355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бирюков » Чайка » Текст книги (страница 10)
Чайка
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:52

Текст книги "Чайка"


Автор книги: Николай Бирюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

Глава двадцатая

К полуночи ветер сдернул с неба полог мутной облачности, и оно холодно засветилось звездами.

Некоторые ожерелковцы стояли на крышах домов и молчаливо смотрели на дорогу, по которой уходили за Волгу последние красноармейские части. Орудия грохотали близко со всех сторон.

В половине двенадцатого два шальных снаряда залетели в деревню. Один разорвался в саду Лобовых, с корнями выдрав два тополя, второй упал на крышу сельсовета, и дом запылал языкастым костром. Улица была пустынна, и лишь у распахнутых ворот двора Силовых стояла лошадь, запряженная в телегу, доверху нагруженную домашним скарбом. Розоватые отсветы горящего сельсовета ложились на вещи. Лошадь испуганно поводила ушами и тихо ржала.

– Васютка-а! Ва-аська-а!.. – приглушенно доносился с задворок голос Филиппа.

Маня и Шурка еще не вернулись из леса. Василиса Прокофьевна стояла под окнами своего дома и утешала плачущую Марфу.

– Васютка-а!..

– Не откликается… – прошептала Марфа. Она беспомощно взглянула на Василису Прокофьевну и, пошатываясь, пошла к своему двору.

Тяжело ухала снарядами ночь. Взвивающиеся, ракеты слепили глаза. Из-за угла дома Лобовых выбежали три красноармейца, один из них оглянулся:

– Не мешкайте, мамаша!

Василиса Прокофьевна почувствовала, как все ее мышцы размякли и отяжелели. Обогнув Марфу, красноармейцы оглядели улицу и свернули на луг.

Волгина прижала руку к груди: сердце давила тупая боль. Оно билось часто, останавливалось, потом начинало колотиться еще чаще, точно стремясь наверстать упущенное время. Отдышавшись, она прошла в сени. Дверь в избу была открыта. На грязном, замусоренном полу лежали полосы лунного света. Держась за косяк двери, Василиса Прокофьевна перешагнула порог. Вот она и одна в пустой избе… Стены дрожали от далеких взрывов. Василиса Прокофьевна отцепила от косяка пальцы, и руки опустились вдоль тела, тяжелые, ненужные. В первый раз за всю долгую трудовую жизнь они были такими ненужными.

– Не пришла… – прошептала она.

К горлу подступили слезы. Сколько раз за сегодняшний день они горячо перехватывали дыхание, но она находила в себе силы держать глаза сухими. Ради детей! И не только ради детей – гордость не давала просочиться слезам: вокруг были люди. Сердце рвалось на куски, но она не кричала, не плакала. Никто из соседей не скажет, что она, мать секретаря райкома комсомола, вела себя в этот день, как последняя баба. А теперь можно, – теперь никто не увидит.

Василиса Прокофьевна шагнула к постели и, уткнув лицо в подушку, заплакала сначала тихо, потом во весь голос, тоскливо, с болью.

«У других нет такой дочери, как у тебя», – вспомнила она слова Филиппа и задрожала еще сильнее.

– Нет… Нет такой у других. И у меня больше нет!.. – выкрикнула сквозь рыдания и умолкла, прислушиваясь: что-то случилось. Она не сразу поняла, что это «что-то» замолчавшие орудия. Тишина, показавшаяся ей безжизненной, мертвой, морозом пробежала по коже. Когда слышишь приближение зверя, – это не так страшно. Но когда не слышишь и не видишь его, но знаешь, что он вот здесь, где-то рядом, и сейчас кинется на тебя, – это страшнее.

Она села. В тишине, скрипнув, пробили часы. Василиса Прокофьевна зажгла спичку: половина первого. «Нет Кати…» И тишины не было. Это ей почудилась тишина.

С улицы глухо доносились топот и крики. А где-то вдали, может быть у Залесского, с ровными промежутками орудия. Их выстрелы походили на хриплый лай собак..

Оттого, что не было тишины, у Василисы Прокофьевны легче стало на сердце. В руки и ноги вновь возвращалось ушедшее было тепло. Она подошла к окну. Освещенные луной, на улице мелькали серые фигуры красноармейцев. Василиса Прокофьевна отвернулась. Вид отступа войск уже не затрагивал ее чувств: в сердце угасла надежда, и оно онемело. Если отступают, то не все равно – сейчас или через полчаса, быстро или медленно. Жизнь отдается на растерзание – это главное, а время играет существенной роли.

– В Певске немцы! – услышала она крик на улице и в мыслях сразу, без раздумий, сложилось решение: Катя не пришла, то она сама пойдет туда – мертвую отыщет, сама похоронит. «Да, надо скорее туда, в Певск». Она шагнула к кровати, чтобы взять, шаль, но во дворе залаяла собака, хлопнула калитка.

«Наверное, Маня с Шурой…»

Дверь распахнулась и на пороге показалась Катя.

– Катенька! – Василиса Прокофьевна прижалась к ее груди и разрыдалась.

– Ничего, мамка, ничего… Потерпим, – целуя ее, проговорила Катя запыхавшимся голосом.

Что-то теплое капнуло на руку Василисы Прокофьевны. Она приподняла голову и с криком «Господи!» отшатнулось. Лицо Кати было в крови.

– Это ничего, пустяк. Поцарапало щеку – только и всего, – с трудом проговорила Катя: она все еще никак не могла отдышаться.

Мать засуетилась. Зажгла лампу. Катя, вздохнув, опустилась на стул.

– Где эта тебя? В Певске? – обтирая ей лицо мокрым полотенцем, спросила мать.

– У Залесского. Наскочила на немцев, едва отбилась! – Она потрогала расстегнутую кобуру. – Все заряды выпустила.

– Что же, в Залесеком-то уже немцы?

– Немцы.

Царапина от пули была неглубока. Василиса Прокофьевна нашла на полке пузырек с йодом, смочила им вату и осторожно провела ею по щеке дочери. Лицо Кати передернулось.

– Завязать?

– Не надо.

Катя поднялась, поправила ремни портупея. На рукаве гимнастерки алело пятнышко крови. Она потерла его кончиками пальцев.

– Катюша, что ж… – Василиса Прокофьевна стиснула ее руки. – Как же ты теперь?

– Сейчас ухожу. Ты проводи меня, мамка, до парома.

– Уходишь? Куда?

Катя промолчала. Мать посмотрела на нее долгим взглядом и не стала расспрашивать.

Вся улица была заполнена отступающими войсками. Пахло гарью и пороховым дымом. Где-то близко слышались пулеметные очереди. Слева от горящего дома сельсовета, нацелив в небо узкие жерла, непрерывно били два зенитных орудия. У ворот двора Лобовых, попав колесом в яму, застрял грузовик. Из-за него, ковыляя, вынырнул Филипп. Увидев стоявших в калитке Василису Прокофьевну и Катю, подошел к ним.

– Катерина Ивановна… без сына уезжаем… – Он вытер глаза и, махнув рукой, заковылял дальше.

– Филипп!.. – окликнула Катя, но председатель уже скрылся за углом. – Что с Васькой?

Проводив взглядом удаляющийся самолет, Василиса Прокофьевна рассказала ей о васькином письме.

– С самого вечера ищут. Марфа так убивается, будто его и в живых уж нет. А может, и на самом деле… Снаряды-то и сюда долетали.

Они перешли на другую сторону улицы и выбрались на луг.

Поблеклая, рыжая трава мертво приникла к земле. Целую неделю лил дождь, и земля размякла, вдавливалась и как бы дышала под ногами.

– В партизаны уходишь? – догадалась Василиса Прокофьевна.

– Да.

– Доченька! Так… тебя же убить могут!

Катя обняла ее и, увлекая за собой к реке, сверкавшей вдали у отлогого берега, сказала:

– Об этом я и хочу поговорить с тобой, мамка, на всякий случай. Если услышишь – убили твою дочь или поймали, не говори ничего, не признавайся, а то весь колхоз спалят… И себя погубишь… – Помолчав, она крепче прижала к себе мать. – От них всего ожидать можно. И лучше, если бы все вы, всей деревней ушли в лес. И голод, и холод, и смерть – все лучше, чем гитлеровцы. Ты сейчас придешь, потолкуй об этом с колхозницами. Ладно?

Василиса Прокофьевна кивнула.

Так, обнявшись, они дошли до берега. Поднялись на высокий холм. Волга серебрилась, морщилась волнами… Шуршали прибрежные камыши. Справа, вплотную подступив к реке, шумели сосны. От середины реки, вспенивая волны, подплывал паром. Катя напряженно вглядывалась в окутанный полусумраком противоположный берег: там ее должен ждать Федя. Налетел сырой, резкий ветер. Он растрепал выбившиеся из-под платка волосы Василисы Прокофьевны, и они развевались, белые и тонкие, как паутина. Катя придержала их рукой.

– Старенькая ты у меня, мамка…

Василиса Прокофьевна улыбнулась, но в глазах ее были тоска и боль: казалось, душа кричала. И Катя опять, как и на последнем собрании актива, ощутила, что ворот гимнастерки слишком тесен. Она расстегнула его.

– Ты, мамка, не думай, что теперь все кончено, и другим говори, чтобы не думали так. Это неправда, – в голосе ее хотя и слышались слезы, но прозвучал он горячо, убежденно. – Главное сейчас, мамка, духом не падать, выше держать голову. Станет тяжело – ты думай: за нами – Москва, а в Москве – Сталин. Он все знает, он обо всех думает – обо мне, о тебе…

Земля под ногами загудела. Вдали где-то сильно ухнуло – еще и еще раз. У горизонта, над лесом, заклубились огни и черный, как сажа, дым.

– Мост под Головлевом взорвали, – тихо сказала Катя.

Василиса Прокофьевна со стоном призналась:

– Тяжело, дочка! Будто душу из меня выдирают.

– Ничего, мамка, ничего… Народ выстоит, всё перенесем, а на фашистов работать не будем.

– Да кто об этом говорит!..

Опять загудела земля, но гул взрывов донесся с другой стороны. Вероятно, взрывали мост под Певском.

– Что же еще?.. – Катя провела по лицу рукой. – Да, о смерти-то я сказала… Ты не думай об этом. Это ведь так, на всякий случай… Партизаны, сама знаешь, – это тоже война. А где война, там смерть. Но ведь и с войны назад возвращаются, не все погибают. А я вот чувствую, мамка, ни за что меня не убьют. Никогда! Прогоним немцев – и опять заживем… отстроим все, что потеряли.

«У меня-то уж не хватит сил для второй жизни. Кончилась моя жизнь», – мелькнуло в мыслях у Василисы Прокофьевны.

Мать и дочь… Они стояли, обнявшись, и сквозь слезы смотрели друг другу в глаза. Близко, совсем близко опять забили орудия. Пора было расставаться. В глазах Кати лицо матери, теряя очертания, расплывалось в белое пятно. Ноги отяжелели, и губы точно срослись-не разжимались, не хотели сказать: «Прощай». Уйти от матери, оставить ее немцам… Оставить мать, старую и такую родную до последней морщинки! Тяжело… Взять бы с собой в лес – тоже нельзя: она нужна Шурке, Мане. Что они будут делать без нее?

– Скорея-а-а! Катя-а-а! – донесся с того берега голос Феди.

– Иди, дочка… – прошептала Василиса Прокофьевна.

– Сейчас, мамка, сейчас… – тоже шепотом ответила Катя и не сдвинулась с места.

– Немцы-ы! – кричал Федя.

Катя крепко-крепко прижала к себе мать, – так крепко, что заныли руки, и поцеловала ее. Василиса Прокофьевна разрыдалась.

– О-о… я-а-а-а… – доносило эхо федин голос.

Катя расцепила руки и побежала с холма вниз. Ей казалось, что бежит она сквозь плотную стену дыма. Что-то еще упущено… «Вот о Шурке и Мане, кажется, ничего не сказала».

Лохматый черный клубок с разбега ткнулся ей под ноги. Катя испуганно отскочила в сторону, но это была собака. Затрещал прибрежный куст. Катя схватилась за кобуру.

– Не пугайся, Катерина Ивановна, это я. К ней вышел Васька.

– Ты зачем здесь, Вася?

– С тобой вместе… в партизаны.

– В партизаны? А откуда ты знаешь, что я в партизаны иду?

Он улыбнулся.

– Так я же здесь сидел, в кусту, и все слышал.

Катя вспомнила расстроенное лицо Филиппа и рассказ матери о васькином письме. Она подошла к мальчику, заглянула в его доверчивые, преданно смотрящие глаза.

– Мал ты, Вася, нельзя. Беги скорей домой. Ты знаешь, как тебя отец с матерью ищут!

– Знаю. Слышал…

Он нахмурился и, наклонив голову, сердито засопел. В мыслях его был теплый апрельский день, в который провожал Катю до этого парома. Они сидели вот здесь на берегу, а Катя рассказывала о Павке Корчагине. Она говорила, что надо быть таким, как Павка, а теперь…

– Что же, Павка-то большим, что ли, был, когда в армию ушел? – спросил он угрюмо, не справляясь с дрожавшими губами. – «Мал»… Как на поле работать, так в самый раз был, а теперь мал…

Катя едва заметно улыбнулась. Она любила мальчишку. Затаив дыхание, он смотрел на нее, ожидая когда она произнесет два желанных слова, только. «Хорошо пойдем».

– Нет, Вася, – решительно сказала Катя. Паром, подплыв, мягко ткнулся о берег.

– Будь, Васенька, умным, иди. – Она обняла его. Если своих не застанешь, иди к моей мамке, у нас будешь жить.

Васька опять наклонил голову и всхлипнул, а Шар сердито заворчал на незнакомую женщину, которая сошла с парома и, кутаясь в шаль, молча прошла мимо.

«Может быть, взять? – заколебалась Катя и а решительно отвергла эту мысль: – Нет, нельзя рисковать детьми».

Шапка у Васьки съехала на затылок. Катя поправила ее.

– Ты пока помогай нам отсюда, Васенька. Следи всем, что будут делать немцы. Ты будешь наш уполномоченный, подпольный работник. Подходит?

Васька молчал. Катя поцеловала его в лоб и взбежала на паром. Василиса Прокофьевна, неподвижно стоявшая на холме видела, как старик паромщик потянул веревку и парой отделился от берега.

– Прощай, мамка! – крикнула Катя, тоже обеими руками схватившись за веревку. – Маню и Шурку поцелуй за меня!

Василиса Прокофьевна хотела крикнуть: «Прощай!» – но голос пропал.

Шумели прибрежные камыши. Волны у берегов казались дегтярными. Они теснились, набегали одна на другую и распадались с шумом, похожим на тяжелые вздохи. Ветер раздвигал камыши, и на волны падали полоски лунного света. От этого вода казалась еще черней. Василиса Прокофьевна не могла припомнить, чтобы за свою более чем полувековую жизнь она когда-нибудь видела родную Волгу такой черной. Все почернело. Все изменило привычные цвета.

За паромом тянулись две мыльные дорожки пены. Все дальше уносило его от берега, а дочь – от матери.

Подавшись вперед, она вытянула руки, точно желая схватиться за бревна, на которых стояла Катя, не дать увеличиваться расстоянию.

Но от леса на всю Волгу легла густая тень, накрыла паром, в не только у берега – повсюду погасли, перестали светиться волны. На луну наплывала туча с разорванными краями, из-под которых разливались по небу багровые подтеки. Вот такая же туча наплывала и на ее, василисину, душу и на всю ее жизнь.

В темноте, едва заметный, качался на черных волнах паром. Василиса Прокофьевна сбежала с холма. Из груди ее хрипло вырвалось:

– Катя-а!

Хотела крикнуть: «Вернись!» – но в мыслях мелькнуло: «Куда? В дом? Нет у нее больше своего дома – его займут немцы». Не стало в родном краю места, где она без страха за жизнь дочери могла бы обняться с ней. Некуда вернуться Кате…

Тело сразу ощутилось старым-старым. Ноги задрожали, и она опустилась на сырую землю.

Шарик с лаем прыгал Ваське на грудь, два раза лизнул в лицо. Но мальчик, машинально отстраняя от себя морду лохматого друга, не отрывал глаз от темноты, поглотившей паром, и в груди у него горячо переливалась обида. Все было продумано и рассчитано. Везде, куда врываются немцы, коммунисты и комсомольцы уходят в партизаны. Паром возле леса – самое удобное место, чтобы встретить партизан. «А вдруг никого не встречу?» Эта тревога волновала душу, но о том, что его могут оттолкнуть, даже и мысли не было. И кто оттолкнул?! Чайка!..

Из состояния глубокой обиды его вывел шум близкой стрельбы и криков. Он оглянулся на деревню и бросился к Василисе Прокофьевне. Сначала ему показалось, что Волгина плачет, а она сидела беззвучная, словно неживая.

– Тетка Василиса!

Не отозвалась.

Васька принялся трясти ее за плечи.

– Немцы в нашей деревне! Слышишь, тетка Василиса? Немцы у нас!

От резкого движения из кармана передника Василисы Прокофьевны выпал спичечный коробок. Она рассеянно подняла его, и вдруг губы ее сурово сжались: мысль, блуждавшая у нее в течение всего вечера, сейчас окончательно прояснилась и утвердилась как бесповоротное решение. Хозяевами лесов будут Катя и ее товарищи. А немцы? Надо, чтобы немцы нигде не сделались хозяевами, нигде не должно быть стен, за которыми они смогли бы укрыться от партизанской пули. Ее дом не будет вражьей крепостью, из которой эта неметчина сможет убить ее дочь. Нет, не будет!

Зажав в руке спички, она встала. По телу пробегала дрожь, но силы еще были и сердце горело. Василиса Прокофьевна посмотрела на Волгу, на лес и быстро, по-мужски зашагала навстречу крикам, лютой ненавистью зажигавшим кровь.

На берегу, по соседству с черным лесом и такой же черной рекой, сиротливо прижались друг к другу две молчаливые фигуры – Васька и Шарик.

Часть вторая
ЛИЦОМ К ЛИЦУ
Глава первая

От темной улицы веяло нежилой тишиной. Обходя большую лужу, мерцавшую возле колодца, тетя Нюша с ненавистью покосилась на пятна света под окнами школы. Дверь была чуть приоткрыта, и на улицу вырывался густой хохот.

В школе стояли немцы. В двух окнах вместо стекол желтели фанерные листы, в других дыры были заткнуты ватниками и тряпьем.

Тетя Нюша вздрогнула: ей почудилось, будто сквозь пьяный хохот солдат прорывался судорожный женский плач. Вот опять… Багор выскользнул из ее рук, и ведро, прогромыхав по выступам бревен, звучно шлепнулось в черной глубине колодца.

Она, казалось, и не заметила этого. Оставив ведро в колодце, перешла дорогу и прильнула к крайнему, наполовину застекленному окну.

…В железной круглой голландке жарко горели дрова. Отблески пламени ложились на пьяные лица солдат, сидевших на обломках парт и на подоконниках.

Лейтенант Август Зюсмильх без сапог, в одних теплых носках сидел на столе, возле разбитой классной доски, и, целясь из револьвера, кричал:

– Встава-ать!

Солдаты хохотали, хлопали в ладоши…

Уцепившись за наличник, тетя Нюша встала на кирпичный выступ фундамента: на грязном полу, закиданном листками разорванных книг и тетрадей, в одной рубашке лежала старуха – худые ноги ее были оголены, по острым трясущимся плечам разметались седые волосы…

«Кто же это?»

Офицер повернул голову к рыжему солдату, которого на селе все звали «лохматым Карлой»; тот ухмыльнулся, схватил старуху за волосы и поставил на ноги.

– Барин, ради седин моих…

Тетя Нюша испуганно перекрестилась: голос был знакомый.

Солдаты, толпившиеся у стола, перебежали к окну, и она не смогла увидеть лица старухи.

– Грех со старухой такое делать, барин! – с плачем рвался на улицу крик. – Пощади!

– Плясать! – загремел голос офицера. – Айн!

В окне осталась только одна узкая светлая щель, и тетя Нюша прильнула к ней, но ничего не увидела.

– Цвай! – отсчитывал офицер.

Грохнул выстрел, и на миг стало тихо-тихо, потом скрипнула дверь, и в сенях раздалась хриплая песня:

 
Ich warte dich
In dieser schonen Nacht…
 

На крыльцо вышел немец в одном нижнем белье, молодой, курносый, с всклокоченными рыжими волосами. Тетя Нюша тихонько попятилась к колодцу. В школе по-прежнему было шумно, а женский голос уже не слышался.

– Отмаялась, – прошептала тетя Нюша. Задрожавшими руками она достала ведро, и когда поднимала на плечо коромысло, оно почему-то показалось ей непомерно тяжелым.

Моросил дождь.

Дома по обе стороны дороги стояли безмолвные и черные, и окна их, как глаза мертвецов, были наглухо закрыты ставнями. Но тетя Нюша знала, что это безмолвие ночи – не сон. Люди с наступлением темноты только притихают, а глаза их открыты и уши насторожены.

У ворот своего дома она столкнулась с Фролом Кузьмичом.

– Мать не видела, тетя Нюша? – спросил он. – Парнишка сказывает, еще засветло ушла по соседям соли разыскать…

«Вот кто!.. Ее голос…» – пронеслось у тети Нюши в мыслях. Отвернувшись, она наклонила голову.

– Нет, Фрол Кузьмич, не видела.

– Ума не приложу, куда девалась старая. – Он задумчиво поскреб тронутую сединой бороду. – А ты слышала?.. Знаешь, почему вчера шум-то был?

– Ну?

– На Ольшанском большаке партизаны им жару задали.

Поставив ведра наземь, тетя Нюша жадно уставилась на него глазами.

Партизаны – это единственное светлое, что осталось в окружающем мраке. На прошлой неделе они перебили немецкий гарнизон в Головлеве, а в Больших Дрогалях повесили старосту, продавшегося немцам. Дня не проходит, чтобы из села не дошел слух: там подорвались грузовики на минах, в другом месте немцев обстреляли… Слушаешь такое, и сердцу вроде легче: «Вот вам, проклятые! Не одни мы, есть кому взыскать с вас, аспидов, за слезы наши и муки».

– Откуда вызнал-то?

Фрол Кузьмич осмотрелся по сторонам и зашептал:

– С приятелем повстречался, с Курагиным Семеном. Он кучером при рике работал. Знаешь? Так вот, – говорит, – боле полсотни немцев положили. И, – говорит, – Катерина Ивановна – Чайка наша – там была.

– На большаке? – взволнованно перебила тетя Нюша. – Ну как она? Поди, похудела?

– Об этом не расспросил.

– К нам бы, родные, пришли… Вот этих бы, что в школе… И для нас праздник бы…

– Придет черед и до этих! Лексей Митрич – это такой человек, все в свой черед справит, не упустит. – Фрол Кузьмич опять поскреб бороду. – Так, стало быть, не встречала мою старуху?

Тетя Нюша посмотрела в сторону школы.

«Не к чему говорить, – решила она. – Мертвой теперь все равно, а он сам-то горяч: увидит – кинется и на свою голову гибель накличет».

– Небось, у кого-нито заночевать осталась. Куда ей деться? Не иголка…

Они попрощались, и тетя Нюша прошла в калитку. Глаза ее привычно, но чуждо скользнули по двору.

Дверь хлева, сорванная с одной петли, раскачивалась и скрипела, точно плакала, а у курятника совсем двери не было: немцы сорвали ее и уволокли на растопку.

Тетя Нюша отвела взгляд от пустого курятника – теперь душа ни к каким хозяйственным делам не лежала. Из дома слышался пискливый плач ребенка. «И сам не жилец, и на мать сухоту наводит», – толкнув дверь, горестно подумала тетя Нюша.

На кухне чадила коптилка, смутно освещая рассыпанную по полу гнилую картошку. Дочь Клавдия в одной рубашке стояла в горнице возле люльки и злым голосом пела:

 
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
Стану сказывать я сказку,
Песенку спою.
 

На печке, обнявшись, спали Нинка и Гришка. Ванюшки все еще не было.

«Вот без ума баба», – поставив ведра на пол, выругала себя тетя Нюша за то, что отпустила сына в лес за хворостом: сама бы могла сходить.

Из мыслей ее не выходила мать Фрола Кузымича, пристреленная Зюсмильхом.

– Ох, господи, господи…

– Устала, маманя? – тихо спросила Клавдия.

– Нет, так…

Потревоженный разговором, ребенок запищал громче.

– Молчи! – со злобой крикнула Клавдия и, точно сама испугавшись своего крика, зашептала: – Да замолчи же, а то вот немцам выброшу.

Тетя Нюша взяла коптилку и прошла в горницу. Увидев свет, ребенок притих. Личико у него было сморщенное, с землистым оттенком, а воспаленные глазенки смотрели с осмысленной тоской; и от этого похож он был на игрушечного старичка.

– Не помирает… А где сил взять смотреть на него, такого? – Клавдия смяла рукой пустые груди. – Все одно как тряпки. И губ ему не смочишь…

Она стояла худая, с ввалившимися щеками. На вид ей можно было дать лет тридцать пять – сорок, а на самом деле осенью двадцать пятый год пошел. И самой ей теперь не верилось, что всего каких-нибудь полгода назад она была первой хохотуньей на селе, первой песенницей. Пятипудовые мешки носила на спине легко, как игрушку. Одеваясь, с трудом стягивала тесемки сарафана на высокой груди… А с какой радостью прислушивалась к первым толчкам под сердцем, когда зашевелился там ребенок! Как хотелось, чтобы это был сын! И вот он лежал перед ней, тускло озираясь голодными глазами.

– Где взять силы, маманя?

Тетя Нюша угрюмо вглядывалась в личико ребенка: носик его заострился и стал как восковой, – смерть в изголовьях стояла.

– Потерпи… – хотелось сказать ласково, а не получилось: такой уж голос жесткий.

Она принесла в горницу чугунок с водой, несколько картофелин и нож. Садясь за стол, сказала дочери о налете партизан на немцев и спросила:

– Прошлой ночью ты задремала и смеялась что-то? Клавдия удивленно взглянула на мать, потом углы ее губ чуть дрогнули в улыбке.

– Сон видела, маманя. Будто утопиться пошла. Разбежалась с берега, вот-вот прыгну, а меня кто-то за руку. Глянула – девушка незнакомая, в светлой кофточке, босиком… «Что это ты вздумала?» – спрашивает. «Душно, – говорю, – немцы всю жизнь задавили. Не удерживай, прошу, твердо порешила. Потому нет сил больше. Прощай, – говорю, – родная, пусти!» – «Обожди, – тоже просит она. – Мы, – говорит, – в лесу чудо изобрели» – и показывает рядом с собой… Гляжу, машина. Вся в винтах да проводами опутанная! Тут откуда ни возьмись немцы… видимо-невидимо! Как заорут – и за винтовки, значит. А девушка нагнулась, какой-то винтик в машине повернула – и враз свет… Веришь, маманя, будто молниями всю землю охватило, – все белое… А немцев, как густую траву косой, – ряд на ряд валится, и дым от них черный-черный, словно от кизяка.

Рассказывая, Клавдия машинально качала люльку. Лицо ее посветлело, на щеках бледно проступил румянец.

– Кинулись они врассыпную, а лучи – везде их. Гляжу, а на душе все легче и легче… Тут я, наверное, и рассмеялась.

– Да… Вот ежели такую машину бы… – проговорила тетя Нюша, и на ее бесхитростном лице, исхудавшем и постаревшем, отразилось глубокое раздумье, точно она взвешивала что-то в уме. Покачав головой, тоскливо сказала: – Да где же ее найдешь, такую машину? Еще никто не додумался… А время не ждет. – Из глаз на морщинистые щеки скатились две слезы и задержались на них. – Гитлер всех нас передушит.

У Клавдии устало слипались глаза, а ребенок, заинтересовавшись коптилкой, тянулся дряблой ручонкой к огню.

Заметив, что дочь не слушает, тетя Нюша замолчала. Глаза заволоклись грустью.

Двадцать дней прошло с того времени, как Катя поцеловала ее на лестничной площадке, у дверей редакции, и потом с Зиминым и механиком скрылась за углом улицы.

«Кабы знать, где отряд, сходила бы…»

Где-то вдали прогрохотали два выстрела. Слабо донесся чей-то крик – и опять выстрел.

– Убили кого-то, – сказала Клавдия.

Нож выпал из рук тети Нюши, и она, похолодев, вся ушла в слух.

Ребенок, очевидно, поняв, что ему не дотянуться до огня, опустил ручонки. Лицо сморщилось еще больше, и он заплакал.

Под окнами звучно падали капли, во дворе тоскливо скрипела дверь хлева.

Выстрелов больше не было.

– Ванюшка… Где ж он до сих пор?.. – прошептала тетя Нюша и, не одеваясь, выбежала из избы.

Улица по-прежнему была безлюдна. Из переулка, на углу которого стоял дом Фрола Кузьмича, метнулась широкая полоса света. В кузове грузовика, стремительно вылетевшего на дорогу, сидели два солдата и между ними какой-то широкоплечий парень в расстегнутой рубахе. Один из солдат закурил. Осветилось окровавленное лицо парня, и тетя Нюша ухватилась рукой за косяк калитки: «Механик!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю