355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бирюков » Чайка » Текст книги (страница 14)
Чайка
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:52

Текст книги "Чайка"


Автор книги: Николай Бирюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

Глава одиннадцатая

Издали донесся гул взрыва, вот опять…

– Стоп!

Шофер, безусый мальчишка лет семнадцати, нажал тормоз. Дверца распахнулась, и, не дожидаясь, когда машина остановится совсем, на дорогу выпрыгнул полковник Корф – мясистый, круглый. Волосы у него были густые и белые, точно взбитая мыльная пена, нос приплюснутый. Красноватые, навыкате, глаза зло поблескивали под седыми бровями. Растягивая ворот кителя, ставший чересчур тугим, он осматривался и слушал.

Машина стояла среди черного голого поля. Позади остались Большие Дрогали, впереди темнел лес, за ним в низине было Жукове Взрывы доносились со стороны Жукова. Ухо безошибочно различало: тяжелое и долгое аханье – так рвутся снаряды; трескучее – будто залп из сотни винтовок – так рвутся ящики с патронами, когда их со всех сторон охватит огнем. Сомнений быть не могло: машины с боеприпасами и горючим, которые должны были прибыть утром в Певск, подверглись налету партизан. Шофер тоже выпрыгнул из машины.

– На Жуковском шоссе, господин оберст, – проговорил он сорвавшимся по-петушиному голосом. – Смотрите!

Небо над лесом с каждым мгновением становилось светлее: казалось, поверх зубчатой стены сосен вырастал другой лес из жгутов черного дыма, сквозь них клочьями прорывалось рыжее пламя.

Лицо полковника стало багрово-синим, как от удушья. Он взвешивал в уме обстановку. Жуково почти рядом – примерно километрах в двух от места налета. Из этого села в Покатную отправлены сотня конников и два танка; но там остались еще сотня конников и три орудия. По другую сторону Жуковского большака, километрах в пятнадцати, – Головлево. Там – гарнизон в сорок человек, мотоциклы…

Он повернул голову. Западнее Жуковского большака, над Покатной, расплывалось грязновато-розовое пятно зарева. Вероятно, там уже нет надобности в войсках.

Жуково – Головлево – Покатная – получался треугольник, и если двинуть все силы одновременно, замкнется кольцо, из которого партизанам не вырваться.

Забравшись в машину, Корф тяжело плюхнулся на сиденье и зажевал губами.

– В Жуково? – спросил шофер.

Жуково находилось ближе к месту, откуда доносились взрывы, слившиеся теперь в сплошной гул. Но Корфу сейчас важнее всего было осуществить свой план окружения партизан; для этого нужно скорее попасть к телефону, а ближайший телефон – в Больших Дрогалях, которые они только что проехали.

– Обратно! – закричал он и взглянул на часы: было пятнадцать минут третьего.

Шофер резко завернул машину.

* * *

– Что же теперь?.. – В глазах Корфа, вскинувшихся на Ридлера, только что примчавшегося на машине, густо забрызганной грязью, мелькала тупая растерянность.

– То, что я говорил: с партизанами надо вести войну наступательную, – холодно сказал Ридлер. – Тех, кто сидит у моря и ждет погоды, бьют на лету, как глупых галок. Я имею в виду не вас, господин полковник, а вообще.

В лесу стоял гул от тяжелого уханья орудий, татаканья пулеметов и трескотни автоматов; огненно взвивались ракеты. Над большаком волнами плавал дым. Сосны, потрескивая, рассыпали вихри искр; языки пламени, перекидываясь с ветки на ветку, пляшущими отсветами ложились на каски немцев. Солдат было немного. Одни кучкой стояли возле накренившегося танка с перебитыми гусеницами, другие вытаскивали из-под обломков машин обуглившиеся трупы. Рядом со вторым танком, нацелившим орудие на лес, поблескивала лаком машина полковника Корфа.

По тому, как держали себя солдаты, Ридлер понял, что в лесу не бой, как предполагал он, подъезжая к большаку, а «прочесывание»: очевидно, от партизан и след простыл.

– Как глупых галок! – повторил он, смотря поверх головы полковника, который, поставив ногу на ступеньку машины, мешал ему сойти на землю.

Глаза Корфа гневно сверкнули.

– Я солдат, – закричал он, с силой схватившись за дверцу. – Кадровик. – Он ткнул пальцем в один из четырех крестов, висевших у него на груди. – Это сам кайзер… своей августейшей рукой повесил. Я привык воевать по-настоящему. Мне говорят: враг здесь – надо разбить. Я иду и разбиваю. А это чорт знает что! Не знаешь, где силы сосредоточить. Ждешь здесь, а они в другом месте. Кинешься туда, а там уже ни одного дьявола! Простите, но это… это не война! Это издевательство над всеми правилами войны!

Пущенная из глубины леса ракета низко пролетела над большаком и серебристым рассыпающимся хвостом осветила лицо полковника. Жилы на его висках вздулись и пульсировали; кроличьи с кровяными прожилками глаза выпучились так сильно, точно хотели выскочить вон; с дрожащих губ слетали брызги.

– Найдите мне их, укажите: вот здесь, – и я раздавлю их! Сотни солдат достаточно будет. Разыскать их – это ваше полицейское дело, а мое дело – раздавить. Да!

Он замолчал, тяжело дыша.

Ридлер спрыгнул наземь. В нем еще не остыла злость после выезда из Покатной.

С этими русскими справиться будет гораздо труднее, чем думалось. Он был уверен, что придуманная им расправа нагонит на остальных такой страх, что парализует у них и мысли и волю. Сначала все как будто так и вышло: к концу казни покатнинцы притихли, словно омертвели. При полнейшем безмолвии был выслушан и приказ о телегах. По команде «Разойтись!» толпа не шелохнулась. Пришлось разогнать ее… А когда он выезжал из села, кто-то кинул булыжник, и стекло машины разлетелось вдребезги.

Бессмысленная стрельба по деревьям раздражала.

«Очень большая польза после драки кулаками махать», – усмехнулся он, подходя к солдатам, стоявшим возле разбитого танка.

Они расступились, и он увидел двух обгоревших солдат. Один лежал пластом на земле и протяжно выл, второй сидел. Голова его, низко опущенная на грудь, была перевязана полуистлевшей рубахой, волосы и брови опалены, кожа с лица и шеи местами слезла. Ридлер догадался, что оба они из охраны, сопровождавшей транспорт.

– Сколько их было? – спросил он нетерпеливо. Ефрейтор с железным крестом на груди вытянулся и козырнул.

– В живых только эти двое да экипаж из хвостового танка. – Он кивнул на танк, возле которого стояла машина полковника. – Всего двадцать пять пятитонок было, на каждой по два-три солдата. Если подсчитать…

– Я спрашиваю, сколько было партизан? – оборвал его Ридлер.

Ефрейтор смущенно замолчал. Один из обгоревших солдат приподнял голову, взгляд его дико пробежал по вершинам сосен, потрескивавшим от пламени.

– Я немец… Я бог! – прохрипел он и захохотал. Сорвав с головы повязку, он вытянул перед собой руки: из потрескавшихся пальцев сочилась кровь. – Смотрите: я немец… – Лицо его передергивалось, на губах выступала пена.

Ридлер выстрелил ему в голову.

– Не догадались раньше… Зачем мучиться? – вкладывая револьвер в кобуру, холодно сказал он полковнику.

На дорогу вылетела группа всадников: впереди – косоплечий вахмистр, присутствовавший при казни в Покатной. Ридлер узнал его и поморщился: значит, отрезать партизанам путь к отступлению не удалось. Круто осадив коня, вахмистр спрыгнул.

– Схватили партизанку!

Лицо Ридлера оживилось.

– Где она?

Вахмистр указал на лес.

Между деревьями, приближаясь, мелькали кони и фигуры пеших солдат.

Ридлер перешагнул через труп солдата и вошел в лес. Следом за ним заторопился полковник.

С надломившейся обгорелой сосны на голову им посыпались искры.

Глаза Ридлера заслезились от дыма, и он остановился. Слева шагах в десяти от него тесной кучкой белели кони. Они тихо ржали, а спешившиеся кавалеристы обступили рыжеусого унтера в форме танкиста, сидевшего на вырванной снарядом сосне.

Ридлер прислушался.

– О головном танке, как подорвался, не скажу, господа. За грузовиками не видно было, – рассказывал танкист. – Полагаю, на мине. Я открыл люк – машины стоят, а с деревьев тучей – гранаты. Баки с горючим вспыхнули. Светлее, чем днем, стало. – Он помолчал, смотря в сторону дороги. – До сих пор, господа, в глазах: сосны качаются… спрыгивают с них… больше все женщины… молоденькие… как ведьмы! Наши – в лес, а по ним – из винтовок, из автоматов, из пулеметов… Думали по другую сторону дороги в лесу укрыться, а там тоже сосны качаются, и с них… А снаряды рвутся… ящики с патронами рвутся… Два года, господа, я на войне, но страшнее этой ночи…

Страх, звучавший в его голосе, передавался и слушателям. Их освещенные лица были мрачны. Некоторые пугливо оглядывались на горящие сосны.

Ридлер до крови прикусил губу. Только этого еще не хватало, чтобы гарнизонные войска стали дрожать при одном слове «партизан».

– Танкист? – спросил он, быстро подходя к рассказчику.

Тот мгновенно поднялся.

– Так точно, госпо…

– Из уцелевшего танка?

– Так точно.

– Ну и убирайтесь к дьяволу на свое место! Козырнув, танкист попятился.

Ридлер хотел сказать Корфу, чтобы тот разъяснил солдатам, что здесь не место забавляться сказочками о ведьмах, но полковника уже не было возле коней.

– Партизанен? – по-женски тонко долетел его голос из темноты.

Присмотревшись, Ридлер смутно увидел тесную массу людей, мерцание касок, головы коней. Быстро подойдя к этой толпе, он повелительно крикнул, – и солдаты расступились, чтобы пропустить его внутрь. Пленница лежала на земле, а Корф топтал ее ногами и визжал:

– Партизанен! Будешь дорога показать? Партизанен! Рядом с ним стоял Август Зюсмильх.

Сквозь стоны пленница кричала:

– Нет, не партизанка!

Ридлер тихо отстранил полковника.

– Полицейское дело не ваше, господин полковник, – сказал он насмешливо. – Эй, ты… Встать!..

Пленница ухватилась дрожащими пальцами за низенький пенек и с трудом поднялась.

– Свет!

Солдаты защелкали карманными фонарями. Больше десятка бледных лучей скрестились на окровавленном лице Даши Лобовой. Глаза ее встретились с глазами фон Ридлера, и она съежилась.

– Я не партизанка.

…Ридлер допрашивал, наверное, свыше получаса, с терпеливой настойчивостью по нескольку раз задавая одни и те же вопросы; потом он закурил. Полковник выжидательно вскинул на него глаза:

– Не партизанка? – Посмотрим, – уклончиво ответил Ридлер. Пулеметы стихли совсем, и лишь по другую сторону большака продолжали тяжело ухать два или три орудия.

Солдаты пугливо озирались: лес вокруг был непонятный, враждебный, пугающий. Кое-где дымную муть прорезали лохматые красные столбы – горели деревья. Быть может, партизаны и не ушли? Может быть, они притаились где-нибудь близко в этом дыму и каждую минуту могут застрочить их пулеметы и винтовки?

Даша стояла с низко опущенной головой.

– Жарко? – притворно сочувствующим голосом обратился к ней Ридлер. – Прошу извинить, я не сообразил.

– Раздеть! – приказал он по-немецки солдатам. Солдаты сорвали с Даши вязаную кофточку, платье.

Курносый унтер так рванул рубашку, что она затрещала; оголились плечо и грудь. Ридлер сделал знак прекратить раздевание. Даша натянула рубашку на плечо. На нее со всех сторон направили лучи фонариков.

Солдаты загалдели. Задние напирали, пытаясь пробиться вперед.

Прищурясь, Ридлер с ног до головы разглядывал стоявшую перед ним девушку. Отбросив окурок, он взял ее за подбородок.

– А ты недурна, очень недурна. Они непрочь будут поиграть с тобой в одну игрушку.

Даша обмерла. Этого она страшилась больше смерти, больше пыток. Тело стало горячим, точно его огнем охватило, а в груди все обледенело. Вокруг был мир – большой, черный, пустой; и в нем одна она и эти звери с разгоревшимися глазами.

Ридлер тряхнул ее за плечо и резко крикнул:

– Зачем лесом шла?

– Страшно дорогами.

– Откуда?

– С той стороны.

– Зачем?

– Говорила ведь… Своего дома нет теперь – сожгли. Вот и хожу из деревни в деревню: где люди добрые пустят, там и поживу.

– Ночью зачем?

– Да я все время так – и днем и ночью иду.

– Где партизаны?

– Какие партизаны? Я из простых. Дома своего нет, вот и хожу из деревни в деревню.

Ридлер положил ей на голеву ладонь, ласково погладил.

– А ты не пугайся нас, девушка, мы не звери. Кто с нами хорош, с тем и мы хороши. Скажи нам все, что знаешь, – ничего плохого не сделаем, если ты и партизанка. Ты красива – о себе подумай, о матери. Старенькая она, да?

– Нет у меня родных, сволочье проклятое! – закричала Даша. И в этом крике вырвалась вся ее до сих пор сдерживаемая ненависть. – Ничего не скажу! Не знаю!

Ридлер сделал рукой широкий жест, по-немецки крикнул:

– Берите ее!

Радостный животный вой покрыл его слова. Даша пошатнулась.

С большим трудом Ридлеру удалось выбраться из толпы. Полковник сердито попыхивал трубкой. Он думал, что без этого гестаповца ему не распутаться с начальством за сегодняшнюю ночь. У Ридлера большие связи в верхах. Говорят, его поддерживает сам Гиммлер, с которым он когда-то, кажется еще до прихода Гитлера к власти, был даже на «ты». Но захочет ли гестаповец помочь после того, как он, Фридрих Корф, так грубо говорил с ним?

– Ночка! – выговорил он с ненавистью.

Ридлер слушал. Сквозь густой хохот солдат не прорывалось ни криков, ни стонов девушки. Чтобы скрыть от полковника досаду, он улыбнулся. Улыбка получилась почти естественная. То, что Корф находился в такой растерянности, для него, Макса фон Ридлера, было совсем не плохо: когда человек перестает ощущать под ногами почву, легче из него веревки вить.

– Не унывайте, господин оберет, разыщем или… крестьяне сами нам их приведут… со скрученными руками. И эта девчонка не выдержит, подаст свой голос.

– О, конечно, – предупредительно согласился полковник.

Ридлер устало прислонился к сосне. Хотелось спать. Когда на рассвете он вернулся в город, у дверей кабинета его поджидал Степка.

Глава двенадцатая

Василиса Прокофьевна потрогала рукой застонавшего Витьку. По другой бок шуршал соломой Шурка, и рядом с ним сидела Маня.

– Ши-ши… ши-ши… – слышалось, как она убаюкивала ребенка.

В темноте попыхивал цыгаркой Филипп Силов. Дым был едкий и вонючий: Филипп смешивал табак с какой-то травой, чтобы подольше хватало.

Тоскливо всхлипнула Марфа. С той ночи, как пропал Васька, она и во сне и наяву то всхлипывает, то в голос ревет: как будто этим можно вернуть мальчишку! Но Василиса Прокофьевна не осуждала. Душа слезой омывается – ясности больше, покой находит. Сама, случалось, в лесу, как схватит сердце, уходила в чащу, ложилась на сырую землю и выла в голос. Иной раз, глядишь, и помогало – светлело на душе, будто с Катей словом перемолвилась. Лежала в такие минуты и замечала паутину на голых сучьях берез-тонкую, сверкающую, как серебряные волоски. Слушала, как дышала земля под прелым игольником или под ворохами желтых сморщенных листьев, и удивлялась: осень как осень, будто и не было рядом немцев. И удивление это было отрадным; думалось в такие минуты: «Вот она, жизнь, – вечное течение в ней, как река… А немцы? Они, как были немцы, так немцами и остались… Гнали их в осьмнадцатом и теперь погонят. Чужие они нашей жизни, вроде этого лишая на дереве… Тяжко с лишаем-то. Но нет пока в стволе достатка соков целебных, чтобы подновить кору – защиту свою от ветров и прочей напасти, вот и стоит дерево, терпит. Слезами-кровушкой сочится, а терпит. Но не как сухостой, что ждет ветра посильней, чтобы от гнилых корней оторваться и наземь мертвяком упасть. Корни-то крепкие! Сильно за матушку-землю держатся – не предаст она, не отвернется, отдает деревцу материнские соки свои, и стоит деревцо. Наберет соков вдосталь, сбросит лишай проклятущий и опять по весне зеленой листвой оденется. Придут в лес, может быть, вот на это самое место, где она лежит, Катя, Шурка, Маня со своими ребятишками. Бог даст, и Катя-то с детками, а там, глядишь, когда-нибудь и с внучатами. Лягут здесь и будут радоваться, смотря на эти паутинки серебряные, на эти облака, которые плывут по небу. И откроется им, деткам, как ей, старой, жизнь вечная; раз земля русская – не стерпит она немцев, сбросит с себя, как дерево лишай. Жили на этой земле Волгины, Лобовы, Силовы и будут жить; и как эти облака – одно рассеется, а другие, дети их, тут как тут, и поплывут-поплывут. Пусть не те облака, другие, но ведь облака же! Пусть не я, но все равно Волгины, – кровь моя, душа поделенная».

Душа ее в минуты такого просветления отдыхала, но выпадали они редко и бывали коротки. Слишком сильна была боль от порушенной жизни. Страшила неизвестность, в которой жила теперь Катя. Ведь в этой темной неизвестности жизнь и смерть так близко ходят, что, наверное, то и дело задевают друг дружку. И между ними… она, Катя! Она к жизни тянется, а смерть к ней. Поэтому почти всегда окружала Василису Прокофьевну сплошная чернота. И лес был вокруг беспросветный: порой и небо казалось таким же, как волны у берега Волги в ночь прощанья с Катей. А во сне все виделась та большая туча с разорванными краями, что тогда луну закрыла.

Казалось, нельзя было больше сгуститься черноте, а она сгустилась, как только довелось столкнуться с немцами лицом к лицу. И особенно после вчерашней ночи. Вместе со всеми ожерелковцами, оцепенев от ужаса, слушала она вчера по радио расправу немцев над покатнинцами. И до сих пор в ее ушах стояли крики и вопли тех, которых подавили танками, до сих пор волосы шевелились, словно от ветра, и по корням их пробегал мороз. Вчера немцы устроили такое в Покатной, завтра могут то же самое устроить и здесь. Придут и бросят под танки Шурку, Маню, внучат… И раз они так с мирными жителями поступают, то что же сделают с Катей, ежели словят?

В щели щита, прикрывавшего вход, дул холодный, сырой ветер, разгоняя по всей землянке дым от филипповой цыгарки. Старик Лобов тихо стонал. Шутка ли: бывало в это время и на печи он мучился от ревматизма, а тут больше месяца в лесу прожил и теперь вот здесь – на сырой соломе…

В углу, где разместилась семья кузнеца, было тихо – спали. Филипп пыхнул еще раз цыгаркой, и огонь затух.

– Не спишь? – тихо спросила Маня.

– Нет.

– Холодно. Зуб на зуб не попадает.

Василиса Прокофьевна промолчала. Словами не поможешь, а одежду всю немцы забрали.

– Прокофьевна! – послышался шепот оттуда, где лежал старик Лобов.

«И охота им еще разговаривать, – не отзываясь, с раздражением подумала Василиса Прокофьевна. – Не только говорить, – мысли бы не шевелились, душа бы остановилась, камнем бы сделаться!..»

Шепот становился настойчивей.

– Ну, чего ты, Лукерья?

Лукерья нашарила ее в темноте и села рядом.

– Все думаю. Ведь и нас немцы не обойдут, приневолят к работе… Мост этот самый строить… Как быть?

– Позволяет совесть на них работать – иди! – сурово сказала Василиса Прокофьевна.

Лукерья заплакала.

– Не позволяет, Прокофьевна… А как может душа позволить детей… – Она дотронулась до колена Василисы Прокофьевны. Рука ее была горячая и дрожала. – Скажут тебе, Прокофьевна, выбирай: или работать, или Шурку под танк…

– Да ты в уме – что говоришь-то? – отшатнулась Василиса Прокофьевна. Будто тиски сдавили ей сердце – нечем стало дышать. – Выйду на волю, – прошептала она трясущимися губами.

Ее тихо окликнул старик Лобов:

– Помираю, соседка-Василиса Прокофьевна чуть было не сказала привычную в таких случаях фразу: «Что ты, родимый, еще поживем», но сдержалась: зачем ему жить?

Помедлив, присела у изголовья.

– Душой, Игнат, чуешь?

– Чую… не дотяну до рассвета.

Она положила руку на его холодную костлявую грудь и с трудом ощутила биение сердца: оно еле вздрагивало.

– Крепился все… внучку Дашку поджидал… любимица моя. Как ушла в партизаны – с тех пор не видывал… Благословенье хотел передать… Пусть живет дольше деда… во счастии. Ноги пусть хранит, не остужает… Не дай бог ревматизму схватит…

Говорить ему было трудно. Он то хрипел, то переходил на шепот.

– Глядишь, бог приведет – свидишься с партизанами… Скажи, в смертную минуту о ней думал… Мужика пусть себе хозяйского подберет… За красотой чтобы не гналась. Душу надо ценить…

– Слово в слово передам, Игнат. – Василиса Прокофьевна провела рукой по его голому черепу. – Не тревожься.

Он помолчал.

– Я вот тебя зачем, Прокофьевна… В бога ты веришь?

– Как же, Игнат, не верить? Молодые – те пусть по-новому, а мы с богом родились, с богом и помрем.

– Истинно… В таком случае перекрести меня, а то без обряду помираю – нехорошо.

Василиса Прокофьевна перекрестила.

– Спасибо… Больше ничего… не надо…

В тишине было слышно, как с посвистом врывался в щели ветер. Василиса Прокофьевна поцеловала старика в холодный лоб и, сурово сказав Лукерье: «Иди к отцу – отходит», вышла из землянки.

Вокруг безмолвствовало настоящее кладбище: обуглившиеся остовы печей – надмогильные памятники, трубы – кресты. К печам прижались бугристые крыши землянок. Кое-где торчали черные деревья. Все это было обнесено колючей проволокой, и по ту ее сторону ходили немцы в касках, со штыками.

Тяжело смотреть на родное место – спаленное, порушенное. Василисе Прокофьевне это было тяжело вдвойне: ведь от ее руки запылал здесь первый дом. Тогда, в ту минуту, не чувствовалось ни страха, ни этой тяжести – об одних немцах думала: «Нате, проклятые! На головнях поспите, небом укройтесь!»

Кутаясь в шаль, она поднялась на соседний холм.

Из-за облака краешком выглянула луна, и тени от холмов из серых стали черными.

Василиса Прокофьевна повела взглядом и не могла отыскать ничего, в чем сохранилась хотя бы крупинка минувшей жизни. Все стерлось: холмы и холмы, одни побольше, другие поменьше, печи, трубы…

Она посмотрела в сторону темневшего леса, на опушке которого покоились в могилах деды и прадеды ожерелковцев.

«Тяжело, родные, душе моей, мучается, как в аду, но перед вами она чиста… Нет у меня против себя раскаяния. Против других – огорчение и обида. Мы-то сожгли, а другие села стоят целехоньки – приют для немцев. Кабы все пожгли, глядишь, и немцев тут не было бы. Чего им на голом месте делать? Не лилась бы кровь шире Волги нашей. Не было бы этих мук, каких в аду, поди, и самый окаянный грешник не пробовал, не изводилось бы сухотой сердце материнское».

Откуда-то выскочил черный кот – худой, облезлый. Он вытянул горбылем спину и, уставившись на Василису Прокофьевну зеленоватыми глазами, так дико завопил, что она вздрогнула.

– Господи Исусе!..

Василиса Прокофьевна шикнула, и кот побежал через дорогу, продолжая вопить. Взглянув ему вслед, она вдруг нахмурилась, и пальцы ее стиснулись в кулаки: к селу подъезжали немцы, все на конях. Ехали от реки неторопливой рысью, растянувшись на полкилометра. Впереди, рядом с офицером, с трудом удерживавшим горячего белого коня, беспокойно юля во все стороны головой, трусил на пегой клячонке какой-то кривоногий парень.

«Иуда! – с ненавистью подумала Василиса Прокофьевна. – Вот такой же, поди, и нас выдал».

Ее непреодолимо потянуло посмотреть в лицо парня. Гитлеровских молодчиков она теперь знает, а вот что за лица у таких? Человечьи ли глаза у них, или стекляшки бесстыжие?

Она медленно спустилась с холма, а сердце внезапно затосковало, наполнилось смятением.

«Куда же это? Или еще село сбежавшее есть? Что-то не слыхала… Ежели село, зачем войска столько? Разве большой труд с безоружными бабами и ребятишками справиться?»

Подойдя к колючей изгороди, она увидела за кромкой берега длинно протянувшиеся круглые жерла: на пароме к берегу подплывали пушки.

«А что, ежели…» – От этой оборвавшейся мысли у нее перехватило дыхание.

Всадники поравнялись с изгородью.

– Я тебя, русски дурак, спрашивайт: шислё… шелё-век? – Голос у офицера был брезгливый и раздраженный.

– Говорю, ваше благородие, не знаю до точности… Много… человек сто… – Парень смотрел в сторону, но Василису Прокофьевну не интересовало теперь его лицо. Она напряженно вслушивалась в слова.

– Вооружений… винтовка… пулемет?

Что ответил парень – не расслышала. Офицер и кривоногий свернули к лесу: за ними, набавляя скорость, хлынули и остальные.

Сомнений не оставалось: «Туда!»

Василиса Прокофьевна рванулась вперед… и, изодрав руки о колючки проволоки, со стоном отшатнулась.

«Господи, что же делать?»

Конница уже во весь опор скакала к лесу. Василиса Прокофьевна растерянно осмотрелась. Неподалеку от нее в проволочной изгороди был разрыв – что-то вроде калитки, охраняемой двумя солдатами. Ничего, что она не знает, где отряд – далеко ли, близко ли, – побежит вместе с немцами, потом обгонит их. На пять минут, да опередит – крикнет, не даст врасплох напасть. Сто человек смогут за себя постоять, смогут!

Часовые, изумленные стремительностью, с которой бежала старуха, выпустили ее за изгородь, но тут же схватили и швырнули обратно, прямо наземь.

– Пустите! К дочери я!..

И опять отшвырнули ее немцы, защелкали затворами винтовок. Она поняла – живой ей не выбраться из этой колючей тюрьмы.

А конница уже въезжала в лес.

Василиса Прокофьевна провела по лицу окровавленной рукой и побрела назад. Сделав несколько шагов, пошатнулась, схватилась рукой за черную трубу и сползла на землю. На миг ей показалось, что она теряет сознание, но на самом деле потемнело все вокруг нее, потому что луна снова спряталась за облако, точно не желая быть свидетельницей того, что сейчас произойдет в лесу. На небе кое-где светились бледные звезды.

«Говорят, звезды – это глаза ангелов, через которые бог на весь мир смотрит». Василиса Прокофьевна не испытала от этой мысли ни страха, ни благоговения – она вся дрожала от гнева: «Смотреть, видеть все – и допустить!»

Солдаты, с любопытством наблюдали за ней, запрокинувшей седую голову к небу. У некоторых землянок стояли односельчане, потревоженные шумом промчавшейся конницы. Василиса Прокофьевна не замечала никого: здесь была только одна она, а там, на небе, – он, как с детства ей внушили, судья всех и всего, – бог, никогда не виденный; бог, чистота веры в которого колебалась у нее в последнее время, как маятник у часов: она то проникалась неверием, то в страхе со слезами вымаливала прощение за греховные мысли. И сейчас ее всю охватил холод за только что пережитый гнев против бога.

«Не попусти, господи, укорениться аду на земле русской, – прошептала она, заломив руки. – Спали гневом своим нечисть немецкую… – Из глаз побежали слезы. – Молитву материнского сердца услышь – сохрани в здравии дочь мою Катерину… Дай мне обнять ее на вольной земле, и тогда возьми мою жизнь, и суди меня, грешницу старую, – не соблюла дочь в вере к тебе. Не казни… Сам подумай – девчонка, еще и не заневестилась. Душа мятется у меня; всю жизнь в тебя верила, а сейчас думается: допустишь немцев на земле родной остаться, погубишь дочь – в грех душой впаду, не поверю, что есть ты, сама безбожницей стану, по всему свету пойду, везде говорить буду: „Нет бога! Тучи одни наверху“. Господи, не допусти до этого!»

И она разрыдалась. Почувствовав на плече чью-то руку, оглянулась. Рядом стояла Лукерья.

– Помер старик-то.

Василиса Прокофьевна ничего не ответила, словно не слышала. Она с ужасом смотрела на пушки, с грохотом мчавшиеся мимо изгороди. Они не сворачивали в лес, а мчались прямо, вероятно в обход. Проследив, как они скрылись за лесом, сурово сказала плакавшей Лукерье:

– За Катей моей!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю