Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Под окном тоскливо покачивались голые сучья жасмина. Сырой дымный воздух гудел от близкой артиллерийской канонады.
Позвонил телефон. Маруся вздрогнула и сняла трубку.
– Откуда? Ничего не могу разобрать. Что?
Она обернулась к Кате, торопливо кидавшей в печь бумаги.
– Из Ожерелок звонят.
– Из Ожерелок? – Катя выхватила из ее рук трубку. – Я, Катя!..
Говорил Филипп Силов, но что – разобрать было невозможно. Что-то о немцах. Один раз голос ясно выговорил имя матери.
– Филипп! Скажи мамке, пусть не волнуется. Сегодня к ночи буду в Ожерелках. Слышишь, Филипп? Се-го-дня к но-чи!
В трубке что-то зашуршало, хрустнуло и смолкло.
– Филипп!
Катя раздраженно надавила рычажок.
– Станция! Почему прервали?
– Не мы прервали, – нервно отозвалась телефонистка и, помолчав, добавила: – Связь с Ожерелками оборвалась.
– Оборвалась связь… – упавшим голосом повторила Катя. – Может быть они уже в Ожерелках?
Она провела по лицу рукой, опустилась опять перед голландкой и с ожесточением принялась кидать в огонь оставшиеся бумаги.
Маруся глазами, полными слез, смотрела на огонь.
Дышать было тяжело.
Ах ты, сад, ты, мой сад… —
влетела в комнату пьяная песня. На фоне орудийного грохота она прозвучала дико и как-то страшно.
– Аришка Булкина, – брезгливо сказала Катя. Маруся распахнула окно. На нижней ступеньке крыльца сидел лысый старик, держа во рту незакуренную цыгарку; он протягивал кисет второму старику, пристроившемуся возле крыльца на камне. По мостовой дребезжали повозки беженцев.
Сад зелененький….
Из-за угла соседнего дома, пошатываясь, вышла молодая растрепанная баба.
– И-их! – взвизгнула она.
Что ты рано так цветешь. Осыпаешься?
Старик, сидевший на ступеньке, сплюнул, а другой, задрожав от гнева, крикнул:
– Аришка! Ты бы, сука, хоть в такие-то дни посовестилась.
Баба остановилась, нахально выпятив живот.
– А чем день плохой? – спросила она хрипло. – Всю ночь дождь лил, а сейчас, гляди-кось, солнышко проглянуло, небушко голубеньким становится… Ишь, благодать какая! О чем тужить мне, милый? О большевиках? В восемнадцатом-то году они нас, как липку, ободрали – гладенько… Да я не злопамятная: удирают – и пусть. Мое дело – сторона.
– Вот всыплют тебе немцы – по-другому запоешь. Сад-то не зеленым, а черным покажется.
– Мне всыпят? – Аришка засмеялась. – Да за что же, милый? Что я сделала плохого немцу? Простой народ они не трогают.
Она подошла к крыльцу и, обтерев рукой губы, присела на корточки.
– Угостите, кавалеры, закурить.
Старик, сидевший на ступеньке, яростно замахнулся.
– А ну, прочь! Для такой стервы не то что табаку – навозу жалко.
Аришка обиделась и, ругнувшись матерно, поднялась с земли, качнулась.
«Правда, какая стерва!» – чувствуя в себе огромное желание ударить эту бабу, подумала Маруся.
– Все, – сказала Катя.
В голландке чернели, рассыпаясь пеплом, листки.
Поднявшись с пола, Катя в последний раз окинула взглядом комнату. Кровать поблескивала никелированными шариками. Сквозь кружева, спускавшиеся до пола, виднелось голубое, с белесыми цветами, покрывало. Подушки – белые, пухлые, по бокам ажурная вышивка, и сквозь нее проглядывали нижние светло-голубые наволочки. Стены были гладко оклеены обоями любимого ею розового цвета.
Все вещи, к которым она так привыкла, что даже не замечала их: и этот черный диван, стоявший рядом с книжным шкафом, и письменный стол, придвинутый вплотную к окну, чернильный прибор из пластмассы и все остальное – каждая мелочь, – показались настолько дорогими, близкими сердцу, что трудно было оторвать глаза.
Взяв «Краткий курс истории ВКП(б)» со множеством бумажных закладок, Катя, не зная зачем, выдернула закладки и опять положила книгу на стол. Подошла к шкафу. На застекленных полках теснились книги – Ленин, Сталин, Пушкин, Лермонтов, Маяковский, Некрасов, Горький, Бальзак. Это были не просто книги, а ее друзья, учители. Они помогали ей глубже понять жизнь и полюбить в ней все, что достойно любви. Смотрела на них Катя, и представлялось ей, как немцы ворвутся в комнату, разобьют стекла шкафа и будут рвать в клочья, топтать ногами эти книги. И было у нее такое ощущение, будто книги, как живые, укоряют ее за то, что она оставляет их врагу. Она потянула кольцо, и дверца шкафа раскрылась.
– Катюша! Ты хочешь их тоже?.. Катя вздрогнула.
– Что – тоже?
Маруся кивнула на голландку.
Катя поняла ее и отшатнулась от шкафа, а в мыслях мелькнуло: «А может, и вправду сжечь? Другие жгут…»
– Нет, пусть уж что будет, то будет, Маруся, а своими руками бросить их в огонь – нет… не могу… Нет у меня таких сил… – проговорила она.
На средней полке одна из книг немного выдавалась из ряда. Маруся вынула ее: «Как закалялась сталь».
– Читала, конечно? – спросила Катя.
– Да.
– А я почти всю наизусть знаю… Павка… Вот был… настоящий человек!
Катя взяла из рук подруги книгу, перелистала.
– Люблю очень вот это место. Послушай, Маня: «Самое дорогое у человека – это жизнь… Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»
Прислонившись спиной к стене, она закрыла глаза, прижала книгу к груди. Из-под плотно прикрытых век выползли две слезы и повисли на ресницах.
– Хорошо, – проговорила она почти без голоса. – Очень хорошо! Вот именно так, Маня, как сказал Островский, только так…
Голубизна ее глаз начала сгущаться; и когда они сделались такими же синими, как и минуту назад, она сказала тихо, точно самой себе:
– Никогда еще она не была такой. Маруся обняла ее.
– Кто, Катюша?
– Борьба эта, о которой говорит Островский, за освобождение человечества.
Гулко ухали орудия. В раскрытое, окно влетел ветер, резко запахло пороховым дымом. Катя поставила книгу на полку.
– Пусть что будет, а я… не могу… Пойдем скорее отсюда!
Маруся подняла с пола тяжелый желтый чемодан.
При появлении девушек в дверях на пьяном лице Аришки, которая все еще стояла неподалеку от крыльца, расплылась улыбка.
Ответив на приветствие стариков, Катя первой сбежала со ступенек.
– Комиссар в юбочке! – Покачиваясь, Аришка заступила ей дорогу и низко поклонилась. – Удираешь? Счастливый путь-дороженька!
Девушки молча обошли ее.
По улице группами и в одиночку двигались раненые бойцы. Из домов выбегали люди с узелками, чемоданами и корзинами. Они останавливались, прислушивались к грохоту пушек, понимающе переглядывались и бежали все в одну сторону.
– Страшно, Катя, – сказала Маруся, зябко поежившись. – Все эти дни мы с тобой душа в душу жили, а теперь, в такое время, врозь будем. Может быть, можно вместе?
– В деревнях у нас должны остаться свои, надежные люди. Бюро утвердило тебя, Маруся.
Маруся наклонила голову.
– Так нужно, Манечка. А потом мы ведь будем встречаться, может быть, часто. В воскресенье жди меня на Глашкиной поляне, как условились. – Катя остановилась, сжала ее руку. – Об одном прошу: береги себя. Когда будут у вас на хуторе немцы, ты прячься, не показывайся. И вообще старайся быть незаметной, не привлекай к себе внимания. Всякие люди есть. Видела Аришку? Радуется, подлюга.
– Я понимаю, – тихо проговорила Маруся. – За тебя буду все время бояться: где ты, что с тобой?
За спиной у них нарастал шум, Маруся оглянулась через плечо.
Заполнив во всю ширь поселковую улицу, рысью, прямо на них мчалась конница. Освещенные скупым октябрьским солнцем, тоскливо светились каски. Головы бойцов были наклонены, лица сумрачны.
Красная Армия отходила на восток.
– Пока, Манечка, – сказала Катя.
Она поцеловала подругу, взяла из ее руки чемодан и, перебежав дорогу, скрылась в переулке.
* * *
К вечеру фронт стал не только слышимым, но и видимым: бои шли всего в двух километрах от города. Ветер дул с запада, и по улицам стлался мутный пороховой дым.
Подбежав к крыльцу Дома Советов, Федя перевел дух. Под окнами райкома партии артиллеристы суетились возле орудий, нацеленных в сторону вокзала. Лейтенант в шинели, выпачканной грязью и какой-то краской, приложив к уху трубку, командовал:
– Прицел восемнадцать минус четыре… – Отнял трубку. – По наступающему зверью… – И взмахнул рукой: – Огонь!
Оба орудия ахнули так, что задрожала земля, и словно в ответ им в вышине послышался свистящий визг, затем грохот взрыва. На Колхозной улице взметнулся к небу черный столб дыма, взвились, затрепетали розоватые языки пламени.
Взрыв был так силен, что прошел по земле до крыльца, и Федя почувствовал толчок в подошвах и ноющую дрожь, хлынувшую от коленок к спине.
– Да-а, погодка сегодня, – проговорил он озабоченно.
На лестнице было темно. Сверху слышался нарастающий шум голосов и топот ног, вероятно собрание актива уже закончилось. Федя шагнул навстречу сбегавшим по ступенькам девушкам.
– Зимин и Катя там?
– Кто спрашивает? – окликнул его с лестничной площадки мужской голос.
– Это я, Голубев.
Яркий свет ослепил ему глаза.
– А Катя все беспокоилась, что ты не успеешь. – Саша опустил карманный фонарик и коротко рассказал, о чем говорилось на собрании актива.
Узнав от него, что Катя ушла к Зимину, Федя побежал наверх, но в райкоме Кати не оказалось. У двери редакции стояла тетя Нюша, прислушиваясь, к чему-то и тяжело вздыхая.
– Чайку не видели? – спросил ее Федя.
– Здесь.
Дверь редакции приоткрылась, и Федя лицом к лицу столкнулся с Катей, На ее гимнастерке перехлестнулись ремни портупеи, сбоку висела кобура.
– Вернулся, – обрадовалась она. – Ну как?
– Задание выполнено, тракторы все до одного выведены из строя.
– Хорошо. О постановлении актива знаешь?
– Саша сказал.
– Дочка, а что же со мной-то не прощаешься? – тихо укорила тети Нюша.
Катя обняла ее, а глаза опять вскинула на Федю.
– Ты прямо в лес?
– Да. Вместе с тобой.
– Хорошо. Только я сначала в Ожерелки забегу. Ой! – вскрикнула она и, оглушенная, сдавила ладонями уши. Немецкий снаряд разорвался перед самым – крыльцом, стены трещали, на лестничную площадку со звоном сыпались оконные стекла.
– Немцы! У самого города… Немцы! – влетел с улицы женский крик.
Тетя Нюша, схватив Катю за руки, заплакала.
– Как же ты теперь, доченька… немцы!..
– Ничего. Когда наши будут оставлять город, электростанция дает сигнал – продолжительную сирену. Пока еще не опасно.
Она погладила голову прильнувшей к ней старой женщины. Сегодня все, с чем приходилось расставаться, было по-особенному дорого сердцу.
– Поживем еще вместе, тетя Нюша, поработаем. Ведь мы не умирать уходим.
Гул от первого взрыва еще не успел рассеяться, а стекла вновь зазвенели, – и через развитое окно пахнуло плотным горьковатым запахом дыма.
– Надо итти, – поторопил Федя.
Катя крепко прижала к себе тетю Нюшу и поцеловала ее. Приоткрыв дверь в редакцию, крикнула:
– Не задерживайся, Коля! – и повернулась к Феде. – Пошли.
– А чего это Брагин засиделся? – спросил он, следом за ней спускаясь по лестнице.
– Шрифт подбирает. Будем выпускать листовки для населения.
Взявшись за дверную ручку, она обернулась.
– Знаешь, Федюша, у меня комсомолок только тридцать пять… Ты бывал когда-нибудь в вырубленном лесу?
– Приходилось…
– Вот и у меня то же. Когда вошла в зал, смотрю, – ну, как лес вырубленный. Девушки сбились в кучку, а пустые стулья – точно пеньки.
Она резко распахнула дверь.
Город был весь в дыму. Багровыми и рыжими жгутами рвался с крыш к небу жаркий огонь. В сквере у орудий продолжали суетиться артиллеристы. Метрах в двух от них зияла черная яма, и на краю ее лежали окровавленные трупы двух красноармейцев – сюда упал снаряд…
– Огонь! – откуда-то из-за облака дыма хрипло прозвучал голос лейтенанта. Орудия выстрелили, и тут же пронзительно и высоко взвыла сирена: Красная Армия оставляла город.
Как окаменевшая, смотрела Катя на костры пожарищ, и на глазах ее стояли слезы.
– Скорее, Катюша, – забеспокоился Федя.
– Там же Зимин, Коля.
Она указала на темные окна и ласково сжала его локоть.
– Я очень рада, Феденька, что ты вернулся. В такое время нужно нам вместе… Может быть, не так тяжело будет…
Сирена смолкла, и одновременно, словно придавленный тишиной, оборвался и орудийный грохот. Сквозь треск горящей крыши соседнего дома издали донеслись слова какой-то команды.
На крыльцо выбежала тетя Нюша, бледная, испуганная, и растерянно уставилась на артиллеристов, ломавших палисадник, чтобы вывезти орудия из сквера.
Катя перехватила из ее рук дверь.
– Чего же они? – прошептала она, напряженно всматриваясь в темноту лестницы.
В конце улицы показалось длинное жерло орудия, второе, третье… Проехав мимо Дома Советов, орудия остановились и медленно стали поворачивать свои жерла в ту сторону, откуда только что прибыли.
Катя уловила загремевшие на лестнице торопливые шаги, и у нее с облегчением вырвалось:
– Наконец-то!
На улицу выбежали Зимин и Коля Брагин. Зимин был в шинели, перетянутой ремнями портупеи, и в фуражке с красной звездочкой.
– Чайка! Ты еще здесь? Не медлите, товарищи.
– Огонь! – долетело с дороги.
Глава девятнадцатаяВ Ожерелках немцы появились перед заходом солнца. Группа мотоциклистов, в касках и зеленых френчах, разбрызгивая грязь, влетела на улицу. Один из них вырвался вперед и, оставляя за собой хвост белесого дыма, пронесся мимо Васьки, плотно прижавшегося к воротам своего дома.
Из трубы сельсовета тонким столбиком поднимался дым. Лицо Васьки побелело. Не сводя глаз с немцев, остановившихся неподалеку, он перебежал дорогу и, поднявшись на крыльцо сельсовета, постучал.
– Тятя!
В дверь просунулась голова Филиппа.
– Немцы, тятя, – прошептал Васька.
– Вижу. Иди отсюда. Да галстук-то сними, чорт! – Филипп сдернул с его шеи пионерский галстук и захлопнул дверь.
– Чудной! – пробурчал Васька, ощутив в то же время большую гордость за отца: «Вот он какой! Плюет на немцев». – Только врешь, тятя, никуда я не пойду – ты будешь погибать, и я с тобой. Пусть знает немчура: Силовы – что отец, что сын – на них тьфу!
Затрещал мотоцикл. Это возвращался разведчик. Он подлетел к остальным; все они о чем-то загалдели. Толстый, наверно офицер, махнул рукой, и немцы повернули обратно.
У Васьки вырвался радостный вздох: умирать ему все-таки не хотелось. Он сильно забарабанил в дверь.
– Тять, удрали!
– Знаю, – сердито ответил из-за двери отец. – Я тебе что сказал? Иди помогай матери.
Васька обиженно пожал плечами и хотел сесть на ступеньку, но его внимание привлек гулкий грохот.
От Волги к селу катились пушки.
«Вот кого испугалась немчура!» – Васька закричал: «Ура!» – и побежал навстречу артиллеристам.
Изо всех ворот выбегали перепуганные появлением немцев люди. Поднялась суматоха. Филипп, хмурый, вышел на крыльцо. Увидев Дашу Лобову, он подозвал ее и велел выставить на всех дорогах посты.
– Подумай о себе, Филипп! – с плачем кинулась к нему Марфа.
– Тише, тише! Утром договорились, ну и запрягай лошадь.
То, о чем договорились. Филипп и его жена, не была секретом для ожерелковцев. Силовы уезжали в тыл. Филиппу оставаться в деревне, конечно нельзя: было. И уйти в партизаны он тоже не мог – с протезной много не напартизанишь.
– Запрягай, – повторил он и опять заперся в сельсовете.
А волнение в деревне все нарастало.
Появление немцев словно черным, крестом легло на душу каждого. Во дворах резали скот. Дети плакали – на них не обращали внимания. Все наиболее ценное несколько дней назад было связано в узлы, запаковано в сундуки и ящики. Теперь в погребах: и клетушках рыли ямы. Некоторые, считая дворы ненадежными: хранилищами, суетливо нагружали подводы, чтобы отвезти свое добро в лес и там похитрее упрятать.
Лишь из трубы сельсовета продолжал спокойно виться дымок: Труба была плохо прочищена, и дым, наполняя комнату мутью, слезил глаза. Филипп не обращал на это внимания. Оставалось сжечь последние десять папок. Когда они почернеют от огня, тогда можно будет подумать и о себе. Из окна было видно, как у ворот его дома, окутанные сумерками, суетились люди, – это соседи помогали Марфе грузить на подводу вещи.
«Не оставляют в беде. Самим у себя надо, а они мне помогают», – растроганно подумал Филипп.
На столе зазвонил будильник, стрелки показывали половину седьмого.
«Успеть бы, пока мост не взорвали. – Филипп бросил в огонь последнюю папку и захлопнул дверцу печки. – Вот и мы станем беженцами».
Он вышел на крыльцо и, ковыляя, направился к своему двору.
Забравшись на телегу, Марфа увязывала узел. Филипп взял у нее из рук веревку.
– А Васька где?
Она оглянулась на распахнутые ворота.
– Только сейчас здесь был.
– Та-ак… – сказал он, накрепко стягивая узлы. – Надо еще к Василисе Прокофьевне наведаться.
– Ой, что ты! – испугалась Марфа. – Во второй-то раз придут немцы – уж не уйдут. Трогаться надо.
– Не бойся – постовые упредят. В случае чего – в лес свернем. Я ненадолго.
* * *
Василиса Прокофьевна хлопотала возле телеги, с помощью Шурки прикручивая корзину с гусями к пустой бочке. Руки ее работали быстро, но машинально. Мысли были далеко – возле любимого детища. «Успеет ли выбраться? Утром Филиппу сказала, что вечером будет дома. Вот и вечер, и до ночи осталось рукой подать, а ее все нет».
Гуси в непривычной обстановке вытягивали шеи и всполошенно гоготали. Со двора несся поросячий визг.
– Укладываешься, Прокофьевна?
Василиса Прокофьевна повернула голову и увидела подходившего Филиппа.
– О Кате все думаю, Филипп, ну-ка в Певеке уже немцы? Слышь, палят?
– Не должно им в Певске быть, – неуверевно проговорил Филипп. – Ведь они отсюда идут, а Певск – там.
«Постарела она за эти дни», – заметил он.
– А я к тебе за тем, Прокофьевна, о чем утром говорили.
– В беженцы уйти? – хмуро спросила она и покачала головой. – Нет, Филипп, счастливого пути да здоровья! Вы с Марфой люди молодые – как саженцы, и на другой земле корни пустите, а я стара. На той земле, которую потом своим посолила, только и держаться мне и умереть здесь.
– Насчет корней-то вроде и неправильно, Прокофьевна. Зачем нам прирастать в других местах? Отгонят немца – и опять вернемся.
– Нигде человеку вольным не быть, ежели знает он, что родная его земля в неволю попала.
Помолчав, она чуть слышно проговорила:
– И с Катей не знаю как… Уехать? А вдруг здесь пригожусь ей…
– Так-то оно так… Но оставаться нам с тобой нельзя: или в партизаны, или в тыл. А в партизаны… – Он раздраженно щелкнул застежкой протеза. – Заикнулся я об этом Зимину, а он и слушать не хочет.
– Конечно, тебе ехать надо, и скорее. Зря мешкаешь.
– А тебе? У меня, Прокофьевна, из мыслей не выходит: случится что-нибудь с тобой, после войны повстречаюсь с Катериной Ивановной, как я в глаза ей гляну? Скажет, сам уехал, а мою мать немцам оставил. Тебя, скажет, народ председателем выбрал, а ты, как опасность подошла, о своей шкуре только подумал.
– Да будет тебе, Филипп! – возмутилась Василиса Прокофьевна. – Никто про тебя такое не скажет, а Катя и подавно. Что, она тебя не знает? А со мной чего же? Уж что со всем народом случится, то и со мной.
«Нет, крепости в ней еще много. Какая дочь – такая и она; на чем порешили – баста, не сдвинешь с места», – подумал Филипп.
– Народ-то народом, – проговорил он, как бы соглашаясь. – Только, Прокофьевна, надо понять – тебе на соседей оглядываться не приходится. У соседей такой дочери, как у тебя, нет. Их, может, ограбят до нитки, тем и обойдется, а про тебя если вызнают, так…
Из ворот выбежала Маня, прижимая к бокам двух визжавших поросят. Передала их матери и побежала обратно.
– Обо всем думала, Филипп, – сказала Василиса Прокофьевна. – Вот это, – она указала на телегу, тесно нагруженную мешками, узлами, ящиками, – увезу, упрячу в лес, чтобы басурманам не досталось… Может, и пропадет все… Пусть! Но никто после моей смерти не скажет, что тетка Василиса всю жизнь рук не покладала, чтобы на старости лет немца откормить. Все вывезу – пусть голые стены гложут. Да и стен не пожалею: сожгу… Пусть на золе да на головешках спят. Пусть!..
Она так разволновалась, что вся дрожала, а последние слова вырвались у нее криком.
Филипп стоял сумрачный. Василиса Прокофьевна, может, и права, что не хочет стать беженкой. Нет, не стара она, и сил еще хватит у нее, чтобы при случае постоять за себя и за край родной. Конечно, очень тяжело покидать родные места, но что станешь делать здесь с этой ногой? Другим помехой быть. А там, в тылу, найдут место, где он опять будет работать с утра до поздней ночи.
– Значит, нет?
– Нет, Филипп. А немец… Что ж, не навечно он здесь, потопчем мы его, как червя навозного.
– Ну, не поминай лихом, Прокофьевна, – сказал Филипп, протягивая руку. – Жили дружно, неплохо вместе поработали, вместе жизнь строили…
– Не растравляй! К чему теперь вспоминать! Прими руку-то.
Они поцеловались, и Филипп, не оглядываясь, пошел прочь.
Василиса Прокофьевна смахнула слезу.
«Куда ему оставаться?» – подумала она, смотря, как председатель с трудом отставлял в сторону протезную ногу.
А тяжелое уханье становилось все слышнее, все ближе, и было видно, как в лесу, озаренном огненными вспышками, рвались снаряды.
* * *
Приближающиеся звуки артиллерийской стрельбы отдавались в душе Марфы нарастающей тревогой и страхом. У нее было одно желание – уехать как можно скорее. Когда перестанет она слышать это уханье, только тогда успокоится и за Филиппа, и за Ваську, и за себя. Она уже совсем решилась итти навстречу мужу, чтобы поторопить его, но из ворот выбежал Васька. Он был в старой отцовской куртке, доходившей ему до колен, и в шапке-ушанке.
– Поторопи отца, чего он там! – крикнула Марфа.
– Сейчас. Знаешь, мамка, у меня к тебе дело есть.
– Какое еще дело?
Он погладил ее руку я, заикнувшись, смущенно проговорил:
– М-мамк…
«Набедокурил чего-нибудь», – решила Марфа и сердито поторопила:
– Ну?
Васька исподлобья взглянул на стоявших возле телега соседок и сказал, потупив глаза:
– Зайдем во двор, тут неудобно.
Во дворе он прижался к матери и прошептал:
– Дай я тебя поцелую, мамка, а ты – меня.
– Чего-о? – Марфе подумалось, уж не ослышалась ли она. Васька не только целоваться – никаких ласк не терпел. Когда она, бывало, прижимала его к себе и начинала гладить по голове, он всегда вырывался и говорили «Ну, чего ты? Что я, маленький, что ли?»
«Бесчувственный растет», – не раз думала она. И вдруг; сейчас эти слова! От удивления Марфа даже забыла, что нужно торопиться с отъездом. Тело сына почему-то дрожало под ее рукой, словно в лихорадке.
– Вась, ты не захворал?.
Он мотнул головой..
– Чего же ты?
– Чего?.. Что я не сын, что ли, тебе? – обиделся Васька.
У Марфы горячо зашлось сердце, из глаз брызнули слезы и покатились по щекам, соленые, крупные… Она судорожно прижала к себе Ваську и принялась целовать его в лоб, в щеки.
– Сердешный мой! Не знаю, куда срываемся. Все нажитое бросаем! Тоска на сердце, как камень-лед…
– Ну, ладно, ладно, хватит, – сказал Васька. – Теперь давай я тебя.
Он крепко поцеловал мать, вытер глаза и улыбнулся.
– Вот и все.
Помолчав, по-взрослому нахмурил брови.
– А ты поезжай без страха, – чай, не в Германию едешь, а в такие же советские места. Нажитое, говоришь? Опять наживется.
Во двор быстро вошел Филипп.
– Сейчас узнал: двенадцать семей уезжать хотят. Вместе поедем.
Он привлек к себе Ваську.
– Не хочется уезжать?
– Ничего, – рассеянно отозвался Васька. Поглядывая на отца из-под насупленных бровей, он думал: «Как проститься с нам? Поцеловать? Удивится. И мать заподозрит. Начнут выпытывать. Узнать-то они от меня ничего не узнают, а станут следить. Удержать, правда, все равно не удержат, а все-таки…»
– А задумался о чем? – спросил отец.
– Видишь, тятя, письмо надо оставить… товарищам…
– Ну что же, если успеешь, пиши.
Электричества не было со вчерашнего дня. Васька зажег свечку. Изба стала как бы не своей: стены голые, кровать голая, оба сундука раскрыты. С полок буфета смотрела непривычная пустота. По всему полу были разбросаны тряпки, бумага, черепки битой посуды. Зеркало, которое он привык видеть в простенке между двух окон, выходящих на улицу, тоже валялось на полу, – но все это было теперь неважно.
Вырвав из тетради лист, Васька старательным ученическим почерком вывел: «Дорогие…» Подумал и зачеркнул. Написал «Милые…» И тоже зачеркнул. «Золотые тятя и мамка, – написал он строчкой ниже. – Не ругайтесь и не сердитесь… а пуще всего – искать не надо. Все равно не найдете – в партизаны я ушел. Задумал об этом давно, когда еще немцы далеко были. Вы-то езжайте отсюда скорее. Ты, тятя, инвалид, а мамка, как баба, – что вам тут делать? А я пионер, мне нельзя. С тобой я, тятя, не простился. Боюсь – догадаешься и стеречь будешь. Только из-за этого. Так что не подумай, что мне тебя не жалко… Жалко и тебя и мамку».
Слезы застлали ему глаза, и буквы сделались живыми: они перепрыгивали со строчки на строчку.
«Обо всем остальном поговорим, когда Гитлера выкурим и вы вернетесь, – ползли вкривь слова. – Ваш…»
Хотел написать «сын», но это показалось слишком по-детски, вроде он все еще маленький. Написал: «Ваш Василий».
Со лба крупными каплями сползал пот. Васька вытер его рукавом и облегченно вздохнул:
– Теперь все.
Забытая матерью, на столе лежала целая краюшка хлеба. Он сунул ее под полу куртки. Свечу гасить не стал: пусть думают, что он все еще пишет. Выбежав во двор, услышал, как отец крикнул с улицы:
– Бросай, Васька, писанину, трогаемся!
Васька на цыпочках подбежал к задней стене двора. Подтянувшись на руках, забрался на нее верхом и спрыгнул. Во дворе не слышно было голосов, а орудия палили так близко, что под ногами ощущалось мелкое колебание земли. Над головой прерывисто, будто задыхаясь, гудел мотор. «Немецкий», – узнал Васька. С самолета сбросили ракету: ярко осветились гумно и черневшая за кучей прелой соломы собачья конура. Васька свистнул. Послышалось радостное повизгивание, и черная морда Шарика ткнулась в его ноги.