Текст книги "Перекоп"
Автор книги: Олесь Гончар
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 27 страниц)
Книга третья
На Сиваш!
I
В полдень, в слепящий зной, несколько неизвестных кораблей, появившись в водах Каркинитского залива против Хорлов, внезапно открыли артиллерийский огонь по безлюдному степному мареву, по стайке тополей на косе, по береговым кручам, увешанным рыбачьими снастями.
Портовый ревком, полагая, что это врангелевцы собираются высадить в Хорлах десант, немедленно отправил гонца в тыл с донесением красному командованию. Пока хорлянский гонец что есть духу мчался с пакетом на север, горстка бойцов береговой заставы готовилась к неравному бою с теми, кто явно намеревался ворваться – в который уже раз! – в тополиный порт.
А между тем и зловещее появление неизвестных кораблей в барвинковой синеве залива, и неожиданный обстрел запустелого, разрушенного войной порта Хорлы – все это было лишь демонстрацией, военной хитростью коварного врага, рассчитанной на то, чтобы отвлечь внимание красного командования и обеспечить внезапность удара совершенно в другом месте. Настоящий десант в этот день – шестого июня тысяча девятьсот двадцатого года – высаживался далеко от Хорлов, в районе села Кирилловна на Азовском море.
В этот день на рассвете прибрежные села разбудило диво дивное: в море за туманом где-то кони ржали!Небывалый в эту пору туман с моря накатился, и в тумане – то тут, то там – кони ржут, будто неведомая кавалерия по морю идет. А когда рассеялся туман, так похожий на пущенную кем-то дымовую завесу, стало видно множество больших и малых судов, с которых, куда ни глянь, выгружались на берег войска: это с конницей и артиллерией высаживался на сушу белогвардейский корпус генерала Слащева, На море бушевал шторм, пушки заливало водой, десантников, которым пришлось по отмели брести к далекому берегу, нагоняли и обивали с ног морские валы; людей шатало из стороны в сторону, как пьяных; кони, которых они тащили за собой, тоже шатались, как хмельные, после долгой морской качки.
Таврия не успела и опомниться, как по ее степям «с мечом в руке и крестом в сердце» уже маршировали на север, сверкая английскими гетрами, жаждущие боя офицерские батальоны.
– Вперед, за святую Русь!
– По трупам комбедовцев и комиссаров – вперед!
Кто мог остановить их, погнать обратно, сбросить в море? Местные комендантские команды? Малочисленный Мелитопольский гарнизон? Главные войска революции в это время были прикованы к западу. Легендарные клинки Первой Конной сверкали где-то далеко за Днепром, в тылу белопольских армий. Можно ли было ожидать, что стальной врангелевский нож, который Антанта всю весну так старательно оттачивала в Крыму, именно сейчас вонзится в незащищенную спину республики?
Десант готовился в строгой тайне. Даже десантники до самого последнего момента не знали, куда их пошлют, для какого удара их готовят. Ночью, снявшись с якоря в Феодосии, эскадра в тридцать два вымпела вышла в открытое море курсом на юг. Вышла, но куда? Знали об этом лишь секретные немые пакеты, которые получила эскадра, отправляясь из Крыма в свое слепое плавание. Странно чувствовали себя десантники в открытом море во власти этих таинственных пакетов. Куда плывут? Где пристанут? Словно какая-то сверхъестественная сила водит по морю их слепую, с невскрытыми пакетами, эскадру, словно сама судьба гонит среди морской стихии их корабли, забитые вооружением и войсками. Когда скрылись из виду контуры Крымских гор, был распечатан пакет номер один. После этого резко изменился курс их судов. Ночью, по-пиратски крадучись, набрав разгон, эскадра прошла Керченский пролив, заглушив машины, чтобы не вызвать подозрения у красных застав на таманском берегу. В Азовском море был вскрыт пакет номер два.
Кирилловна!
И вот уже от грохота дальнобойных орудий сотрясаются хаты в Кирилловне и других приазовских селах. Ревут весь день орудия, прикрывая с моря высадку десанта и расчищая для него путь на север. Одно за другим охватывает пламя таврические села, все дальше в степь углубляются отряды запыленных, томимых жаждой, кипящих ненавистью фанатиков белой идеи. До сих пор они задыхались в Крыму и теперь – то маршевыми колоннами, то рассыпаясь цепью по высоким хлебам – прорываются все дальше вперед, «к милому северу», вооруженные новыми, еще не опаленными боем «гочкисами» и кольтами.
Вскоре десантники перерезали железную дорогу на Мелитополь, а ночью на станции Акимовка появился со своим штабом и командир десантного корпуса генерал Слащев. Самый молодой из врангелевских генералов, энергия которого, жестокость и авантюрные наклонности были замечены еще Деникиным, он в окружении возбужденных штабистов прохаживался сейчас по перрону и при багровом, жарком свете пылающих пакгаузов диктовал свой первый приказ – воззвание к населению Северной Таврии.
– «Дальнейший путь мой и моих войск объявлять не стану, – торжественно диктовал генерал, заложив руку за борт френча. – Мой путь… Вы узнаете его по заревам пожаров! Моя ночь будет полыхать для вас сплошной зарей с вечера и до утра! „Заря во всю ночь!“ – вот наш девиз, девиз героев-слащевцев…»
Записывала женщина-адъютант, хрупкая красотка с офицерскими погонами на плечах. На пальцах ее при отблесках пламени холодно сияли драгоценные кольца.
– Ночь-заря… Как это мило сказано! – восторженно воскликнула она, стенографируя пышную генеральскую фразу, которая вскоре станет крылатой во врангелевских войсках.
Ночь-заря! Жутко багровело небо над целым краем. Все дальше на север растекалась по селам тревога, все глубже в степь уходили зловещие зарева, освещая путь офицерским кокардам.
II
Под утро загремело на Чонгаре, взорвало тишину на Перекопе. Ободренный успешной высадкой десанта, Врангель перешел в наступление своими ударными силами, пустив из Крыма через перешеек массы конницы, артиллерии, броневиков. Врангелевская авиация завладела таврийским небом. Краевые части, стоявшие на перешейках, оказывали врагу героическое сопротивление, но и тут, как и под Мелитополем, куда рвались десантники, силы были слишком неравны. Свежие, щедро оснащенные новейшей техникой врангелевские корпуса, казалось, сметут все на своем пути. Потрепанные в боях красные войска, истекая кровью, шаг за шагом отступали на Каховку – к спасительным днепровским переправам.
На третий день наступления Врангель выпустил из Крыма своих черных демонов – Дикую чеченскую дивизию. Мчались по Присивашью и впрямь как демоны: черные бурки развеваются на ветру, в зубах кинжалы, а над головами, как вертящиеся пропеллеры, горит-сверкает сталь клинков.
Черным многотысячным топотом прогремели по перешейку, по чистым звонким солончакам, с неистовым гортанным «алла» ворвались в полдень в присивашское село Строгановку, на скаку зарубив у дороги немого пастуха.
Первый приказ по селу был:
– Мобилизация! Таким и таким годам немедленно явиться…
Никто из строгановских крестьян не явился на мобилизацию добровольно. Как только услышали о том, что им угрожает, сразу же бросились кто куда, а их ловили, хватали, конями сбивали в толпы и под конвоем гнали на сельскую площадь.
До неузнаваемости преображенный военным мундиром и все же сразу узнанный строгановцами молодой Фальцфейн идет вдоль шеренги и, тыча каждому в грудь нагайкой, отсчитывает:
– Один… два… три… Десятый! Ложись!
И снова:
– Один… два… три… Десятый! Ложись!
Каждого десятого тут же хватают, кладут и уже не отпускают, пока кровью не зальётся.
Оленчуку не выпало быть десятым, но это его не спасло от плетей. Кому-то из офицерской комиссии при осмотре показалась подозрительной Оленчукова шея. Почему не сгибается? Контужен или просто симулирует?
Офицеры внимательно рассматривали жилистую, несогласную на мобилизацию шею Оленчука.
– Набок свернуло? В коммунистическую сторону глядишь?
И хотя он не был десятым, его тоже положили и велели задрать рубаху.
Как в далекие татарские времена, рыскают по селу всадники со связками реквизированных кожухов и домотканого полотна в седлах. Шныряют по дворам. Джигитуя, нагайками снимают головы курам, а когда слащевский аэроплан сбросил над селом предназначенные для крестьян листовки, чеченцы, развлекаясь, стали на полном скаку ловить их в воздухе на острия своих клинков.
«Дальнейший путь мой объявлять не стану… Вы узнаете его по заревам пожаров!..»
По дворам летает пух, всюду раздается дикое гортанное: «Хазайка!» Буйный разгул чеченцев был в самом разгаре, когда в Строгановку походным порядком вступил с зачехленными орудиями артдивизион капитана Дьяконова.
Знакомое село у Сиваша, вытоптанные конницей виноградники… Дьяконов едет верхом впереди своих артиллеристов и молча посматривает по сторонам. Наблюдая за тем, что творится вокруг, он все с большей тревогой прислушивается к гомону взбудораженного села. Не хлебом-солью, не радостным колокольным звоном встречают их здесь. На площади полно людей, крики, плач… Возле одного двора столпились мужики, а женщина с печальным лицом, поставив ведро на загату, подносит кружку воды то одному, то другому. Дьяконов почувствовал, что и у него вдруг пересохло во рту. Подъезжая, удивленно разглядывал крестьян. Какие-то необычные они стоят – не так давно приветливые, сейчас почему-то отворачиваются, избегая его взгляда… В ветхой одежде, в соломенных брылях, иные и вовсе с обнаженной головой, у многих на рубахах проступает свежая кровь… И вдруг… Дьяконов не поверил своим глазам: Оленчук! Оленчук дрожащей рукой берет кружку, жадно пьет большими глотками, а руки и плечи почему-то трясутся. Что с ним?
– Оленчук!
Старый батареец не спеша передал кружку товарищу и только после этого поднял глаза на офицера, на спасенное в прошлом году от расправы его благородие. Молча остановил на нем тяжелый, помутневший взгляд.
– Что с тобой, Оленчук?
Оленчук медленно стал задирать рубашку на спине.
– Бейте и вы!
Спина – сплошная кровавая рана… Дьяконов понял, но сам еще не хотел верить своей догадке. Неужели? Неужели снова начинается то же самое? Несмотря на строжайшее предупреждение главнокомандующего насчет произвола и бесчинств?
– Кто это его? – спросил он у женщины, раздававшей воду.
– Да это же… ваши. Вон там за церковью свободу раздают. Молодой Фальцфейн за отобранную землю расплачивается.
Дьяконов так дернул коня, что тот вздыбился, сердито махнув на дядьков султаном своего хвоста. Горячая пыль ударила из-под копыт, медленно оседая у мужиков на брылях, на изодранных рубашках, на плечах. Молча глотали пыль дядьки, молча глотал ее и Оленчук, в мрачной, тяжелой задумчивости глядя вслед своему так неожиданно встреченному благородию.
За церковью Дьяконов с разгона осадил коня и невольно скрипнул зубами: знакомая картина! Несколько офицеров, согнав к ограде толпу крестьян, тут же чинят над ними суд и расправу.
– Смеяться, хамье? Только хромые да кривые явились на мобилизацию!
– А сыновья где? Где фронтовики?
И вслед за этим свистящие удары плетей и приглушенный стон…
Дьяконов, пробиваясь сквозь толпу солдат, направил своего коня в самую гущу.
– Кто здесь старший?
И сразу же заметил его – в новых полковничьих погонах, – долговязого молодого аристократа с маленьким, в кулачок, лицом, в пенсне.
– С кем имею че…?
Он не успел еще договорить, как Дьяконов, наседая на него конем, со всего размаху стегнул его по шее арапником – раз, и второй, и третий! Затоптал бы, смешал бы с землей, если бы только не помешали ему. Бросились со всех сторон, гончими повисли на нем, стащили с седла и через мгновение уже обезоружили, сорвали погоны…
III
В конце огорода Оленчука, над самым Сивашом, стоит белая акация. Ни одно дерево не выдерживает в этом безводном солончаковом краю, под палящими ветрами, только она, эта жилистая акация, цепкая и колючая королева юга, веселит людской взор в присивашских убогих селах, каждую весну одеваясь пышными гроздьями цветов и каждое лето осыпая увядшими лепестками плоские, заросшие бурьяном крыши. Как верную подругу, любит белую акацию степняк. Да и как ее не любить! Наперекор суховеям и черным бурям она всюду следует за человеком, добираясь даже сюда, до самых берегов мертвого моря, где ничего уже, кроме соли, не растет…
Оленчук, положив голову на руки, ничком лежит в тени акации. Пробрался сюда так, что и жена не услыхала, лег и словно умер в бурьянах. Слышал, как она посылала детей разыскивать отца, но не откликнулся. То ли стыдно было в таком виде показаться перед детьми, то ли и сам не знает почему: избитый, опозоренный, лежит, притаившись на собственном огороде, как вор или дезертир какой-нибудь.
Вскоре услышал, как жена и соседка громко переговаривались через загату.
– Попало и твоему, Харитина… Хотя бы десятым был, а то всыпали только за то, что шея набок!
– Ох, горюшко мое! – причитала жена. – А ведь говорили, что при этих расправы не будет. Где ж это он? Где мне его искать?
– Придет. Куда-то вдоль Сиваша побрел. Подальше от глаз… А моего деда так и не нашли. «Где спрятался?» – спрашивают. Вот как, видно, с солдатами у них туго, что уже и за стариками гоняются. «Берите, – говорю, – тогда хоть меня вместо деда!»
Немного погодя Оленчук услышал – возвратились дети, с шумом притащили во двор пойманную где-то лошадь.
– Отведите, сейчас же отведите назад! – набросилась на них мать. – Беды из-за нее не оберешься!
– Нет, пусть, мамо, пусть. Ничего за нее не будет! – кричали дети и наперебой бросились объяснять матери, что это конь запаленный, что его теперь – только в плуг, потому как для кавалерии он уже все равно не годится…
– Беляк сам его бросил.
– Что же это за беляк такой?
– Пьяный калмычонок! Ростом не больше будет, как Грицько соседский, – оживленно рассказывали дети. – Сидит вон там, над Сивашом, и плачет, что «болшак» у него бога украл: «Бога нет, земля нет, одна вода, да и та соленая, матер-черт!»
С тяжелой думой прислушивался к рассказу о калмычонке Оленчук. «Бога у него украли, а здесь? Вы-то разве с богом, по-божески? Ни за что ни про что, как скотину… За то, что шею в боях за вашего же батюшку-царя свернуло!»
До самого вечера ребятишки его возились во дворе с конем. То кормили его с рук разным бурьяном, удивляясь, что конь оказался куда более привередлив, чем верблюд; то подсаживали друг друга, чтобы сесть верхом, а затем, разглядев, что конь в коросте, сообща принялись чистить да отмывать его.
– Выведем коросту! Откормим! Будем, мамо, пахать на нем!
Сыновья рады-радехоньки находке. В кавалерию не годится, так вот пахать на нем собираются. И вспомнил Оленчук, как все началось, как первую ниву свою обрабатывал со старшим сыном, который ушел с Килигеем и теперь где-то на польском фронте шляхту крошит… Длинная им досталась нива, и лежала она так, что одним концом упиралась в позиции белых, а другим – в позиции красных… Оленчук подходил с плугом то к одним, то к другим и спокойно закуривал и с теми, и с другими. Дозакуривался! Лежит вот, нагайками исполосован. И за что? Упрямая шея его им не понравилась, на мобилизацию их не поддалась. Все тут ему припомнили: и комбед, и повстанчество, и то, что плуг свой по панской земле пустил, что человеком себя почувствовал! И за это пороть? Да как они смеют?
– Как они смеют? – в ярости набросился он на жену, когда она, наконец отыскав его, принесла ему в бурьяны полдник, потому что идти в хату он отказался. – Доколе будут они глумиться над нами? Кто и когда право такое им дал?
– Тише, тише, Иван, – успокаивала его жена, – а то еще услышат…
– Пускай слышат, – повел он мутным взглядом вокруг. – Не боюсь я их! При всех скажу! Далеко на этом не уедут. Кишка тонка!
Покричал, побушевал и снова лег, умолк надолго. Сколько ни упрашивали жена и дети, так и не перешел в дом, так и остался лежать здесь на огороде, над Сивашом, на теплой потрескавшейся земле. Рапа весь день кипит на Сиваше, растет соль, через день-два все дно морское до самого горизонта станет белым, словно снегом припорошенное. Акация, разомлев за день на солнце, под вечер густо и сладко запахла; душная, пьянящая истома, как перед дождем, разлилась, поплыла над землей.
Наступила ночь.
Ныло, огнем горело избитое тело Оленчука. Но еще больнее жгла обида его возмущенную душу. Из темноты, из-за села, доносился непрерывный шум движущихся войск; шли и шли по дорогам вражеская конница, артиллерия, броневики. И так горько было Ивану, такая тяжесть навалилась на него, будто идут они, проходят прямо по его телу.
IV
Закрывались ревкомы. Толпы беженцев, семьи активистов, походные красноармейские лазареты безостановочно катились степными дорогами к днепровским переправам. Зримая смерть гналась за ними. На земле – чеченские сабли да броневики, а в небе – французские аэропланы. Рассказывали, что под Мелитополем, преследуя рассеянную из степи кавалерийскую часть, аэропланы спускались так низко, что крыльями головы с плеч сносили красным всадникам.
Территория, занятая Врангелем, непрерывно увеличивалась.
День и ночь с жестокими боями отступал по степи к Днепру отряд Леонида Бронникова, уже в ходе боев сформированный из алешковских коммунаров, матросов береговых застав и сельских ревкомовцев. Отступали шаг за шагом, неся на руках раненых, а убитых оставляя пастухам, чтобы похоронили. Шли не столько пыльными дорогами, сколько брели напрямик по хлебам; а когда ночью вражеские броневики, преследуя их, прощупывали степь прожекторами, бойцы залегали в высокой ржи, и эти минуты были для них передышкой. Жутко лежать, когда рядом враг водит по степи своими электрическими глазищами, подобно какому-нибудь фантастическому чудовищу, в поисках все новых и новых жертв.
В эти тяжелые ночи отступления, когда приходилось чуть не голыми руками сдерживать наседающего противника, Леонид не раз пожалел, что нет сейчас у него славных «сухопутных крейсеров», с которыми его колонна в прошлом году пробивалась по Правобережью и которые так честно протаранивали своими лбами путь. Трагичен был их конец. Однако даже тогда, когда выяснилось, что железнодорожные мосты впереди взлетели на воздух и настало время распрощаться с бронепоездами, и гибелью своей они послужили родной колонне. Охваченные огнем, без машинистов, пущены были навстречу врагу, в самую гущу наступающих войск генерала Шиллинга. До сих пор Леонид видит, как мчатся по ночным полям его пылающие бронепоезда, как летят они на максимальной, катастрофической скорости, наводя ужас на окружающие хутора и немецкие колонии, с дикой силой гневно скрежещущего железа врываясь на занятые деникинцами станции и полустанки… А тут бронепоездов не было, тут отступающие могли прикрываться от врага лишь стеной колышущихся под ветром хлебов.
Однажды утром отряд Бронникова вышел к хутору Гаркуши. Пользуясь тем, что удалось оторваться от противника, отряд решил сделать передышку на этом хуторе. Дозорный вскарабкался на самую вершину ветряной мельницы, не раз уже служившей наблюдательным пунктом для враждующих между собой армий, которые неоднократно проходили здесь за эти бурные годы.
Выставив дозорного, бойцы всей группой расположились в тени под амбарами и, голодные, измученные, потребовали, чтобы хозяин вынес чего-нибудь перекусить.
– Что же я вам вынесу? – замялся хозяин. – Вы ведь не первые. Все идут, и всем дай, дай…
– Не скупись, не скупись, хозяин. Если пирогов нет, так подай сюда хоть хлеб-соль на рушнике, что для Врангеля приготовил.
– Да что вы, что вы, – засуетился хозяин, оправдываясь, а по глазам видно было, что и впрямь отгадали – уже припасены где-то в тайнике и хлеб и соль для встречи крымских гостей.
– Врангель обождет, а нам подавай все, что для него приготовил. Да поживей!
Изголодавшиеся, с волчьим аппетитом съели они и хлеб, припасенный не для них, съели и сало, которое Гаркуша с зимы прятал в чулане, и воду чуть не всю выхлебали из колодца. «И когда уж ты забудешь дорогу ко мне на хутор? – с затаенной ненавистью мысленно обращался Гаркуша к командиру отряда, бывшему машинисту из табора Кураевого. – Ты и тогда все людей баламутил, и сейчас никак не угомонишься. Собрал своих антихристов и снова куда-то ведешь их, чтоб тебе вовек не вернуться оттуда!»
Уже покидая двор, бойцы отряда заметили Наталку, которая как раз чистила конюшню, молчаливая и как будто заплаканная.
– А это дочь? – спросил один из матросов.
– Да вместо дочери родной, – поспешил ответить старик.
– Дочь, которая батрачкой называется, – заметил кто-то из бойцов.
– Смотри, дед, не обижай ее тут, – серьезно предупредил Леонид. – Вернемся – спросим.
Когда отряд стал отдаляться, хозяин увидел, как сверкнули слезы на глазах у батрачки.
– «Товарищей» жалко стало? Горько расставаться? – издевался Гаркуша. – А не говорил ли я тебе, что так оно и будет, что власть ваша не дольше, как до пятницы!
Не отвечая старику, Наталка все смотрела вслед уходящим, смотрела до тех пор, пока они не скрылись за хутором в хлебах.
Пробившись к Днепру, отряд Бронникова получил задание занять оборону на приднепровских холмах, на которых уже прикрывали переправу другие красные части. Бронникову было досадно, что приказ о защите переправы он получает из уст Муравьева – человека, к которому до сих пор не мог преодолеть в душе враждебного чувства. Это не тот, не киевский Муравьев, о котором в армии прошла слава как о палаче и самодуре, нет, это свой Муравьев, южный, тот самый приблудный комиссар, который в прошлом году во время отступления, растеряв свою бригаду, прибился было к их колонне, но так и не нашел общего с ними языка. Бронников слышал уже, что Муравьев снова вынырнул тут, на юге, с весьма высокими полномочиями, но все же не ожидал встретить его у каховской переправы, да еще и получать от него задание. Правда, у Муравьева хватило такта сделать вид, будто он не узнал Бронникова или просто забыл его. Желчный, злой, еще более черный, чем прежде, он теперь, стоя на понтоне, отрывисто бросал слова приказа:
– Идите. Занимайте. Прикрывать переправу до последнего.
– Когда сниматься?
– Скажем. Не раньше, чем все переправятся.
Странно все-таки: бригаду удержать не мог, а тут такими большими людскими массами распоряжается. Какие у него права на это? Какие основания? Или достаточно того, что он где-то там, в эмиграции, был вместе с Троцким и теперь прибыл сюда, вооруженный его всесильными мандатами? А может быть, так и надо? Может быть, он обладает какими-то не ведомыми Бронникову исключительными достоинствами? И все же было досадно именно по его приказу брести к песчаным кучугурам и вести бойцов на их, возможно, последний рубеж. «Да в конце концов, не ему же, не Муравьеву, ты служишь, – сердито подумал Бронников, заняв позицию в песках и направив винтовку в степь. – И если даже из уст человека, неприятного тебе, исходит приказ, необходимый революции, ты выполнишь его до конца».
У переправы весь берег запружен людьми, скотом, возами. Узенькая полоска наплавного моста не успевает пропускать всех, кто непрерывно подходит сюда. Часами ждут очереди обозы, беженцы, лазареты; ревет собранная в большие стада скотина, которую пастухи по распоряжению ревкомов гонят и гонят сюда из ближних и дальних имений.
Жарко горит полуденное небо.
На холмах, в сыпучих приднепровских дюнах, в налитых зноем песчаных ямах выпало бойцам отряда Бронникова держать боевой рубеж. Жара и жара. И хотя полноводный Днепр совсем рядом, но жажда сжигала людей – только и выручали дети рыбаков, которые, несмотря на обстрел, пробирались в кучугуры, приносили воду бойцам. Бронников лежал меж раскаленных песчаных холмов, дальше всех от Днепра, однако и к нему забрел водонос – совсем маленький, быть может, только чуть старше его Василька, белоголовый, лобастый, в штанишках с лямочкой через плечо. Переднего зуба нет, шепелявит…
– Как тебя звать?
– Шашко.
– Сашко?
– Шашко.
Присев на дно ямы, мальчонка испуганно смотрит, с какой жадностью дядя матрос пьет воду из кувшина, и задумывается, становится как-то не по возрасту серьезным.
– О чем думаешь, сынок?
– Война да война… Мама говорит, что, школько я живу на швете, война идет.
– Скоро кончится. Разобьем мы их, и тогда уже будет иначе… В школу пойдешь.
– А за что вы с ними так долго воюете, дядя?
Как ему ответить на это? Потому ли, что так чистосердечно спросил мальчонка, потому ли, что это была единственная живая душа, которую он встретил здесь, на холмах, за весь день, только Леониду вдруг захотелось открыться, рассказать все о себе этому незнакомому хлопчику…
– Хочешь, Сашко, я расскажу тебе об одном мальчике?
И в приливе внезапной, давно не испытанной нежности Леонид стал рассказывать ему о мальчике с Кинбурнской, косы, как этот мальчик, едва став на ноги, уже помогал ватаге рыбаков, отцу и братьям тащить неводы из моря, а потом видел, как однажды ночью тут же, возле рыбацкого костра, жандармы топтали ногами отца, допытывались, где его сын. Позже увидел он и того, кого искали жандармы, – своего старшего брата, моряка. Под усиленной охраной вели его вместе с товарищами-матросами по улицам Очакова, и все знали, что повели их на расстрел…
– За что же их? – ужаснулся Сашко.
– За то, что не потерпели издевательств у себя на корабле, бросили за борт офицеров, отреклись от царя и, подняв над своим кораблем красный флаг, много дней ходили, непокоренные, под этим флагом по морю. Подрастал мальчик, стал потом сам черноморским матросом и тоже не захотел терпеть бесправия и обид. Все больше становилось таких, которые не хотели терпеть издевательств над собой, искали лучшей доли для себя, для таких, как твои мама и дедушка, и вот за это началась и идет теперь великая борьба. И хотя, быть может, кадеты не раз еще будут здесь, у Днепра, и немало поляжет отважных бойцов на этих берегах, но кончится тем, что наш, наш будет верх, Сашко! Когда вырастешь, уже не будешь ты знать ни жандармов, ни батрачества, ни нищеты: жизнь твоя будет светлой и радостной, ну как… пасха. Может, даже на этих вот холмах, на горячих этих песках сыпучих, где мы с тобой сейчас изнываем от жары, где только чахлый молочай растет, поднимутся тогда сады зеленые, вырастет город чудесный, ну вот как в сказках бывает…
Вздохнул Леонид, обнял мальчика так, словно вместе с ним обнимал и своего Василька, и мечту свою далекую.
А переправа гудела, содрогалась под тысячами ног. И хотя с правого берега уже подводили под настил моста бикфордовы шнуры, бойцов, которые прикрывали переправу, это не пугало: они знали, что, после того как переправа примет всех, перейдут по гулкому настилу и они, лишь после того шнур будет зажжен.
Со стороны степи все ощутимее надвигалась угроза. Несколько раз конные разъезды противника появлялись на горизонте, но, встретив огонь с холмов, снова откатывались назад. Под вечер подошли броневики, выкрашенные в мышино-пепельный цвет, сливавшийся с цветом поблеклой, выгоревшей степи, и стали поливать холмы пулеметным огнем. Все ближе повизгивали пули в раскаленных песках, все чаще то тут, то там раздавался вскрик, горячая кровь обагряла песок…
Вечером, когда над плавнями показалась полная луна и у переправы никого больше уже не осталось, Бронников дал команду сниматься с позиций и спускаться к Днепру. Они отступали последними. Отстреливаясь от наседающего врага, глубоко увязая в песке, отряд разомкнутой цепью двигался вниз к воде, к переправе. Были уже совсем близко от моста, первые бойцы уже готовы были ступить на деревянный настил, как вдруг на реке что-то ярко сверкнуло, загрохотало, точно гром, – чья-то нетерпеливая рука на том берегу подожгла бикфордов шнур!
Мост рушился на глазах у бойцов. Бронников смотрел, как гибнет, разваливается на куски единственная дорога на ту сторону, и кровь тяжко ударила ему в виски: что же это такое? Как могли забыть там о них, последних, кто, весь день сдерживая врага, самоотверженно прикрывал эту переправу? Гады! Встретит – расстреляет на месте того, кто так распорядился!.. Однако сначала нужно переправиться, добраться туда! Днепр разлился здесь как море, еле виднеются бериславские ветряки, выстроившиеся в ряд на гористых кручах противоположного берега… А враг тем временем наседает все сильнее, пули все чаще вжикают у самых ушей, пощелкивают по вербе, и скошенные ими листья сыплются на бойцов, на залитую лунным сиянием дпепровскую воду.
«Как же теперь?» – читает Бронников в глазах бойцов немой вопрос.
Подает команду:
– Вплавь!
Должно быть, никогда еще не был таким широким Днепр, как в эту июньскую, озаренную луной ночь, когда вместо плавучего моста перед отрядом легла на ту сторону лишь дрожащая лунная дорожка! Уцепившись за какие-то доски, обломки, тяжело дыша, люди плыли с оружием на шее, с оружием в высоко поднятых над водой руках. Их сносило течением; на целую версту, если не больше, растянулся переплывающий отряд на светлой водной равнине. А вслед им откуда-то с кучугур уже строчили вражеские пулеметы, и вода вокруг вскипала от пуль. Не один боец глотнул днепровской воды, не один пошел ко дну, запутавшись в лозняках и подводных корневищах плавней. Всю ночь длилась эта нелегкая переправа по зыбким серебристым дорожкам, постланным луной перед Бронниковым и его бойцами через Днепр!
После ночной купели отряд сильно поредел, а те, кому суждено было уцелеть, тяжело дыша, усталые, мокрые, выбирались на берег в Казачьем.
Утреннее солнце встретило их уже на бериславской горе. Отсюда далеко видны были таврийские просторы, пожухлая степь за Каховкой, буйно-зеленые плавни понизовья, а между ними – широкая днепровская синь, похожая на пролитое на землю небо. В густых зарослях вербы на каховском берегу то тут, то там белели рыбацкие хатки. С тоской и болью посматривал в ту сторону Бронников, ведя своих бойцов по высокому берегу. Как там Каховка? Как там сейчас его юный друг, который вчера приносил ему воду в раскаленные пески? Широкое течение Днепра пролегло между ними, нет больше мостов, и никто не может сказать, сколько это продлится.
V
Суд над Дьяконовым происходил на станции Ново-Алексеевка; тут же ему пришлось ожидать и утверждения смертного приговора, сидя под стражей в душном станционном пакгаузе, который контрразведчики превратили в место заключения.
Узников с каждым днем становилось все больше. Здесь полно было разных спекулянтов, которые саранчой налетели из Крыма на дешевые таврийские продукты; каждый вечер у порога совершал молитву старый богомольный татарин; по углам теснились темными кучками крестьяне – молчаливые, упрямые, которых никакой силой не удавалось затащить на мобилизационные пункты, невзирая на все усилия врангелевских «охотников за мужичьими черепами».
Целые дни мужики только и делали, что попыхивали цигарками, молча подпирая спинами стены пакгауза, и только по ночам начинали о чем-то перешептываться, но углам, поблескивая огненными глазками самокруток. Своими секретами они не делились ни с кем из арестованных, в том числе и с Дьяконовым, хотя и знали, за что он был осужден. Для них он все еще оставался где-то на той стороне, пусть и без погон, пусть в вылинявшем, потертом, но все же английском френче. А он думал о них неотрывно, с болью, и в каждом из них, темных, непоколебимых в своем упорстве, для него было что-то от Оленчука.