Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 28 страниц)
С разбегу ткувшись в толпу, Василиса Прокофьевна едва удержалась на ногах. По одну сторону от нее стояла незнакомая худая женщина с подвязанной щекой, по другую – тетя Нюша и Семен Курагин в ватной стеганой куртке, из которой клочьями свисала грязная вата. Лицо у него было желтое, как лимон, глаза слезились.
«Ишь, как поседела», – машинально отметила Василиса Прокофьевна, взглянув на тетю Нюшу.
Та заплакала.
– Ванюшку-то моего, милая, танками… И ничего от него не осталось… совсем ничего.
– Потерпим, Нюша, потерпим, – все еще не в силах отдышаться, прошептала Василиса Прокофьевна. – И ты здесь, Семен?
– Здесь, – проговорил он сквозь дробный стук зубов. – Лихорадка у меня, Прокофьевна… Малярия эта самая… Ведь, поди ж ты, с постели сняли, Егор те за ногу!
Возле них остановился фельдфебель с бульдожьим лицом, пригнавший ожерелковцев, и они замолчали.
Василиса Прокофьевна подошла к путевой стрелке, оперлась на нее ладонью – ноги стали дрожать не так сильно.
– …Теперь, когда немецкие войска почти полностью овладели городом Москва, всякое сопротивление бессмысленно… – дребезжал в рупоре жесткий голос.
Василиса Прокофьевна вздрогнула: «Может, насчет Кати что?.. Нет!» – Она отвернулась от рупора и оглядела толпу, отыскивая Маню. Почему-то прежде всего ей бросились в глаза не лица, среди которых было много знакомых, а одежда: платки, шапки – все это было одно рванее другого, словно самых последних нищих со всего света сюда согнали.
«Видать, всех до нитки обобрали, а теперь вот и до души добираются: тоже, поди, думают из нее лохмотья сделать. Гудят по радио, проклятые, радуются…»
Фельдфебель окинул довольным взглядом всю толпу и, заложив за спину руки, прошел к платформам.
Тетя Нюша робко приблизилась к Василисе Прокофьевне, тронула ее руку.
– Знаю… нехорошо: работа на немцев хуже, чем грех смертный. А нет сил воспротивиться – за сердце материнское тянут. Ведь это, Прокофьевна, голос у меня такой мущинский, а на самом деле, знаешь, баба я как есть самая обыкновенная. Нет таких сил у меня самой, чтобы двух сразу… на смерть послать.
Она стояла старая и какая-то жалкая, со смятением и страхом, застывшими на лице. Вокруг сочувственно зашумели.
– Можно и детей сохранить и позором не обмараться, – сурово сказала Василиса Прокофьевна.
Она холодно встретила устремленные на нее растерянные взгляды.
– Можно, земляки!
Сказала – и прислушалась. Из низины, скрытой за пригорком, нарастал какой-то странный шум. Вот отчетливо стали слышны крики, женский плач, скрип и дребезжание телег. По толпе, как сухой шелест, пробежал шепот:
– Едут…
Над пригорком показались старик и две женщины, из подмышек старика торчали концы оглоблей, к женщинам тянулись постромки. Пригорок был так крут, что человек и порожняком на него взбирался с трудом; лошади обычно объезжали его стороной, машины брали с разгону. Август Зюсмильх, возглавлявший конвой, забежал вперед и что-то крикнул, размахивая револьвером. «Тягловая тройка» ниже нагнула головы. Наконец босые ноги людей ступили на пригорок, показался передок телеги, и до толпы донесся окрик лейтенанта:
– Фор!
Старик и женщины бегом кинулись вниз к поднятому шлагбауму, увлекая за собой дребезжащую телегу, а над пригорком появились наклоненные головы новой «тягловой тройки» – двух женщин и подростка лет тринадцати.
Василиса Прокофьевна стояла, точно во сне. Седые волосы опустились на глаза и почти закрыли их.
Женщины и парнишка на четвереньках карабкались на бугор.
– Фор! – крикнул Зюсмильх:. Но парнишка закачался, женщина-«коренник» схватилась за постромки, чтобы устоять – телега тянула назад. Женщина закричала и упала на колени, за ней – вторая… Передок телеги исчез за бугром, и они все трое, путаясь в веревках, покатились обратно.
Зюсмильх захохотал, потом топнул ногой, и до полустанка долетел его злой и короткий, как собачий лай, выкрик:
– Ауф!
Чтобы лучше видеть, фельдфебель забрался на буфер платформы и, выпрямившись во весь свой громадный рост, с восторженным визгом гулко хлопнул себя ладонями по жирным ляжкам.
Толпа смотрела: лейтенант целился из револьвера вниз.
– Бабоньки, господи ты боже мой! – воскликнула худая, с подвязанной щекой женщина.
– Айн… цвай… драй… Ауф!
Слышно было, как скрипуче раскачивались голые ветки берез, росших у шлагбаума.
Выстрел прозвучал тише, чем ожидала Василиса Прокофьевна, и как-то обыденно, точно щелчок кнута.
Зюсмильх сунул револьвер в кобуру и, заложив за спину руки, стал ходить по пригорку, бросая нетерпеливые взгляды вниз.
Спрыгнув с платформы, фельдфебель подбежал к бугру и что-то сказал, показывая на толпу. Лейтенант кивнул. Самодовольно потирая руки, фельдфебель вернулся к толпе и, мешая исковерканные русские слова с немецкими, сказал, что «русские свиньи», помогающие партизанам, то есть скрывающие, куда угнали лошадей, недостойны жалости, но они, немцы, ради хороших вестей с фронта готовы проявить сегодня немножечко милосердия. Русские, как известно, любят помогать друг другу. Это для них что-то вроде праздника. Лейтенант господин Август Зюсмильх согласен допустить возможность такого праздника. Те, которые волокут телеги, так устали, что не в силах взобраться на бугор. Пусть же те, что стоят на перроне, облегчат им труд. Господин лейтенант это разрешает!
Василиса Прокофьевна смотрела в землю, а сердце горело мучительно зло.
– Марш! – услышала она голос фельдфебеля и почувствовала, как молчаливо двинулись люди и вокруг нее стала образовываться пустота.
– Фор!
– Маманька! – тревожно вскрикнула Маня, стоявшая неподалеку от платформы.
Василиса Прокофьевна взглянула на нее и сурово проговорила:
– Иду!
Над платформами кружилась зеленоватая пыль от потревоженных бочек с цементом. Звякали сбрасываемые наземь куски рельсов. Немцы сами указывали, кому и что нести, Маня и тетя Нюша покатили бочку с цементом. Василисе Прокофьевне и Семену Курагину досталась двутавровая балка. Когда они донесли ее до пригорка, ноги у них дрожали, а плечи ныли так, словно балка надламывала кости.
– Передохнем, Прокофьевна, – попросил Семен. Они сбросили балку на землю.
Отсюда была видна вся низина: на дороге длинной вереницей растянулись телеги, и в каждую из них по двое и по трое были впряжены колхозники.
Стараясь не смотреть на запряженных, люди взваливали на их телеги балки, рельсы, бочки с цементом. Воздух дрожал от горестных вскриков и плача. У самого пригорка Василиса Прокофьевна увидела свою дочь и тетю Нюшу: Маня стояла возле телеги, отряхивая с рук цемент, а тетя Нюша, рухнув в ноги запряженным в эту телегу рыжебородому старику, пожилой женщине и девушке лет семнадцати, просила, глотая слезы:
– Товарищи, сердца на нас не имейте! Вы подневольные, и мы, родимый, мы… За сердце материнское тянут…
– Знаем, – сурово проговорил старик. Присмотревшись к остальным, Василиса Прокофьевна заметила, что большинство запряженных не обращали никакого внимания на то, что клали им на телеги, а смотрели в одну точку. Сначала ей показалось, что все они смотрят на нее.
«Думают, наверно: мать Кати пошла на предательство!» От этой мысли ее, как огнем, охватило, и она почувствовала: нет у нее сил сдержаться, крикнет сейчас всем вот с этого холма – стыдно тому, кто думает, что она, мать Чайки, сможет пойти на предательство. Да, пошла строить этот проклятущий мост, и будет его так строить, что немцы не порадуются на ее труды. И всех остальных станет призывать к этому – где не доделать, где подломать немножечко, где подрезать. Пойдет первый поезд немецкий и искупается в русской Волге-матушке, узнает, глубока она или мелка. Вот зачем появилась Василиса Волгина на этом пригорке. И не только за этим: надо же ей дочь свою кровную разыскать. Не верит она россказням немцев, будто убили Чайку во вчерашнем бою… Не может Катя умереть! Материнское сердце никогда не обманешь, оно чует: здесь она, вот в этих лесах! Немцы весь народ сгоняют на стройку, а где весь народ, туда и Катя придет. Непременно придет! Встретятся они, обнимутся, поговорят, и что голубка ясноглазая присоветует, то она, старуха, и станет делать. А ежели… ежели сердце материнское обманывает… ежели вправду заклевали вороны голубку, то тогда узнают, проклятые.
Все это разом полыхнуло у Василисы Прокофьевны и в сердце и в голове.
– Стыдно! – вскрикнула она, вся дрожа, и осеклась, опомнившись: ничего этого нельзя говорить.
Гордо выпрямившись, она шагнула было вперед и опять остановилась, поняв, что не на нее смотрели люди.
Под березой, одиноко росшей перед пригорком, лежал труп парнишки, сорвавшегося с пригорка. Пуля Зюсмильха пробила ему висок. Из раны все еще текла кровь. Собравшиеся кучкой солдаты с интересом наблюдали за ефрейтором-эсэсовцем, который просовывал голову трупа в петлю, свесившуюся с березы. К груди убитого пригвожден был фанерный лист с надписью. Безуспешно пытаясь совладать с пронизавшей все тело дрожью, Василиса Прокофьевна прочла:
«Запоминайте! Такой капут всем, кто будет слушать партизан».
– Ну? – визгливо раздалось за ее спиной.
Она отшатнулась, и фельдфебель с размаху ударил по лицу Семена.
– Понесем, – простонал тот, с трудом поднявшись с земли.
Первую телегу они прошли, у второй нерешительно остановились.
– Вайтер! – крикнул следивший за ними фельдфебель.
Василиса Прокофьевна не знала этого слова, но уже усвоила: если немцы кричат, значит она делает не то, что требуют.
– Дальше, Семен? – спросила она сквозь зубы.
– Да разве поймешь их, Егор те за ногу? Выходит, может быть, дальше, – глухо, точно из-под земли, отозвался напарник.
Они поравнялись со следующей телегой, и опять их подхлестнул голос фельдфебеля:
– Вайтер!
Пять или шесть телег миновали, а в уши продолжало врываться:
– Вайтер! Вайтер!
Это слово выкрикивалось разными голосами, и звучало оно и впереди и сзади: видно, немцы издевались не только над ними.
– Не м-могу б-больше… – со стоном вырвалось у Семена.
Василиса Прокофьевна тоже чувствовала себя обессиленной: балка сползала с плеча, и не было возможности удержать ее.
– Кладите к нам, товарищ Волгина, – услышала женский голос. Слезы мешали ей рассмотреть лицо говорившей. Она шагнула к телеге и упала от удара в спину.
Поднявшись, увидела рядом с собой Августа Зюсмильха.
– Туда! – Он показал револьвером в сторону пригорка.
Запомнившийся ей рыжебородый старик, женщина и девушка судорожно дергались там и не могли сдвинуть с места телегу, а фельдфебель хлестал их веревкой и взвизгивал:
– Фор!
Солдаты, столпившиеся вокруг телеги, хохотали.
– Туда! – нетерпеливо повторил Зюсмильх.
Василиса Прокофьевна поняла: немец посылает ее толкать телегу. Она поправила платок и побрела, с осторожностью обходя людей, шатавшихся под тяжестью балок, бочонков и ящиков.
Когда подошла к пригорку, телегу уже втаскивали наверх. Человек пятнадцать тянули ее за оглобли, подпирали плечами, руками, грудью. Ноги их скользили и разъезжались в стороны, как на льду.
– Го-го-го-го! – хохотали солдаты.
Василиса Прокофьевна уперлась в задок телеги. Телега ползла назад, а надо было удержать ее во что бы то ни стало, иначе этот старик и женщина с девушкой, запряженные вместо лошадей, опрокинутся и вряд ли уже встанут. Она не только руками, ноющей грудью подперла телегу: все тело, как холодным дождем, облило, а во рту стало сухо, жарко, в голове – звон… Ноги скользили…
– Го-го-го-го!.. – стоял в ушах хохот солдат.
…Несколько минут втаскивали на пригорок телегу, а они, эти несколько минут, показались Кате долгими часами. У нее занемели руки и ноги, и глазам стало больно, а когда подкатили к пригорку вторую телегу, будто в сгущающемся тумане мелькнули лица тети Нюши и Мани, и все стало молочно-белым. Катя опустила запотевший бинокль и, тяжело дыша, отвернулась. Вытирая глаза, ощутила на губах сильный привкус соли. Взглянула на руку, – рука была в крови. Удивилась, но не поняла: почему, когда? Да, это было сейчас… Из груди с горячей болью поднялось и шепотом слетело с губ:
– Мамка ты моя старенькая!..
Женя смотрела куда-то вдаль и рассеянно крошила пальцами кусок коры.
У Маруси лицо было бледное, испуганное. В руке она держала два патрона. Катя взглянула на свою винтовку: затвор был вынут и лежал на земле.
– Это я, Катюша, – призналась Маруся. – Ты все за винтовку хваталась… Я боялась – выстрелишь, и вынула патроны…
– Нет, не выстрелила бы… Нельзя! – проговорила Катя, чувствуя, что страшно устала вся – и душой и телом. Так устала, что не было ни сил, ни желания пошевельнуться. Хотелось упасть на эту оттаявшую землю, покрытую прелым игольником и мокрыми желтыми листьями, упасть и лежать без движения, без мыслей. Но из низины все так же продолжали доноситься хохот и лающие крики немцев, стоны стариков, рыдания женщин. От всего этого горело сердце, жаркими волнами разливая кровь по телу.
Она медленно повернулась к задумавшейся Жене.
– Все обдумала?
– Да, – сказала та вздрогнув.
– Твердо решилась?
– Да.
– Выдержишь?
Женя взглянула в ее встревоженные синие глаза и светло улыбнулась.
– Коли батьки старые и хворые находят силы держаться, то я… – Она согнула руку в локте и шутливо потрогала мускулы.
Ее решительное «да» тепло отозвалось в душе Кати, и в то же время сердце сдавливала тупая боль: самой бы пойти на такое дело – это легче, а посылать других, особенно тех, которых всем сердцем любишь… Да к тому лее в такие минуты, как сейчас…
Она обняла украинку, и они стояли молча, прислушиваясь к шуму, доносившемуся из низины.
Все больше сгущалась вокруг страшная чернота. Сейчас в эту черноту уйдет Женя и может не вернуться назад, как не вернулись Федя, Танечка… Но так нужно.
– Вот, Женечка, дело такое… Если сорвешься, не только для тебя плохо будет, но и для них, – она указала рукой на низину. – Спасти нужно всех. Понимаешь?.. Все зависит теперь от твоего уменья.
– Знаю, – сказала Женя и опять улыбнулась. – Не колобок я… Сама немцам на язык не сяду, щобы песенку запеть. Ну, а як що… – лицо ее стало хмурым, – як не придет до тебя весточка обо мне, все равно знай: Женька до конца держалась, як комсомолка.
Лукавая усмешка мелькнула в ее глазах.
– Не придется тебе, товарищ секретарь, после войны сказать: сохранили мы честь комсомольскую – уся чистенька, кроме одного пятна, а пятно это – Женька Омельченко: треба було до конца держаться, а она, подлюга, на смерть напросилась.
– Ну, зачем о смерти? – поморщилась Катя, Женя простодушно рассмеялась.
– Цэ я так… в порядке официальной части. – И взволнованно добавила: – Не бойся, Чайка, не подведу!
Поняв, что подруга шутила для того, чтобы успокоить ее, Катя растроганно проговорила:
– Я это знаю, Женечка… Не об этом я… Себя береги… Их – тоже…
– Не подведу, – повторила Женя и пошла. – Мамке моей передай: скоро свидимся.
– Гарно.
Кутаясь в шаль, Женя вышла из лесу и зашагала по тропинке. Она была уже недалеко от полустанка, когда ее заметили. Два солдата выскочили из-за телег и побежали ей наперерез. Женя остановилась и дала себя схватить.
Катя, не отрываясь, смотрела на нее в бинокль.
…Первая телега, которую тащила мать, была уже по ту сторону полустанка, а Женя стояла в низине перед офицером и что-то говорила, степенно разводя руками. Офицер махнул рукой. На несколько минут Катя потеряла подругу в толпе. Потом увидела ее возле самого пригорка, на который втаскивали очередную телегу. Увидела, как Женя с ходу подперла телегу своим сильным плечом, и, опустив бинокль, прошептала:
– Так лучше, чем прямо на мост… безопасней… Взгляд ее упал на окровавленную руку. Она потерла ее, и на руке явственно обозначились следы зубов. Прокус был, очевидно, глубоким: кровь продолжала сочиться.
Нет, она не выстрелила бы… нельзя, помешала бы Жене… И той пришлось бы сегодня итти прямо на мост: медлить нельзя ни минуты. Об этом все время помнила, а вот как руку себе прокусила и как Маруся патроны вынула – не помнит.
«Нехорошо. Нельзя так забываться…»
Глава двадцатаяФон Ридлеру стало ясно, что партизаны решили зажать строительство в тиски. Не разгромить отряд – значило все время чувствовать над собой занесенный меч.
– Прочтите последнюю фразу, – приказал он секретарю.
– «Лица, которые будут уличены в том, что могли выполнить приказ и не выполнили, подлежат расстрелу вместе с семьями». – Секретарь обмакнул перо в чернильницу и вопросительно посмотрел на шефа.
Ридлер забарабанил по столу пальцами. После танков и виселиц расстрел вряд ли произведет впечатление. Может быть, следует проводить с этими свиньями политику «кнута и пряника»? Никто не откусит от «пряника» – пусть: все останется без изменений – ни выигрыш, ни проигрыш. Но если кто соблазнится, то навсегда окажется в его руках, как пескарь на крючке. Каждый русский, на которого сможет он наступить, как на кочку в болоте, не боясь провалиться, – лишний шанс на устойчивость в этой дьявольской местности.
– Перечитайте начало.
Секретарь вытер с лица пот.
– «Приказ номер девятнадцать. Всему русскому населению Певского района. Во время разгрома партизанской банды сбежали ее главари Зимин и Волгина и с ними несколько рядовых партизан. Приказываю: вменить себе в священный долг помочь властям изловить названных бандитских главарей…»
– Стоп! – остановил его Ридлер. – Пишите дальше: «а) Тот, кто укажет на их след, получит 5000 марок и освобождение от принудительных работ как для себя, так и для всей семьи. б) Лица, которые самостоятельно поймают указанных преступников и доставят их в гестапо или передадут местным немецким властям, получат 10 000 марок, дом в любом селении, корову, лошадь, 5 овец и 4 гектара земли на вечное пользование. в) Рядовые партизаны, которые явятся с повинной и укажут, где прячутся их главари, получат помилование, свободу и 5000 марок. г) Лица, которые будут уличены в том, что могли выполнить приказ и не выполнили, подлежат…»
– Расстрелу вместе с семьями? – с угодливой улыбкой спросил секретарь.
Ридлер не ответил. Хрустнув пальцами, он поднялся с кресла и прошелся по кабинету.
С улицы донеслась визгливая песня:
Ах ты, сад, ты, мой сад…
Задержавшись у окна, Ридлер увидел на дороге двух своих офицеров. Один, смеясь, вертел в руке женскую шляпу с пером, другой отстранял от себя бабу с растрепавшимися волосами, а та висла у него на шее и сквозь пьяный хохот визгливо вытягивала:
Сад зелененький…
– Кто эта шлюха?
Секретарь заглянул в окно и тихонько хихикнул:
– Аришка Булкина…
– Привести!
Аришка вошла в кабинет, обеими руками подбивая под шляпу волосы. Она была немного встревожена, но улыбалась.
– Булкина?
– Булкина, ваше превосходительство, господин кавалер.
– Ты мне нужна.
Опухшее от перепоя лицо Аришки оживилось. Она положила шляпу на диван и суетливо принялась раздеваться.
– Нет! – брезгливо закричал Ридлер. Нерешительно держась за пуговицу, Аришка обернулась, глаза – с ухмылкой, нахальные…
– Не извольте беспокойство иметь, господин кавалер… В обиде не останетесь. Я по совести…
– Ты нужна мне для… – холодно проговорил Ридлер и замолчал: он сам еще не знал, для чего она может пригодиться.
В кабинет вошел дежурный офицер.
– Явился староста из Залесского. Белесые брови Ридлера приподнялись.
– Явился, а не привели?
– Сам явился.
– Давайте.
Переступив порог, Михеич снял картуз и низко поклонился.
Ридлер не взглянул на него.
Старик осмотрелся. Все было знакомо здесь: бордовая занавеска с кистями, желтый письменный стол, шкаф с застекленными верхними полками. Только не было теперь в этих стенах привычного задорного шума, не было Чайки… В кресле ее, как у себя дома, развалился надменный немец, а на диване сидела проститутка.
Прошло немало времени, прежде чем Ридлер едва заметным кивком приказал ему подойти. Прищурясь, он холодно разглядывал «мятежного» старосту с ног до головы. В кабинете отчетливо тикали стенные часы, а за спиной у себя Михеич слышал хихиканье Аришки. Он исподлобья взглянул на немца. Тот сидел, словно из камня сделанный. Папироса, торчавшая в углу его рта, потухла, но глаза продолжали сверлить, как бурава.
Михеичу все больше становилось не по себе. Он смотрел на свой картуз, а видел эти глаза. Тяжелый взгляд их, казалось, холодно щупал мозг, пытаясь проникнуть в мысли. И от этого ощущения кровь в жилах стыла, ноги тяжелели. Все усилия воли старик сосредоточил на одном: скрыть от этих глаз свое состояние, не дать им копаться в душе, ни о чем не думать. Ладонь его, комкавшая картуз, стала мокрой и холодной.
«Лучше бы уже кричал, как вчерась по телефону», – подумал он тоскливо.
Ридлер поднялся и, задев его плечом, вышел из кабинета.
Михеич вытер платком лицо. «Кого испугался? Максу-ваксу поганого!»
Оттого, что выругался, стало легче. Он брезгливо смерил взглядом Аришку.
– Ты что ж, красавица, так сказать, в чине шлюхи при немцах?
Аришка сердито принялась застегивать пальто.
– Застыдилась, что ли? Оно вроде, это чувствие, таким шкурам не соответствует.
– Вот я скажу сейчас, и тебя, старый чорт… – взвизгнула она. – У меня все знакомство в чинах.
– А чего же взбеленилась? Я ж к тому самому и речь веду. Всех, мол, немцев обслуживаешь или только тех, которые, стало быть, в чинах?
Вошел Ридлер, уселся в кресло и снова вперил свои ледянистые глаза в Михеича. И опять старик слышал только хриплое тиканье часов да взволнованное биение своего сердца. Но робости уже не было.
«Думает насмерть перепугать? Хитер… ну, и мы не лыком шиты!»
Он выронил из рук картуз и задрожал весь мелко-мелко. Получилось это у него так естественно, что Ридлер, считавший себя «артистом психологии», поверил испугу и удовлетворенно забарабанил по столу пальцами.
– Почему скрывался? – крикнул он резко.
– Я не скрывался, – намеренно вздрогнув, возразил Михеич. – Меня, ваше благородие, как видите, никто не тащил, самолично перед ваши очи, как перед богом душа, явился.
– Почему в твоем селе собаки… моих офицеров кусают?
– По глупости по собачьей, ваше благородие. Оно и соответствует: пес! Помнится, вот так же мальчишкой залез в чужой погреб молока отведать, а меня не то что там собака – кошка за штаны ухватила.
Ридлер зло стукнул кулаком по столу.
– Зубы заговариваешь! Почему хлеб, мясо и другие продукты собраны не были? Партизан слушаешь?
Михеич отшатнулся от стола и перекрестился.
– Пронеси бог! Ежели так – к ним бы и сбежал. – Он оглянулся на Аришку и, подойдя к столу вплотную, тихо проговорил: – У партизан мне тоже петля, а с вами, ваше благородие, я думаю, мы столкуемся.
– Ты… веруешь в бога? – сощурясь, насмешливо спросил Ридлер.
Михеич суетливо расстегнул ворот рубахи.
– В отца и сына и духа святого…
Вынув нательный крест, поцеловал его и, засовывая обратно, проговорил обиженным голосом:
– Насчет того, чтоб зубы заговаривать… Конечно, вам простительно, ваше благородие, – с чужой стороны, порядков наших не знаете. Такой медициной у нас одни старухи занимаются, а старики – нет. Бывает, бьют, конечно, по зубам, оно и соответствует, а заговаривать – нет!
– Почему не собрал продукты?
– Это самое я и хочу сказать, да… – Михеич указал глазами на Аришку.
– Пошла… и жди, – приказал ей Ридлер. – Когда будешь нужна, позову.
Аришка улыбнулась и, развязно покачивая бедрами, вышла.
Михеич поклонился немцу низко, почти до полу.
– Четырех коней словил, ваше благородие.
– Я не о конях спрашиваю.
С потолка на бумагу упала сонная муха. Ридлер прихлопнул ее ладонью, щелчком сбросил на пол и, взглянув на старика, жестко усмехнулся.
– Коней теперь у меня достаточное количество… на двух ногах… Почему к утру, как я приказал, не собрал продукты?
Михеич вздохнул.
– Ненавидят вас наши люди. Оно и соответствует, ваше благородие: очень уж вы того… сразу круто.
– Ненавидят? – Ридлер расхохотался, встал и язвительно изогнулся в поклоне. – Благодарю вас, господин староста, за открытие. Только… – надменно выпрямившись, он вышел из-за стола, – разрешите доложить…
Встретившись с его взглядом, Михеич по-настоящему испуганно попятился. Немец схватил его за бороду и, намотав ее на пальцы, рванул.
– Мы прибыли сюда не целоваться, не в любовь играть с каждой русской свиньей.
Все потемнело в глазах у Михеича, ноги тряслись…
– Простите… не потрафил ежели… суждением своим… мужицким… – со стоном переведя дыхание, он вытер слезы. – Дикий народ у нас, ваше благородие: озлобятся, и что хошь тут – ничего не поделаешь!.. На куски изрежь – ни крошки не дадут.
– Сначала я тебя повешу, а что делать с диким народом – без твоего совета обойдусь, – проговорил Ридлер, сбрасывая с пальцев седые волоски.
«Ничего, значит, не выйдет, – решил Михеич, и его охватило жаром от стыда и ярости за напрасно перенесенные унижения перед этой фашистской гадиной. – Раз уж все одно повесит, хвачу его вот этой пепельницей – фунта два-то, поди, есть в ней…»
Но вспомнилось, как по-родному, тепло обнял его на прощанье Алексей Дмитриевич, подумалось о тяжело раненных, лежащих где-то там, в глухом лесу, о Чайке, которая тоже там, в голоде, и он крепко стиснул зубы.
– Добуду, ваше благородие, все, что требуется, и сам привезу… на этих четырех конях…
– Какой нужен срок?
– Три дня.
– Чтобы ты за этот срок сбежал?
– Сказываю, ваше благородие, не хочу бежать… – угрюмо ответил Михеич. – Это раз, а с другой стороны, чтоб сбежать, трех дней не надо, господин немец, полчаса хватит. Только, – говорю, – некуда мне бежать: партизаны смерть сулят за то, что к вам на службу пошел. У кого, спрашивается, окромя вас, защиту искать?.. А вы… тоже петлю сулите. – Михеич шумно вздохнул… – Эх, жисть! На одних смотри, на других оглядывайся.
Спохватившись, он добавил:
– Не подумайте чего… Это у нас такая русская присказка.
Ридлер пристально вглядывался в его лицо с окровавленной бородой и не замечал ничего, кроме растерянности и боли. Он указал старосте на диван, а сам сел за стол, вынул из портсигара папиросу, портсигар протянул старику.
– Покорнейше благодарю… с вашего разрешения, я трубку… – пробормотал Михеич, чувствуя, как радостно заколотилось сердце: «Клюнуло…»
Они закурили.
– Значит, как я понял, хлеб и мясо есть в селе? – вкрадчиво спросил Ридлер.
Михеич отрицательно покачал головой.
Ридлер, собравшийся было выпустить «колечко», глотнул дым обратно, закашлялся, а глаза его опять стали ледянистыми.
– В селе нет – в тайниках зарыто, – торопливо сказал Михеич, испугавшись, что с таким трудом налаженный «контакт» лопнет сейчас окончательно.
– А-а… – успокоенно протянул Ридлер. – И ты знаешь, где эти тайники?
– Нет, ваше благородие, но догадываюсь: в лесу! Перед тем как вашей власти прийти, дня за два-три туды и везли и на себе тащили. Кабы знато дело, что старостой быть, выследил бы…
На лице Ридлера вновь проступила настороженность.
– Как же они тебе добровольно дадут, если нам под страхом смерти не дали?
– Всю ночь об этом думал, ваше благородие, глаз не сомкнул! – взволнованно воскликнул Михеич. – Для вас не дадут ни в какую – ни добром, ни под пытками. – Он оглянулся на дверь, точно боясь, не подслушивает ли кто, и снизил голос. – Придется, ваше благородие, покривить душой малость – шепну одному-другому: были, мол, у меня партизаны, требуют то-то и то-то, и боле ничего не нужно, ваше благородие: для партизан принесут!
– О! – удивленно вырвалось у Ридлера.
Он долго барабанил пальцами по столу и разглядывал Михеича так, словно только что увидел его.
«Поверит или не поверит?» – тревожно думал старик.
– Расскажи, что есть ты за человек? Только предупреждаю: не обманывать, я проверю.
– Из крестьянства, ваше благородие. Вас, поди, к слову, интересует, по каким таким соображениям я в старостах? Соответствующий интерес. – Растерев упавшую с бороды на коленку каплю крови, Михеич открыто посмотрел немцу в глаза. – Скажу, ваше благородие, прямо, как попу… Человек я без политики, а ежели есть у меня такая политика, так это: жить хочется! Меня не трогай, а я, стало быть, и подавно… Жить-то, глядишь, всего ничего осталось: по скорости семь десятков стукнет. Вот и подумалось: хороший хозяин, мол, в чужих собак камнем кинет, а свою, хоть и на цепь посадит, все куском не обнесет. Дай, подумал, пойду в старосты… и попал, выходит, как кур во щи. Был бы рядовым подневольным: что требуют, справил бы, и нет боле ни до чего дела; а теперь, сосед проштрафился – старосте петля… Не скрою, ваше благородие, слезно каюсь, да знаю, нет назад ходу, подписку дал. Назвался, стало быть, груздем – полезай в кузов.
– Не нужно слезно каяться, – дружелюбно сказал Ридлер, доставая из кармана бумажник. – Я лишил твою бороду одиннадцати волос – за каждый волос двадцать марок. – И он протянул Михеичу деньги.
– Покорнейше благодарю, ваше благородие, благодетель мой.
Посмотрев, как староста жадно пересчитывал марки, Ридлер усмехнулся.
– Привезешь продукты, один конь из четырех – твоя полная собственность. Это только начало. Мы хорошо платим тому, кто в службе хорош.
– Ваше благородие, да я!.. – растроганно вскрикнул Михеич. – Да ежели вы меня облагодетельствуете на старости да защитой моей будете, – пес ваш верный до конца жизни. А одиннадцать волосиков… Вы насчет этого не держите в душе беспокойствия – ничего это… Меньше шерсти – и голову легче носить.
– Хорошо, хорошо. – Ридлер улыбнулся. – Прошу замечать, кто будет, давать продукты. Кто больше даст, того замечать в первую очередь.
– Будьте покойны, ваше благородие. Еще одно беспокойство к вашей милости: бумажку бы, чтобы нигде не задерживали с подводами.
– Хорошо, иди к секретарю.
Михеич поднял с пола картуз и, низко кланяясь на каждом шагу, попятился к двери.
– Стоп! – крикнул Ридлер. Старик остановился.
– Сейчас ты посмотришь, что бывает с теми, кто плохо выполняет свои обязательства.
Ридлер нажал кнопку звонка и приказал показавшемуся в двери дежурному офицеру:
– В камеру… экскурсантом! – Злобно усмехнувшись, он добавил: – Передайте от моего имени телефонограмму по гарнизонным частям: никаких ограничений, террор довести до предела, чтобы стон не смолкал ни на минуту, чтобы все уяснили себе раз и навсегда: нам все позволено! Все!..