355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Гончар » Перекоп » Текст книги (страница 4)
Перекоп
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:20

Текст книги "Перекоп"


Автор книги: Олесь Гончар



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)

– Сбылось.

Их волей, их силой свершилось наконец то, о чем не раз, обливаясь горьким потом, мечтали они тайком в годы своей юности, проведенные здесь, на каторжных этих эстакадах.

XIV

Из тополиного порта отбитый у греков хлеб дошел и до Строгановки, отведал пшеничного и капитан Дьяконов в Оленчуковой хате.

Дьяконов попал в Строгановку как раз в разгар весенних работ. Оленчук с первого же дня взялся за виноградник. Он вовсе не собирался превратить свое благородие в батрака, но Дьяконову не сиделось без дела, и вскоре село уже видело их обоих – и Оленчука, и бывшего его батарейного на винограднике рядом: с утра и до вечера трудились они. Оленчук научил офицера обрезать кусты, окапывать, и Дьяконов оказался не совсем бездарным учеником. Сын отставного офицера и сам с юных лет офицер, он в первый раз в жизни так близко столкнулся с трудом простого человека, в первый раз в жизни сменил оружие на садовый нож и лопату, впервые испытал здесь высокое, никогда раньше не изведанное им наслаждение трудом.

Виноградник Оленчука – над самым Сивашом, на пологом склоне, обращенном к солнцу. Оленчук рассказывает, что еще при дедах его на этих местах, над Сивашом, где сейчас огороды и виноградники, была мертвая земля, один кермек да солонец рос, которого и верблюды не едят. Мертво было, пока кто-то из Оленчукова рода не докопался здесь до сладкой воды. Вода тут все: где она – там жизнь.

– Будто и много ее, а не напьешься, – глядя на разлив Сиваша, с горечью говорит Оленчук. – «Зато тебя и много тут, что волы тебя не пьют», – шутили когда-то чумаки, удивляясь, что волы не желают пить соленую здешнюю воду. Из-за недостачи воды тут и дерево у нас никакое не растет, одна только жилистая акация маловодье это выдерживает.

– А вон те? – указал Дьяконов на группу высоких серебристых деревьев, одиноко высившихся далеко за Сивашом.

– Так то ж осокори на поповой усадьбе. Где осокори – там как раз колодец: еще перед войной мы с братом копали. И на Сиваше тоже примечайте, где кустик камыша темнеет, там, значит, пробивается понемногу из глубины, из трясины сладкая вода…

Сиваш, это таинственное Гнилое море, не перестает удивлять Дьяконова. Чудо природы. Геологическая загадка. Лежит болотистым мертвым простором, с сизоватым налетом соли, раскинувшись до самого горизонта, до чуть темнеющей там вдали полоски Крымского берега.

– Это Литовский полуостров?

– По-ученому – Литовский. А мы его Турецкой батареей называем. Когда-то там турецкая батарея стояла. Когда мальчишкой был, – неожиданно улыбнулся Оленчук, – бегали мы туда птичьи гнезда искать. Много птиц на той батарее гнездилось.

– Через Сиваш бегали?

– А что ж, летом он, бывает, пересохнет, аж пыль встает. Кто знает, тот и на возу проедет, а если кто так, наобум, пустится, то… – Оленчук глянул на офицера как-то искоса. Дьяконову показалось, что даже с подозрением: не бежать ли, мол, надумали, ваше благородие? – Один пошел, не спросясь броду, да и поныне нету. Вот он – Сиваш.

Странное море! Изменчивое, коварное. То покроется водой, то снова сгонит ее ветром назад в Азовское, и останется тут на сотни верст голое болотистое дно с тысячами ловушек, трясин и промоин, топей и ни на какие карты не нанесенных гнилых ям. Вязкий вонючий ил чуть подернут сверху сивым налетом.

– Сивый от соли, оттого и Сиваш, – объясняет Оленчук.

Верить глазам здесь нельзя. Вот среди сизого открытого пространства темнеет какое-то растение, может быть, водоросль, занесенная во время прилива с Азова, или курай, пригнанный ветром из степи. Свежему человеку не угадать, далеко оно или близко, велико или мало. Все здесь какое-то ненастоящее, призрачное, все – обман зрения… Чтоб понять что-нибудь, Дьяконову снова и снова приходится обращаться к Оленчуку. Для того загадок тут нет: бесчисленные тайны, которыми Сиваш поражает Дьяконова, Оленчук читает свободно, они для него – открытая книга. Истинным владыкой этого края, мудрым знатоком здешней природы предстал перед Дьяконовым бывший его подчиненный. По Сивашу, поглотившему столько людей, между страшными его топями и трясинами, где иной и днем не пройдет, Оленчук и темной ночью проберется! Соль всю жизнь тут тайком от стражников по ночам собирал. Землю эту, кажется, видит под собой насквозь. По росе на былинке, по каким-то своим тайным приметам угадает, где сладкая пробьется вода, где горькая… На безводье, у самого мертвого моря, где ничто не растет, виноградник вон какой вырастил – на плечах носил чубуки из Крыма через Сиваш.

– Скажите, Оленчук, чем привлек вас этот суровый, безрадостный край? Бураны всю зиму свищут, мертвые водоросли все лето гниют. Тундра. Южная тундра!

– Не я себе это место выбирал.

– Предки? А они почему решили именно здесь поселиться?

– Не сами поселились. Неволей их поселили. – И, нахмурившись, рассказал: – Из казаков мы родом. Как разгромила Катерина Сечь Запорожскую, одному из куреней назначены были эти места под поселение. – Оленчук закурил, задумался. – Еще и в песне поется:

 
Дарувала Катерина луги та лимани:
– Ловіть, хлопці, рибу та справляйте кафтани…
 

– «Ловіть, хлопці, рибу», – горько повторил Оленчук. – Насмешка одна, и все! Потому никакой, известно, рыбы тут нет и не было никогда в Сиваше: мертвая вода, ни одна живая тварь в ней не выдерживает…

Слушая, с какой горечью рассказывает Оленчук историю своего села, с каким суровым, давно выношенным осуждением произносит имя царицы Екатерины, Дьяконов чувствовал и себя в чем-то виноватым перед ним, точно сам когда-то загнал сюда Оленчуков род на горемычное это поселение: с Днепра, синего, как небо, с привольных, роскошных степей на самый край света… И какую же надо иметь силу, каким живучим надо быть, чтобы и здесь пустить корни, чтобы неусыпным трудом своим оживить этот мертвый, безрадостный край!..

Только здесь, в Строгановке, Дьяконов как бы открыл для себя Оленчука. Сколько мудрости во взгляде на жизнь, сколько человечности, доброты в сердце! Соседи идут к нему со своими заботами, и он, хмурясь, каждого выслушает и, так же хмурясь, каждому что-то посоветует, поможет, как помог и самому Дьяконову, протянув ему руку в беде.

Раньше, когда Оленчук служил у него на батарее, Дьяконов по юношеской своей беззаботности и не подозревал, какие сокровища таятся в душе этого простого, всегда немного замкнутого, работящего батарейца. Ему, Оленчуку, он теперь обязан жизнью. Видно, сама судьба послала ему в мятежной Чаплинке из-за копны курая бывшего его подчиненного с чабанской герлыгой! И до сих пор не может до конца понять: чем он, собственно, заслужил милость Оленчука? Во время той ночной беседы сквозь щель в дверях кутузки напомнил ему Оленчук один незначительный случай на фронте. Напомнил, как он, Дьяконов, заступился однажды перед другим офицером, курляндским бароном, за своего солдата Севастьянова. Барон поднял руку на солдата, а Дьяконов не дал, заступился. Случай мелкий, Дьяконов уже почти забыл о нем, а Оленчук не забыл, может быть, даже из-за этого случая и на поруки взял белое свое благородие.

С каждым днем работа на винограднике все больше сближала их, за работой они словно забывали о том, что принадлежат к разным воюющим лагерям. Никогда не думал Дьяконов, что работа может действовать на человека так целительно. Оленчук, казалось, почувствовал, что больше всего сейчас нужно его благородию в неопределенном его положении не то пленного, не то перебежчика, казалось, понял, что только труд может помочь ему, облегчить вызванный этим внутренний разлад, заглушить сомнения и горечь. Дьяконов как будто и в самом деле здоровее становится здесь, за работой. Не столько усталость, сколько глубокое душевное удовлетворение испытывает он, когда, хорошенько поработав вместе с хозяином, возвращаются они с виноградника домой обедать.

Степь тогда раскрывается перед ними, весеннее марево по ней течет. На дне призрачного океана где-то далеко пастух бредет с отарой, верховой проскачет, сверкающая водная гладь обманчиво заблестит в степи.

– А поглядите-ка, ваше благородие, – шагая рядом, загадочно улыбается Оленчук, – что это там в степи виднеется?

Дьяконов, остановившись, удивленный, щурясь, вглядывается в даль:

– Что-то непонятное… Сабли? Откуда сабли?

– Эх вы, – веселеет Оленчук, довольный своей шуткой, – вашему брату даже воловьи рога саблями кажутся.

Дьяконов, поднявшись на носки, приглядывается внимательней. И верно, стадо по степи идет, рогами в мареве колышет, а ему показалось, что лес сабель.

На дворе, когда перед обедом Дьяконов соберется мыть руки, детвора наперебой кидается поливать ему из кружки. Оленчук тем временем ходит по двору, там что-нибудь молча приладит, там землю ковырнет, тут внимательно взглянет на какую-нибудь веточку.

– Знаете, как нашего татку на селе зовут? – сбившись в кружок вокруг Дьяконова, таинственно шепчут дети.

– А как?

– Ведун.

– Почему же это?

Дети оглядываются на отца и с опаской и с гордостью:

– Потому что он… что-то знает!

Дьяконову тоже подчас кажется, что Оленчук не все договаривает, что есть у него на уме что-то свое, тайное, заветное, хранимое лишь для себя. Особенно чувствует он это, когда, пообедав, присядут они на завалинке покурить и виден им вдали за Сивашом Перекоп с одинокой колокольней, поблескивающей под ярким солнцем. Еще недавно был там, на перешейке, довольно большой городок с гимназией, казначейством, тюрьмой, но теперь осталось от городка немного, почти весь он разрушен, уцелела только уездная тюрьма да эта вот, издалека видная в ясный день высокая колокольня в белой чалме своего купола. Полоса Крымского берега, которая утром почти совсем прячется в тени, сейчас, освещенная высоким полуденным солнцем, тоже видна гораздо отчетливее.

Посасывая люльку, смотрит в ту сторону Оленчук и всё о чем-то думает, думает, думает…

– Напрасно, ваше благородие, пошли вы в эту Доброволию, – нарушает он вдруг молчание. – Напрасно. Никогда она не победит.

– Это почему же?

– Против народа войной идет. Чужеземцам ваша Доброволия служит.

– Выдумки! Подлинно русская она!

– А дредноуты за нею чьи? Разговаривают в вашей армии по-русски и звания как будто бы русские, а на деле чужая, наемная она.

Наемная! Чужая… Это больше всего уязвляет Дьяконова. Никак не хочет он согласиться с такой оценкой белой армии. Созданная великим Корниловым, она – единственная сила, которая защищает дорогие Дьяконову идеалы, единственная сила, которая способна вывести страну из пагубной всенародной смуты. А терпит она неудачи за неудачами не потому, что антинародная, не потому, что якобы куплена она Антантой, нет! Дьяконов знает истинные причины поражений и неудач. Души она лишилась после смерти Корнилова, души ей сейчас не хватает – это главное. Вождя, настоящего, равного Корнилову вождя, – вот чего она сейчас страстно жаждет! Вот что ей сейчас всего необходимее, армии рыцарей белой идеи на Руси! Вождя, вождя! Дьяконов испытывает что-то похожее на жгучую тоску по вождю, по тому вождю, которого еще нет, но который непременно будет, – сама армия неминуемо выдвинет его из своих недр… Он придет, новый Корнилов, и снова вдохнет живой дух в войска, и с его появлением Дьяконов не колеблясь отдаст в его руки свою жизнь!

А пока, покуривая и думая каждый о своем, они невесело смотрят через Сиваш на Перекоп, смотрят, как в свое будущее.

XV

Степным бездорожьем, вдоль моря – из Хорлов на Скадовск – конные конвоиры гонят пленных греков.

Странно было в этой светлой прозрачной степи, где до сих пор, кроме местных пастухов, пожалуй, ничья не ступала нога, вдруг увидеть этих обожженных нездешним солнцем людей, увидеть, как бредут они угрюмой толпой, волоча по жестким кураям да по нежным, только что показавшимся из земли диким тюльпанам свои пудовые английские башмаки.

Посулами легких завоеваний поманила их и погнала на Украину Антанта. Не желая отставать от своих старших партнеров по будущей колонизации Украины, греки до весны прислали сюда десятки тысяч войск. Их полно сейчас в Крыму, где они заняли Симферополь, Джанкой, Таганаш… Тысячи их полегли в эти дни в боях под Одессой; их пропитанные кровью береты валяются по всему берегу у Хорлов.

Кто убит, кто бежал, а эти семнадцать человек (среди них несколько офицеров) бредут сейчас под конвоем на Скадовск. Мелкорослые, молчаливые, плетутся, понурив черные как смоль головы, устало вышагивают незнакомой степью, оставляя здесь следы своих кованых английских каблуков.

Конвоиров пятеро. Пленных сопровождают Алеша Мазур – с одной стороны и Янош-мадьяр – с другой, а сзади, на некотором расстоянии, отпустив поводья, едут Явтух Сударь, Дерзкий и Яресько, которого командир отряда назначил старшим. Вышло это совсем неожиданно для Яресько. Когда, отправляя их в путь, Килигей оглядел конвоиров, чтоб выбрать среди них старшего, взор его сперва остановился было на Дерзком, и никто не сомневался, что именно его, своего брата, он и назначит. Однако, молча смерив брата взглядом, командир отряда почему-то перевел глаза на Яресько: «Ты будешь».

Дерзкого это, видно, нисколько не обидело, едет себе да посвистывает, да время от времени то кивнет, то мигнет Явтуху Сударю о чем-то своем. О чем это они? Яресько не очень-то по душе их перемигивания, похоже, что есть у них какой-то тайный сговор. Один едет посвистывает да неопределенно усмехается, а дядько Явтух, болтая ногами, хриплым голосом потихоньку мурлычет и мурлычет, точно нанялся:

 
Ой, пасіться, сірі воли, не бійтеся вовка,
А я піду на той хутір, де бабуся ловка…
 

Греки впереди понуро спотыкаются о кураи, сгорбившись, плетутся, словно гонят их на расстрел. Зачем они сюда пришли? Чтоб умереть на этой незнакомой земле? Самых дешевых своих наймитов, одела и обула их Антанта, послала на позор и на гибель… А теперь вот идут, обезоруженные и приниженные, может быть, впервые почувствовали весь позор и безнадежность своего дела. Постепенно даже что-то похожее на сочувствие просыпается в душе Яресько к этим хмурым, одурманенным врагам. В пылу боя, там, в порту, разил их без колебаний, с радостью и наслаждением посылал на их головы «гусаков», а сейчас, глядя на них, жалко сгорбившихся – будто каждую минуту ждут удара в спину, – хлопец чувствует, как постепенно тает ненависть к ним. Тоже ведь люди. Где-то оставили и матерей, и любимых девушек, и родной кров. Кому охота умирать, да еще не зная за что? Молодые все, жить им хочется, даже по спинам, по этим их ссутулившимся плечам видно, как им не хочется умирать.

Время от времени догоняет греков дядько Явтух и, поравнявшись с крайним из них, знаками спрашивает у него, который час. Тот – молодой курчавый парень – достает из кармана серебряные часы-луковицу и, щелкнув крышкой, молча, с немой мольбой показывает Явтуху циферблат. Он долго держит часы перед конвоиром, и серебряная крышка ослепительно горит на солнце, а Явтух, склонившись с седла, все смотрит на нее, как зачарованный. Наглядевшись, дядько наконец выпрямляется в седле, кивает греку, и тот, все с тем же умоляющим, страдальческим выражением на лице, закрывает часы и, спрятав их, догоняет товарищей.

Так повторяется несколько раз. Наконец Яресько не выдерживает:

– Что вы, дядько, все на стрелки поглядываете? Или очень спешите куда?

Явтух, переглянувшись с Дерзким, как-то чудно, одним уголком рта усмехнулся.

– А тебе не надоело еще? Не хотел бы скорее избавиться? – И, наклонившись, прибавил вполголоса: – Доколе мы их гнать будем?

– Как это – доколе? – удивился Яресько. – До самого места, куда приказано!

Дядько, хитро прищурившись, кивнул в сторону Дерзкого:

– Его вон женушка в Чаплинке ждет, молодая, недавно оженился… И мне не мешало бы домой завернуть. Да и тебя уже, сдается, там дивчина выглядает, а?

Яресько насторожился: к чему это он?

– Так что ж, по-вашему? Бросить, отпустить их?

– Зачем отпускать? Разбегутся, да и перстни свои по степи разнесут… Можно и не отпускать… – И, двусмысленно улыбаясь, Сударь снова переглянулся с Дерзким.

Теперь и Дерзкий вступил в разговор.

– Он их, видно, хочет на нашу сторону сагитировать, – насмешливо кивнул Сударю на Яресько. – Революционеров из них, видно, хочешь сделать? Нет, брат, это тебе не французы, – Голос его вдруг стал холодным. – Тут, брат, темнота – не пробьешь. Французов распропагандировали, англичане зашевелились, а эти… и вправду ослы… Из всех наемников Антанты – самые упрямые.

– Так что ж, по-твоему?

– Как – что? Доведем до того вон кургана и… в расход.

Яресько взглянул на Дерзкого, потом на Сударя и по их лицам понял, что это между ними уже заранее договорено.

– Нет, так не пойдет, – сказал твердо, решительно.

Дерзкий скосил на него зеленоватый, холодно поблескивающий глаз:

– Почему?

– Во-первых, есть приказ командира доставить их в Скадовск… – Яресько примолк, о чем-то думая.

– А во-вторых?

– А во-вторых, – Яресько повысил голос, – есть директива Ленина: пленных не убивать, а обменивать через Красный Крест!

– Пускай, значит, в Грецию возвращаются?

– Пускай.

Дальше ехали молча. Вскоре подъехали к кургану.

– Привал! – скомандовал Яресько.

Греки устало свалились, прилегли на полынном склоне кургана. Тоскливо глядели в небо, в незнакомые просторы огромной, никогда не виданной степи; не обмениваясь между собой ни словом, сторожко прислушивались к непонятному им спору, вспыхнувшему между конвоирами, сгрудившимися на лошадях в сторонке. О чем они так горячо толкуют? В чем несогласны меж собой?

Дерзкий, чтобы склонить на свою сторону Алешу и Яноша, открыто выложил им свое предложение: в расход – и крышка!

– Ухлопаем! – зверея от алчности, поддерживает его Сударь. – Ухлопаем. Никто никогда и не дознается!

– Самосуд? – впился в него глазами Алеша-студент.

– Революция – это и есть самосуд! – с досадой крикнул Дерзкий.

– Ложь! – горячо возразил студент. – Революция – это как раз над всяким беззаконием закон!

В руках у него уже блестит снятый с плеча карабин. Янош, молча переглянувшись с Яресько, на всякий случай снимает свой.

Увидев, что замысел его провалился, Дерзкий попытался свести все к шутке:

– Ну, тогда братайтесь тут с ними, а мы с дядьком поехали. Чаплинку проведаем, – и, насмешливо помахав Яресько на прощание, прибавил: – Считай, командир, что ты нас отпустил на побывку. В Хорлах встретимся.

Стегнув коней, они помчались степью на север.

XVI

В Скадовске – флаги, музыка, многолюдный митинг бурлит перед ревкомом на самом берегу моря.

С трибуны выступает пожилая, в белой косынке женщина – солдатка, может, или рыбачка.

– Всем народам – белым, и черным, и желтым – посылаем сегодня свой революционный привет из красного Скадовска! – горячо бросает она через головы людей куда-то, кажется, за самый горизонт.

– Не нас ли это они за черных и желтых принимают? – не удержался от шутки Яресько и, подъехав с хлопцами к толпе скадовчан, легко соскочил с коня. – Что это у вас тут? Митингуете по случаю пасхи?

Их сразу окружили тесным кольцом любопытные.

– Килигеевцы? Пленных греков пригнали? О, так вы еще, верно, ничего не знаете?

– Скажите – узнаем…

– Революция в Венгрии!

– Да неужто?

– Советскую республику объявили!

– Бела Кун уже по радио с Лениным разговаривал!

Янош слушал, расцветая на глазах, и, казалось, не мог поверить. Хлопцы с минуту радостно смотрели на него, потом кинулись его поздравлять.

Среди скадовчан между тем уже пошло-покатилось к трибуне:

– Мадьяр!

– Красный мадьяр с килигеевцами прибыл!

Янош стоял в толпе, растерянно улыбаясь, а его разглядывали со всех сторон. В полотняной украинской сорочке, в измятом австрийском кепи, которым когда-то оделил юношу старый император Франц-Иосиф, посылая его на войну… Таким и подхватил народ Яноша на руки и с криками «ура», под звуки скадовского оркестра понес над головами к трибуне.

И вот уже он стоит, смущенный, счастливый, над взволнованным человеческим морем, так неожиданно взнесенный его волной… Тепло смотрит на него толпа, улыбаются, радуясь за него, товарищи. Улыбки уже и на лицах у греков, из которых за всю дорогу никто ни разу не улыбнулся.

На трибуне снова звучат речи. У кряжистого рыбака ветер треплет седину.

– Слава красной Венгрии!

– Черноморский привет героическим пролетариям Будапешта!..

В прозрачном весеннем воздухе, под гулким небом далеко слышен голос растревоженного, митингующего Скадовска.

Попросили и Яноша выступить. Вся площадь притихла, ожидая, что он скажет, а он, густо покраснев, подошел к краю трибуны, снял свое измятое кепи, из которого давно уже выдрал императорскую кокарду, и, улыбаясь, поклонился с трибуны народу… Радостные, счастливые слезы брызнули у него из глаз.

Это и была вся его речь.

После митинга хлопцы сдали греков в ревком для отправки в Херсон. На прощание греки, взволнованно бормоча что-то по-своему, крепко пожали руки Яресько и его товарищам.

Тут же, в ревкоме, от представителя из губернии хлопцы услышали еще одну радостную новость: неподалеку от Одессы, в боях под станцией Березовка, войска Второй Украинской Армии наголову разбили французов и греков и захватили у них пять французских танков, один из которых послали в Москву, в подарок Владимиру Ильичу Ленину [2]2
  В ответ на этот подарок Ленин тогда же прислал такую телеграмму: «Приношу свою самую глубокую благодарность и признательность товарищам Второй Украинской Советской Армии по поводу присланного в подарок танка.
  Этот подарок дорог нам всем, дорог рабочим и крестьянам России; как доказательство геройства украинских братьев, дорог также потому, что свидетельствует о полном крахе казавшейся столь сильной Антанты.
  Лучший привет и самые горячие пожелания успеха рабочим и крестьянам Украины и Украинской Красной Армии.
  Председатель Совета Обороны В. Ульянов (Ленин)».( Прим. автора.).


[Закрыть]
.

XVII

На следующий день возвращались к себе в тополиный порт.

Легко, радостно, выполнив приказ, рысить степью вместе с жаворонками, что звенят и звенят у тебя над головой, с клубком слепящего солнца, что все время бежит, бежит по морю рядом… Степь уже кое-где цветет. Полной грудью дышит вокруг весна. И разве бывает весна где-нибудь краше, нежели здесь, в открытой приморской степи, где жаворонки так вольно перезваниваются в поднебесье, где едва сойдет снег – и земля уже зацветает, где нежной, вечно движущейся дымкой переливается весеннее марево!

Янош едет и то и дело улыбается, охваченный какой-то светлой задумчивостью. Неразговорчив он, этот Янош, нечасто от него слова добьешься, но и без слов Данько хорошо понимает сейчас его настроение, догадывается, где витают в эти минуты радостные мысли друга. Там, за Карпатами, в грохоте боев, в колыхании знамен, в солнечном блеске рождается сейчас его, Яноша, революция.

– Хлопцы, послушайте! – тряхнув длинными волосами, говорит Алеша. – Выкурим интервентов, развяжем себе руки – давайте тогда коммуной жить! Построимся хотя бы на этих вот землях и заживем по-братски…

Яресько окинул глазами степь: какая земля! Целина нетронутая… Гвозди посей – и те взойдут! Кинь борону посреди поля – и та корни пустит.

А студент уже пристает к Яношу, уговаривает:

– Оставайся у нас навсегда. Тут и виноградники можно развести, как у вас там, на Мадьярщине.

– Мы тебя здесь и оженим, – шутит Яресько. – Украиночку такую высватаем, что ну!

При упоминании о женитьбе Алеша хмурится, недовольно морщит лоб: он против этого. Чудак парень этот Алеша! Киевский студент, попал он в таврийские степи далеким кружным путем – через заполярную тундру, где отбывал ссылку среди эскимосов, да через штрафной фронтовой батальон, Перед самой революцией его, раненного, вместе с другими привезли в Асканию, в лазарет. После выздоровления так уж и застрял здесь, берясь за любую работу, на митингах сбивая ораторов своими ядовитыми вопросами. Местные эсеры и анархисты еще при керенщине не раз пробовали залучить студента к себе, соблазняли обещаниями, что у них, мол, он может выдвинуться даже в вожди, но Алеша – даром что волосы до плеч, как у анархистов, – за почестями не гонялся, в керенские не метил и после своей тундры предпочитал принадлежать к «партии беспартийных». Однако, когда ударил чаплинский набат, Алеша одним из первых выразил желание стать в ряды тех, кто выступил на помощь восставшей Чаплинке. Неловкий, нескладный, с дьяконской гривой, он часто попадает в смешные положения, но, несмотря на это, повстанцы любят его, знают – в бою не подведет.

Подъехали к кургану, где вчера Сударь и Дерзкий хотели расправиться с греками. Вот здесь пленные отдыхали. Хлопцы, придержав коней, молча посмотрели на это место. Здесь бы, под курганом, пленным воронье сегодня уже и глаза повыклевало…

И вдруг легко стало у них на душе. Резвясь, как мальчишки, взлетели на лошадях на самую вершину кургана. Видно отсюда полмира: и степь и море.

Алеша, сгорбившись в седле, неуклюжий, длинноногий, не отрываясь смотрит куда-то в слепящую морскую даль, говорит о них, о греках:

– Где-то там их объеденная козами земля… Пустынные, каменистые острова… Представьте себе город, где даже тротуары из белого мрамора… Мраморные ступени ведут на высокую гору. Это – Акрополь. Белые священные руины. Оттуда все пошло.

Словно в волшебном полусне говорит он о храмах каким-то богиням, о юноше, который хотел долететь до солнца, но не долетел – солнце растопило скрепленные воском крылья…

Взволнованные его речью, погруженные в мечты, что походили на сказку, двинулись они дальше.

– Настанет время, – говорил Алеша, словно думая вслух, – и мы придем друг к другу не как враги, а как друзья, как братья… Увидим тогда своими глазами Олимп, и древние Афины, и взнесенный в небо Акрополь, и странной покажется нам нынешняя вражда…

Ехали-ехали, и вдруг во все горло запел Яресько:

 
Ой, пасіться, сірі воли, не бійтеся вовка,
А я піду у то село, де дівчина ловка…
 

Горланил на всю степь, казалось, хотел, чтоб его и в Чаплинке услышали. Янош, ехавший рядом, хохотал, и даже Алеша, косясь на него, дерущего глотку, скупо улыбался.

Под вечер заметили на море вдали чуть различимый силуэт корабля. Вскоре встретили верховых – знакомых повстанцев-пикетчиков, охраняющих побережье. Остановились, закурили.

– Ну как, дядько Самойло, не лезет Антанта?

– Близко не лезет. Видишь, заякорилась аж на самом гарнизонте.

Попросив у пикетчиков бинокль, Яресько стал смотреть на «гарнизонт». Грозная стальная гора встала перед ним, с серыми башнями, со страшными хоботами орудий на борту. Дредноут!

Молча посмотрели в бинокль все трое по очереди. Потом снова затрусили рысью – пикетчики своей дорогой, Яресько с хлопцами – своей.

Сколько еще потом ехали, а дредноут все маячил на горизонте, как призрак.

Когда вернулись в Хорлы, Дерзкий и Явтух Сударь уже были там.

Командир отряда напустился на Яресько:

– Ты их отпускал?

Яресько, на миг замявшись, ответил, что да, отпустил.

– Ну ладно, – успокоился Килигей, – а то я уже хотел им тут всыпать. – И, взяв из рук Яресько расписку о сданных греках, стал внимательно вчитываться.

XVIII

День за днем по-над морем, в бескрайних просторах, разъезжают конные пикеты, охраняют от дредноутов степь.

После того как отряд Килигея окончательно закрепился в Хорлах, на него, по решению губернских властей, была возложена охрана всего Черноморского побережья между Скадовском и Перекопом. Хлопцы теперь почти не вылезали из седла: на парные их пикеты легла ответственность за огромный край, с его всем ветрам открытыми просторами, с рыжими саманными селами, – с его настоящим и будущим.

Опасность грозила ежечасно. О ней непрерывно напоминали и мрачные силуэты дредноутов, которые то исчезали, то снова появлялись на горизонте, и надоедливое стрекотание вражеских гидропланов, чувствовавших себя над Хорлами как дома. Не проходило дня, чтобы хоть один из них не наведался в тополиный порт. Правда, хлопцы быстро привыкли к их посещениям и теперь не давали им спуску: встречали этих проклятых заморских коршунов яростным огнем из всех видов оружия.

Несмотря на сравнительно небольшие силы, отряд повстанцев чувствовал себя подлинным хозяином края. Степь патрулировали конные разъезды, а прилегающие к ней морские пространства бороздили быстрые, захваченные у Яникосты бронекатера.

Как-то в пасхальные дни команда одного из таких катеров пригнала с моря большое парусно-моторное судно, набитое узлами с барахлом и перепуганными одесскими буржуями, бежавшими от Красной Армии морем на Крым; сбившись ночью с курса, они и опомниться не успели, как оказались в руках партизанской «морской кавалерии».

Мрачно сходили буржуи по трапу на хорлянский берег, спотыкаясь в тяжелых своих шубах (будто щедрое пасхальное солнце уже не греет!), в блестящих дождевиках с натянутыми капюшонами (будто ждут дождя с ясного неба!).

Сошли, а вслед им полетели и тугие их узлы, за море приготовленное добро. От удара один узел лопнул на глазах у всех, и вылетели из него… куличи! Пышные, румяные, присыпанные сверху разноцветным горошком!

– Разговеемся! – весело загомонили бойцы. – Спасибо вам, православные!

Стали тут же отламывать, пробовать, и вдруг один из бойцов отшатнулся от своего куска:

– Эй! Они золото в хлеб позапекали!

И он показал товарищам свой ломоть: из сдобного желтоватого кулича, испеченного, видно, на молоке и яйцах, торчал кончик золотой цепочки с брелоком. Бойцы кинулись ломать остальные куличи и в каждом из них что-нибудь да находили: здесь дамскую безделушку какую-нибудь, там золотое кольцо, а то вместо изюма вдруг поблескивал в пышной мякоти блестящий камешек.

– Стыда у вас нет, варвары, – укорял буржуев Хрисанф Кульбака, известный в отряде своей набожностью. – В святой хлеб камни запекать!

– Э! Да они не только в хлеб, они и в мыло!

Оказалось, что в куске самодельного, черного и клейкого, сбившегося в ком мыла кто-то из бойцов тоже обнаружил золото.

– Ишь, мыловары!

Буржуев обступили теснее, стали ощупывать.

– А под шубами тут у вас что? Свои пуза или, может, тоже контрабанды напихали?

Допрос был в самом разгаре, когда к причалу спустился Килигей с председателем местного ревкома, тем самым фронтовиком, что прыгал перед ним на деревяшке при вступлении отряда в Хорлы. Выяснив, в чем дело, Килигей презрительно поморщился, ковырнул носком сапога кучу давленого мыла.

– Додумались… Ну что же. Посадить их, пускай все назад выковыривают!

Послушно сели буржуи, нахохлившись, стали выковыривать из мыла буржуйские свои побрякушки.

– Только у меня без фокусов! – предупредил Килигей. – Замечу, что валюту кто глотнет, – сразу требуху выверну! Теперь это не вам – это уже республике принадлежит!

В тот же день конфискованные ценности были отправлены в Херсон и сданы губернскому казначею по акту.

Как-то вечером Килигеева «морская кавалерия» подобрала в море, в рыбачьей байде, двух чуть живых крымских партизан из мамайских каменоломен. Оправившись немного в Хорлах, они рассказали повстанцам о страшных днях разгрома их партизанского отряда «Красные каски». Организованный большевиками Евпатории, партизанский их отряд долгое время успешно боролся против беляков и интервентов. В январе его окружили. С моря корабли интервентов блокировали каменоломни артиллерийским огнем. Под его прикрытием белогвардейцы стали взрывать динамитом входы, замуровали отдушины, а когда и это не сломило «Красные каски», тогда контрреволюция пустила в подземелье удушливые газы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю