой… ты, доченька, ведь тоже растешь!» – с бесконечной благодарностью говорила ей Агатия, держа коптилку высоко над головой, чтоб олень был лучше виден. В темноте, едва спугнутой пламенем коптилки, резко вырисовывалась огромная тень оленя. Изредка он, словно специально, чтоб успокоить Аннету, с силой вздыхал, и ее ноздри щекотал лесной запах, воздух, пропитанный и согретый тайной дремучих лесов…
В ту зиму кончилось наконец и бесконечное детство Аннеты. Раньше всех это почувствовала Асклепиодота – она соскочила с тахты и разбилась, поранила себе правую бровь. В появившейся на ее месте дырке стала видна тоненькая спица, к которой был прикреплен глаз Асклепиодоты, – и кукла сразу же перестала быть живой, «настоящей»! Выбрасывать ее Аннета не захотела, но и спать вместе с ней больше уж не стала. Она отвела Асклепиодоте новое место – на тахте в большой комнате, между подушками, – и, проходя мимо нее, каждый раз печально оглядывала бескровную, уродливую рану своей старой подруги. Выйдя из-под влияния куклы, Аннета стала расти не по дням, а по часам; сама чуть-чуть этим напуганная и озадаченная, она бессмысленно улыбалась своему отражению в зеркале, словно чужой девочке, с которой ей надо было познакомиться и подружиться, ибо отныне им предстояло жить под одной крышей. Уже несколько лет подряд Агатия на страстной пекла ей просвирки для гадания, с каждым годом убавляя в них муки, а соли прибавляя; но спавшей вместе с куклой девочке ничего не снилось, кроме дождя, – они с Асклепиодотой плескались в лужах, а вымокнув с головы до пят, бежали домой, и дождь с плеском гнался за ними. Напиться же во сне Аннете не давал никто – ни из выдолбленной тыквы, ни из стакана. От Агатии она знала, что пить из тыквы предвещает брак с крестьянином, а из стакана – с князем; но замужество интересовало ее не больше, чем Асклепиодоту. Вообще-то она была не против замужества – все писаные красавицы в сказках в конце концов замуж выходили и, сев на ковер-самолет возле какого-нибудь побивающего дракона паренька, взлетали с ним в небо, к звездам. Но Аннета считала, что паренек этот должен жениться на обеих вместе – не только на ней, но и на Асклепиодоте. Идти замуж друг без друга ни одна из них не собиралась, как бы интересно ни было полетать на ковре-самолете!
– Да как же это можно, доченька… это ж только у басурман так! – искренне сокрушалась Агатия.
– Ну и что с того? – пожимала плечами Аннета. – Тогда пусть не приходит вовсе! Нам и без него хорошо… правда ведь? – спрашивала она Асклепиодоту, и та мигала длинными вздернутыми ресницами в знак согласия.
– Да как же это можно? – сокрушалась Агатия. – Вроде меня бездетной остаться хочешь, что ли?
Но все это было прежде; олень вдохнул в Аннету, в подражание своей кукле совсем уж, казалось, переставшую расти, какой-то дикий, неугомонный, таинственный дух жизни. В этом году просвирка судьбы наконец подействовала, и Аннета увидела вещий сон. Ей приснилось, что ее отправили за водой к роднику. Сперва это было приятно, ее радовало, что она уже такая большая, – но, сколько она ни подставляла свой кувшин под струю, он почему-то все время наполнялся пеплом. Лишь потом она заметила, что по желобу родника вместо воды струится поток пепла. Пеплом было покрыто все вокруг, ей самой он доходил до колен. «Куда это я попала?» – испугалась она, и ей захотелось позвать Агатию; но тут выяснилось, что и рот у нее набит пеплом. Еще минутка, и она задохнулась бы, она чувствовала, что задыхается, и, не в силах выпустить из рук тяжелый, как свинец, кувшин, все глубже погружалась в море пепла. Бах! – загремел вдруг кувшин, и взметнувшееся из него облако пепла превратилось в мужчину. Утром Аннета так и не смогла вспомнить его лица – во сне же она так обрадовалась, словно вышла из дому специально, чтоб найти его. Каждый раз, когда он приставлял к желобу свои сложенные ладони, они наполнялись кристально чистой, прозрачной, как воздух, водой. «Это вода мертвых… она не для всех!» – сказал он Аннете. Она пила прямо из его ладоней; такой прохладной и вкусной воды она наяву не пила еще никогда. Она пила без конца и чувствовала, что у нее раздувается живот, но чувствовала и то, что это сон; и ей не терпелось поскорей проснуться и рассказать его Агатии. Проснувшись же, она почему-то передумала, постеснялась няни, хоть и сама не поняла почему.
Теперь она каждое утро босиком, в одной рубашке, стояла перед гудящим камином и, сложив руки на затылке, разрумянившись от гудящего огня, раздраженно, капризно, по-кошачьи потягивалась до тех пор, пока все ее суставы не начинали трещать и она не ощущала вдруг все свое тело целиком, как полководец свою армию, разделенную на части лишь ради общей, единой цели. «Оденься, детка, простудишься!» – кричала ей Агатия; а она, как завороженная, глядела в огонь. Жар пламени приятно лизал ее голые ноги, и она стыдилась этого приятного ощущения, как новобрачная, которую муж впервые увидел обнаженной и которая не бежит от него, а прижимается к нему еще тесней, ибо только так и может спрятаться от его глаз.
– Встану вот и уйду… – говорила Аннета.
– Куда ты пойдешь, детка? В такой снег хороший хозяин и собаку не выгонит! – удивлялась Агатия.
– Не знаю! Да хоть к Нико…
– Что делать в Сибири женщине? Там же, говорят, одни заключенные! – всерьез пугалась Агатия.
– А я не заключенная, что ли? – пожимала плечами Аннета, нехотя отхлебывая глоток молока, – Все воняет! – добавляла она, скривив губы и с раздражением отставляя чашку.
– Что ты, доченька… как это так воняет? – вконец терялась Агатия.
– Воняет, воняет! Все воняет… – раздраженно кричала Аннета.
Зато в присутствии отца и деда она и рта не раскрывала. С дедом, впрочем, они почти уже и не виделись: после похорон Анны Кайхосро заперся в своей комнате и не впускал в нее никого, кроме отца Зосиме. Отца она тоже видела редко, разве что за обедом или за ужином; но и тогда они отводили глаза друг от друга, точно поссорившись. Для Аннеты отец был чужим, она не помнила ни одного случая, чтоб он ее приласкал или выбранил, – она просто знала, что Петре ее отец, и, пока у нее была Асклепиодота, знание это ее вполне удовлетворяло. Ныне же оно ее сковывало, смущало, даже раздражало: оно ничего от нее не требовало, но ничего ей и не давало. Примерно так же относился к ней и отец. Пока она была ребенком, женщины ухаживали за ней и без него, а теперь он просто не знал, о чем разговаривать с дочерью, понимавшей в виноторговле столько же, сколько он в воспитании девушек. Поэтому ели они молча, не раскрывая широко рта.
– И снег земле нужен… Если лоза не промерзнет, урожай в этом году будет хороший, – говорил иногда Петре, чтоб хоть что-нибудь сказать, не сидеть в собственном доме, как гость.
Земля утопала в снегу; куда ни глянь, повсюду сверкала яркая, ослепительная белизна. Трудно было поверить, что жизнь продолжается и где-то еще, что дороги еще связывают между собой села и города, что солнце когда-нибудь вновь растопит, одолеет снег! А все-таки и жизнь, и похороненные под снегом дороги существовали, – лишь вера в это и поддерживала Аннету. Одна из этих дорог шла через У руки. Бог весть, где она начиналась и где кончалась, но, зная о ее существовании, Аннета очень надеялась именно на нее, как неграмотная крестьянка на чью-то расписку, бережно хранимую ею в сундуке, под бельем, но, возможно, и фальшивую, как кутаисский двугривенный…
– А ему еду снесла? – спрашивал Петре Агатию после сытного обеда, откинувшись на спинку стула и ковыряя во рту самодельной зубочисткой. – Твой дед, в сущности, ведь давно умер! – говорил он Аннете. – Но чем рыть могилу в таком снегу, лучше уж держать мертвого в доме. Дешевле обойдется!
Говорил он это, чтоб на свой лад, как умел, развеселить Аннету, но она молча глядела в свою тарелку, словно и не слыша его дурацких злых шуток. Было нелегко понять, сердится она или печалится. Окна занесло снегом; глубокая, беспредельная тишина снега просачивалась, казалось, и сквозь стены. Все звуки и шумы бесследно тонули в этой тишине; сама же она шумела, постоянно гудела в ушах, словно огромная белая раковина. Иногда во дворе глухо, почти бесшумно взрывался соскользнувший с ветки ком снега, и освобожденная, насквозь мокрая ветка долго еще покачивалась в блестящей снежной пыли.
Затворившегося в своей комнате Кайхосро подозрительная тишина снега сводила с ума, лишала покоя; ему без конца чудились чьи-то вкрадчивые, воровские шаги, и он либо прижимался ухом к замочной скважине, либо, спрятавшись за шторой и затаив дыхание, напряженно, испуганно разглядывал белый двор. Когда же к нему в дверь кто-нибудь стучал, он, как пойманный врасплох вор, в страхе и тревоге застывал посреди комнаты и откликался лишь после повторного стука. «Кто там?» – свирепо рычал он на дверь, словно его нарочито грубый, злобный голос мог испугать и остановить убийц. «Это я, Агатия… я тебе поесть принесла!» – отвечала старуха за дверью. Это Кайхосро несколько успокаивало – из всех врагов, рисовавшихся его воображению, Агатия была наименее опасным; но целиком он не доверял ни Агатии, ни собственной тени! «Имей в виду: сперва отведаешь сама!»– говорил он, в надежде, что она сознается хоть за закрытой дверью. «Я уж ела, спасибо…» – не понимала Агатия и, поставив тарелку с едой на пол, плелась прочь. Когда стук ее шлепанцев стихал, Кайхосро чуть приоткрывал дверь – ровно настолько, чтобы протащить тарелку; не выпуская из рук дверной ручки, он нагибался и другой рукой медленно, осторожно втягивал тарелку в комнату. Потом он, заложив руки за спину, ходил вокруг стоявшей на полу тарелки, словно привязанный к ней невидимой веревкой. Измученный, истощенный, сотни раз за это время мысленно уж умерший и вновь воскресший, он с бурчащим от голода животом опускался наконец на пол и, по-собачьи присев возле тарелки, чавкая и давясь, поспешно глотал эту отвратительную, но, увы, и необходимую для него пищу… глотал или чтоб вовремя сдохнуть и избавиться от мучений, или чтоб вовремя спастись от голодной смерти!
– Не могу больше, отец мой… не могу больше! – жаловался он навещавшему его отцу Зосиме. – В жизни мухи не убил – а живу, как убийца…
– Убил или хотел убить – это все равно, – говорил отец Зосиме, и его глаза мерцали.
– Когда-нибудь… – заплетался от злости язык Кайхосро, – когда-нибудь я тебе все-таки бороденку выдеру…
– Вот-вот… именно потому! – причмокивал губами отец Зосиме, ласково поглаживая свой стакан, словно случайно забредшего в комнату цыпленка.
– Что «потому»? – вглядывался в его лицо Кайхосро, сгорая от нетерпения узнать, что же с ним, в конце концов, происходит.
– Потому, что у тебя мысли такие дурные в голове вертятся… – спокойно улыбаясь, пояснял отец Зосиме.
От ходьбы по снегу его ряса промокла до колен, и нижняя ее часть казалась сшитой из другого, более темного материала.
– Мне и так плохо… а тут ты еще масла в огонь подливаешь! – упрекнул его Кайхосро. – Уведи меня отсюда, батюшка… – тут же горячо взмолился он. – Не могу больше! По ночам сквозь стены просачиваются! Шипят, шепчут, идут… Вот в эту щель весь город врывается, весь этот проклятый город! Все меня убить хотят: и жена, и сын, и внук… Креста на тебе нет, что ли?
– И всякий, кто встретится со мной, убьет меня… – сказал отец Зосиме.
– А? – навострил уши Кайхосро. – А? – Ему смутно почудилось что-то знакомое, давным-давно забытое…
– И всякий, кто встретится со мной… – повторил священник.
– А за что? Я-то ведь никого не убивал! – растерялся, рассердился, испугался Кайхосро. Его глаза застлались красным туманом, словно белизну за окном вдруг осветило пламя.
– Хорошее вино… – сказал отец Зосиме, отхлебнув глоток и опять ставя стакан себе на колени.
Да, спасения для Кайхосро не было! Против него были все – и люди, и бог; и люди, и бог требовали его крови. Богом был подослан и этот проныра священник, всю жизнь лакавший его вино, а теперь вдруг тоже потребовавший крови! С первого же дня их знакомства он так поджимал губы, словно был в заговоре с Кайхосро, словно, жалея и щадя его, хранил какую-то великую тайну, – этим-то отец Зосиме и дурачил его, незаметно пробуждал в нем чувство несуществующей вины, мерцая глазами и причмокивая, постепенно накидывал ему на шею петлю несуществующего греха! А вот теперь, когда Кайхосро своим многолетним молчанием сам впутался в эту игру в прятки, священник не только требовал мзды за сокрытие мнимого греха, но, не удовлетворяясь уже бесконечным, ежедневным угощением, тоже жаждал крови – трехчетырех литров старческой, уже водянистой, заплесневевшей от стольких тревог и неприятностей крови… Кайхосро чуть не выплеснул свой стакан ему в лицо – на, мол, вот тебе моя кровь! Но этого он не сделал, не дал воли ни рукам, ни словам: одиночества он страшился еще больше, чем правды. Едва отец Зосиме уходил, вокруг Кайхосро начиналась пляска привидений. Сквозь все замочные скважины, поры, трещины стен в комнату просачивался Тбилиси – ужасающе искромсанный, бурлящий, булькающий, как поток кипящей лавы. Сквозь все трещины, скважины, поры протискивались и бог знает в который раз располагались вокруг него уже истлевшие, лишенные лиц трупы, бывшие когда-то его родными, а теперь не связанные с ним ничем, кроме отчаяния, страха и беспредельной ненависти! Они постепенно укладывались вокруг него, доходили ему до колен, до пояса, до горла – и он задыхался, жарясь в кипящем омуте растаявшего города. А над его головой, словно мертвый ангел, кружилась двухмесячная девочка с огромными, как бараньи рога, усами – но он не мог вытащить рук из густого, липкого омута, чтоб если уж не убить вторично, то хоть отогнать ее. Тбилиси же по-прежнему тек, кружил свое пестрое белье на веревках, сверкающие на солнце купола, дерущихся на Крепостной площади петухов и баранов, верблюжьи караваны, горки восточных сластей, женщин, заблудившихся среди рулонов шелка и парчи, гудящие колокола; рассыпающие огонь, как драконья пасть, кузницы, застрявшие на мосту крытые телеги, коляски, пролетки, дилижансы… Город шел, лился, был жив и вечен, как река, – и Кайхосро стоял на его дне, отягченный множеством трупов, как бы сам похороненный заживо.
Однажды вечером ему и впрямь послышались незнакомые шаги – но не воровские, крадущиеся, а решительные, пожалуй, даже грубоватые. Он долго стоял у двери, прижавшись к замочной скважине и весь обратившись в слух. «Показалось, видимо…» – подумал он, различив наконец голоса Петре и Агатии; и в тот же миг внизу кто-то засмеялся – незнакомо, беспокояще! «Агатия, Агатия! – крикнул он, потеряв терпение. – Что там происходит? Кто это там?» – набросился он на Агатию, не дав ей даже приблизиться к двери. «Гость… Отец Зосиме привел – пустите, говорит, переночевать. По делу, говорит, приехал, а тут стемнело… Иджинер, говорит…» – разом выпалила в запертую дверь Агатия. Ее голос, показавшийся Кайхосро непривычно молодым и бодрым, лишь усилил его подозрения. «А где он… почему не зашел ко мне?» – спросил он шепотом. «Откуда ж ему знать, что ты тут?» – засмеялась Агатия. «Да нет, не гость – священник!» – крикнул Кайхосро. «Да он давно уж ушел!» По голосу Агатии чувствовалось, что она спешит поскорей отделаться, что она по горло сыта этой дурацкой беседой с запертой дверью. «Откуда вы знаете, что это еще за сволочь?» – попробовал он припугнуть Агатию. «Сволочь… скажешь тоже! – в ее голосе была слышна улыбка. – Мне некогда… Поужинать я тебе принесу потом!» – успокаивающе сказала она двери и ушла, сочла беседу законченной. Но Кайхосро не мог успокоиться – путаное, бестолковое сообщение Агатии встревожило его еще больше. Откуда могла знать дура Агатия, действительно ли этот человек им незнаком или только притворяется незнакомым? Он не смыкал глаз всю ночь, ни на минуту. Пока ему были слышны голоса сына и гостя в большой комнате, все было еще ничего – настоящее мучение началось позднее, когда дом затих и погрузился в темноту.
Долго не спалось в ту ночь и Аннете. Когда появился гость, она была уже в постели, но не спала, а при тусклом свете лампы училась вязать. При звуке незнакомых шагов и смеха у нее замерло сердце: ей показалось, что приехал Нико. Без раздумий поверив в это, она уже собиралась вскочить с постели, когда в комнату вошла и притворила за собой дверь хитро улыбавшаяся Агатия.
– Нико… Это Нико? – умоляюще взглянула на нее наполовину уже вылезшая из-под одеяла Аннета.
– Нет, радость моя… – сказала Агатия, и ее сердце сжалось от сострадания.
В ту ночь Аннета никак не могла согреться – так, словно она лежала в снегу, словно она сама превратилась в снег. Она лежала, как царица тишины и холода; но ощущение это было не страшным, а приятным, и лишь доносившиеся до нее, раздражающие ее звуки разговора отца с гостем внизу и бесконечная возня Агатии, сперва в бельевой кладовке, а потом в комнате гостя, мешали ей целиком, навсегда слиться с тишиной и холодом: даже самый незначительный шорох она воспринимала сейчас болезненно, с удесятеренной силой, как бы впервые обретя слух. Потом, когда все разошлись спать и дом затих, она вдруг поняла, что все время думает о Нико. Ее давешняя ошибка лишила ее покоя, и сейчас, лежала ли она на спине или на боку, были ли ее глаза закрыты или открыты, перед ней все время стоял Нико – то один, то вместе с Александром. Ее братья как бы впервые гостили у нее, и Аннета мучилась, чувствуя, какие они ей чужие и какая она несчастная: имея двух братьев, она не могла ни похвалиться ими, ни надеяться на их помощь; они разбрелись кто куда и, возможно, вообще уж не помнили, что у них есть сестра, так нуждающаяся в братьях! Внезапно ей так захотелось близости братьев, их грубой, неуклюжей любви, ласки, внимания, что у нее потекли слезы – и это было так же приятно, как тишина и холод. В ту ночь в ее комнате, в ее постели горячи были только слезы – слезы девушки, слепо ищущей мужчину, заступника, девушки, ставшей женщиной из-за тягостной тишины и холода. Лишь перед самым рассветом она на минутку вздремнула, и ей опять приснился снег: она стояла в широком поле, затерявшись в бескрайнем снегу и не зная, куда идти. Выйдя из комнаты утром, она уж и не помнила, что в доме находится незнакомый человек, да еще мужчина. Как обычно, она в одной рубашке направилась к зажженному камину, чтоб немного согреться, но, дойдя до середины комнаты, между камином и окном, на веранду, вдруг замерла с уже приподнятой ногой, как у сдвинувшегося с места оленя. На веранде стоял какой-то мужчина – голый по пояс, он растирал тело снегом. Аннете стало еще холодней, она покрылась гусиной кожей. В камине горел огонь– он звал, манил ее, протягивал ей свои скрюченные лапы, обещал приласкать, согреть, разморить; а на веранде, в море снежной белизны, сверкало голое, мокрое, розовое тело незнакомого мужчины. Оно тоже походило на огонь, но разожженный не в камине или печи, а под открытым небом, и не для согревания, а для отпугивания зверей или же чтоб сообщить что-то очень важное, неотвратимое. Увидав, что незнакомец поворачивается к ней, Аннета, как почуявший человека олень, рванулась и убежала в свою комнату. Вторично она вышла уже одетой и причесанной. В столовой гость беседовал с отцом; Агатия накрывала стол к завтраку. Сейчас гость ничем уже не отличался от прочих мужчин, и Аннету, вероятно, ничуть не затруднило б обменяться с ним взглядом, если б они с самого начала увидели друг друга одетыми. Но она знала, что под обычной одеждой гостя скрыто растертое снегом, розовое, гибкое, сильное, как огонь, тело… скрыто так же, как была скрыта сейчас под снегом земля с ее селами и городами, а главное, с соединяющими их дорогами…
При входе Анкеты гость вскочил и пробормотал что-то, чего она не поняла.
– А вот и моя дочь! – сказал Петре.
– Я, право, не знал… не знал, что у вас и дочь есть… – забеспокоился гость, как бы оправдываясь.
«А если б знал, так что?» – мысленно спросила его Аннета. То, что гость не знал о ее существовании, ее почему-то обидело.
– Простите, бога ради, что я к вам так внезапно, как снег на голову! – сказал гость. – Называюсь инженер-путеец, а с пути-то и сбился… – с улыбкой повернулся он к Петре, словно прося его поддержки как мужчина мужчину. Неожиданное появление этой хмурой, молчаливой девушки явно смутило, взволновало его.
– Да в таком снегу и местные с пути сбиваются! – поддержал его Петре. – Почему вы не садитесь? – спросил он гостя и Аннету одновременно, заметив, что сидит один. Подождав, пока Аннета села, гость тоже опустился на стул. «Инженер-путеец, инженер-путеец…» – твердила она про себя.
– Так что железная дорога и вам на руку… – обратился гость к Петре, продолжая, видимо, разговор, прерванный появлением Аннеты. – Даже оглянуться не успеете, как бочки ваши в Тбилиси окажутся. Оно скорей, а главное, вино меньше портиться будет!
– Наши люди в поезд все равно не сядут. Мы к телеге приучены. Медленно, да спокойно! – сказал Петре.
– Сядут! – улыбнулся гость. – Люди везде одинаковы. Сперва сомневаются в новом, потом не выдерживают, потом друг дружке носы разбивают: пусти, мол, меня вперед…
Аннета мысленно улыбнулась. Агатия внесла сковородку с шипящей в топленом масле яичницей. Сняв с графина крышечку, Петре разлил водку. «Молока или чаю?» – спросила Агатия. «Мы водку пить будем… молоко и чай дело не мужское!» – сказал Петре. «Если позволите, я б и чайку выпил…» – сказал гость. Аннета раздраженно взглянула на Агатию – эти глупости с молоком и чаем мешали ей слушать гостя; а она вся обратилась в слух, хоть и не очень понимала, о чем тот говорит. Как бы догадавшись об этом, гость продолжал свою речь.
– Железная дорога, – сказал он, – вообще-то, конечно, для любой страны благо. Но ведь из-за нас одних вкладывать в нее деньги никто не стал бы! Железная дорога еще тесней свяжет нас с империей, и не только географически, но и в хозяйственном и военном отношении тоже…
Аннета не поняла ничего, кроме того, что разговор идет о дорогах – поэтому-то, наверно, голос гостя и был ей приятен. Главным для нее сейчас была дорога, пусть даже железная.
– У меня тоже сыновья… но вас, теперешнюю молодежь, я не понимаю, – сказал Петре. – Будьте здоровы! – чокнулся он с гостем и, залпом опрокинув рюмку, провел рукой от кадыка до пупа, как бы указывая дорогу обжигающему глотку, помогая ему лучше разогреть внутренности. – Разве это бывает – приносить пользу другим, а самому не извлечь никакой выгоды? – Отломив и понюхав кусочек хлеба, он осторожно положил его на краешек пустой тарелки. – Разве это бывает? – раздраженно повторил он. – Да не то что царь – и Гарегин вам щепотки соли не даст, если хоть что-то на этом не выгадает!
– Выгода дело другое… – застенчиво сказал гость. – Я слышал, что и у вас сын в Сибири… – добавил он через мгновение, но Петре не дал ему договорить.
– И поделом! – крикнул он, стукнув рукой по краю стола.
Аннете стало стыдно перед гостем – она и сама не поняла почему; она лишь почувствовала, что краснеет и что гость смотрит на нее, не отводя глаз. «Агатия! Агатия!» – ворвался в комнату встревоженный голос Кайхосро. Подняв голову, Аннета смело взглянула на гостя.
– Это мой дед, – представила она ему раздавшийся голос.
– Он, правда, давно уже умер. Но держать в доме мертвеца нам дешевле, чем хоронить…
Гость улыбнулся и вдруг стал поразительно похож на Нико – так, во всяком случае, показалось Аннете. Она тоже улыбнулась ему, запросто, по-домашнему. Она решила, что обязательно увидится с ним когда-нибудь еще. Нельзя было допускать, чтоб затерялся и он!
– Ну можно ли говорить такое о родном деде? – притворно нахмурился Петре, внешне осуждая, но в то же время как бы и подхватывая слова дочери. – Да… отец, бедняга, действительно ужасно постарел! За ним нужно ходить, как за малым ребенком. Что ж поделаешь, это, видимо, и есть сыновний долг…