355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бирюков » Чайка » Текст книги (страница 8)
Чайка
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:52

Текст книги "Чайка"


Автор книги: Николай Бирюков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

Глава шестнадцатая

Василиса Прокофьевна стояла возле окутанного туманом комбайна и с беспокойством осматривалась. У ее ног, на разостланном одеяле, обнявшись, спали Маруся Кулагина и Танечка. Вдали смутно белели пионерские палатки. Справа колыхалась пшеница: кто-то шел в ней, скрытый целиком, – наверно, кто-нибудь из пионеров. Кати нигде не было видно. «Обещала прийти скоро, а вот поди ж ты… У ворот часа два понапрасну прождала ее – и здесь нет».

Ночь была какая-то чудная: небо ясное, а ни одной звездочки.

Чьи-то руки раздвинули пшеницу и исчезли. Минуты две колосья не шевелились; потом снова показались ребячьи руки, и к комбайну вышел Васька Силов.

– Ты не подумай чего зря, тетка Василиса, – проговорил он смущенно. – Я чистенько прошел, ни одного колоса не примял.

– Катю не видал?

– Очень даже видал.

– Где?

Васька кивнул на пшеницу.

– На краю поля, где кусты.

– Чего она там?

– Сидит.

Стянув развязавшийся узел платка, Василиса Прокофьевна быстро пошла вдоль пшеницы. Васька нагнал ее.

– Ты, тетка Василиса, лучше не ходи. Понимаешь? Думает она о чем-то…

Василиса Прокофьевна не слушала его, и Васька, огорченный, отстал.

Спать ему не хотелось, но одному среди ночи было тоскливо. Вернувшись к комбайну, он принялся громко насвистывать. Трактористки не просыпались. Васька сердито смотрел на их лица, освещенные луной.

«Комбайнерши тоже мне! Горючего нет… Себе-то, небось, не забываете горючего подкладывать. Вот у тетки Василисы одних блинов, чай, с полпуда съели!»

– Эй, девчата, блинчиков! – крикнул он.

Танечка не пошевельнулась, а Маруся чуть приоткрыла глаза и перевернулась на другой бок.

«Вот и воюй с такими против Гитлера», – негодующе подумал Васька.

Со стороны Залесского подул сильный ветер. Все поле поклонилось Ваське так низко, что он увидел черневшие вдали кусты и шагавшую возле них Василису Прокофьевну. А когда пшеница выпрямилась, послышались звуки, похожие на шум дождевых капель, – осыпались колосья. Ваське до слез стало жалко эти падающие зернышки.

Катя сидела, сцепив пальцы на согнутых коленках, и смотрела куда-то поверх кустов, густо окутанных туманом.

– Беспокойная ты у меня, мамка. Ну, куда я денусь? – ласково сказала она, увидев в двух шагах от себя Василису Прокофьевну.

– Да я ничего… Сон что-то глаз неймет, и на душе мытарно. Дай, думаю, на поле схожу. Повстречала Ваську, – говорит: ты здесь. Вот, думаю, хорошо-то! Вместе посидим. Не так уж часто приходится…

Морщась от кольнувшей в поясницу боли, мать села рядом.

На коленях Кати лежали зерна пшеницы. Она собрала их в горсть и чуть расслабила пальцы. Зерна по одному, по два падали ей на колени. От зеленоватого света луны они казались совсем золотыми.

– Вот, мамка, по таким зернышкам те люди прошли… в грязь их втоптали.

– А ты плюнь. Прошли и прошли, – стало быть, сознательность такая.

– Плюнуть, мамка, легко… – помолчав, задумчиво сказала Катя. – Только сама знаешь: на народ плевать нельзя – себе в глаза попадешь, и не в сознательности тут дело. Прошли мимо, правда. Только винить-то в этом надо не их. Горе у беды тепла не ищет. Горя они своего хлебнули столько – до конца жизни из души не выжмется. Голодные, больные, может раненые. Детишки одни, без родителей… Видела ведь, какие они оборванные, грязные?.. Пригреть надо такого человека… А я чужаками их назвала. Не знаю, почему… Кровь в голову хлынула… – Начав говорить тихо, она разволновалась: глаза ее заблестели, и голос дрогнул. – Поэтому, наверно, и прошли мимо.

– Душа человека, она обидчива, – вздохнула Василиса Прокофьевна. – Нелегко ее на место поставить, ежели она ходуном ходит. А тут еще такое дело! И обижаться-то грех на них. Точно мертвяки шагают, истинный бог! Телом-то вроде человек тащится, а душа там осталась – на родном пепелище. Попробуй отсюда достань ее.

– Об этом самом и я, – обрадованно вырвалось у Кати. – Я долго думала, и…

– Катерина Ивановна!.. Катя! – долетел из-за кустов взволнованный мужской голос.

– Филипп, – узнала Василиса Прокофьевна. Катя вскочила.

– Здесь я, Филипп!

Услышав голос отца, Васька в первую минуту струсил: отец не разрешил ему оставаться ночевать на поле. Но любопытство взяло верх. Подбежав к краю ноля, он увидел в кустах Василису Прокофьевну и Катю, а навстречу им, покачиваясь, быстро приближалось темное пятно.

«Сильно идет! Что-нибудь стряслось».

Вот все трое сблизились. С минуту о чем-то говорили; потом Катя и отец заторопились к деревне. Отец начал отставать, а Катя побежала: берет ее, освещенный луной, быстро-быстро замелькал над кустами.

У Васьки больше не хватило терпения наблюдать, и он кинулся навстречу выбиравшейся из кустов Василисе Прокофьевне.

– Васютка, беги скорей, побуди трактористок! – крикнула она.

– А чего?

– Горючее в Головлеве сгрузили. Лексей Митрич привез.

– Горючее! – обрадовался Васька. – Эх, елки-палки, лес густой!

Уже на бегу он пообещал:

– Я их, тетка Василиса, мигом на ноги поставлю! Василиса Прокофьевна остановилась, перевела дух.

Натруженное за день тело ощущалось сплошной болячкой. Но эта ноющая боль сейчас не раздражала и даже была приятна.

– Вот и слава тебе, господи? – прошептала Василиса Прокофьевна, вложив в эти слова радость и за то, что урожай не ляжет под снег, и за Катю: теперь, может, немножко отдохнет от тоски, не будет держать на сердце обиду на беженцев. Вытирая слезы, она подошла к пшенице, ласково потрогала колосья. – Шумишь, хлебушко, гневаешься? Ничего, приберем. Один человек – сирота, а с машиной – Илья Муромец!

Из-за края поля выскочил Васька, за ним – Маруся Кулагина. Они перебежали дорогу и скрылись в кустах. Василиса Прокофьевна, отдыхая, постояла еще несколько минут и, повторив про себя: «Вот и слава тебе, господи!» – заторопилась в деревню.

Немного времени спустя она уже шла по улице и удивленно оглядывалась по сторонам. Уходя на поле, она оставила, деревню темной и тихой. И сейчас дома стояли без единого огонька, а тишины не было: слышались спорящие голоса, во дворах стучали топоры – кололи дрова; над некоторыми трубами рвались на ветру хвосты дыма.

«С чего это? Ждут, что ли, кого?»

Из калитки с ведрами выбежала мать кузнеца Вавилова. Василиса Прокофьевна хотела было остановить ее и расспросить, но услышала протяжный окрик: «Ма-ма-а-ня!» – и заспешила к дому.

У ворот ее поджидала старшая дочь.

– Я через час уезжаю, маманя.

– Как это уезжаешь? Куда?

– В Большие Дрогали.

Луща семечки, Маня рассказала, что Катя оставляет на ожерелковских полях только косцов и подсобную силу для комбайнов, а остальные едут в Большие Дрогали и в Красное Полесье. В Дрогали бригадиром едет она, а в Красное Полесье Филипп посылает. Марфу.

– А с Витькой как же? – хмуро спросила Василиса Прокофьевна.

– С детьми пионеры будут нянчиться.

– С детьми ладно, так. А скот?

– Катя говорит, и за скотом присмотрят: накормят, выдоят, – все, что полагается.

– Ну что ж!.. А сколько комбайнов-то у нас будет?

– Четыре.

Василиса Прокофьевна улыбнулась. Ей было приятно, что всю эту ночную жизнь пробудила ее дочь.

– Там Катя-то? – спросила она, указывая в сторону сельсовета.

– Там. С колхозами по телефону разговаривает. Сейчас придет.

– Сама сказала, что придет?

– Сама.

Проводив Маню, Василиса Прокофьевна прилегла в горнице на кровать, и сон тотчас же смежил ей веки. Но спала чутко: слышала, как шумели на улице односельчане, уходившие работать в другие села. Услышав шаги на крыльце, быстро поднялась.

Катя вошла веселая.

– Ох, мамка, есть хочу, как сто волков.

– Все готово, дочка. Поди, не остыло. Печка-то жарко топлена.

Катя стащила с себя тужурку и смотрела, куда бы положить ее.

– Да вот на укладку. – Мать взяла тужурку. – А ты никак занедужила? – вырвалось у неё с тревогой. И во время косьбы и когда сидела на краю пшеничного поля она не смогла рассмотреть лицо дочери, а оно было в красных пятнах, глаза воспаленные.

– Пустяки, мамка. Грипп, наверное… – Она ласково привлекла к себе мать. – Какая ты у меня…

Василиса Прокофьевна не сдержала улыбки:

– Колхозница, как все. Какой же мне еще быть!

– Я о другом… о себе… Дура я у тебя… Нет, еще хуже! Ведь что в голову взбрело? В родном народе усомниться!

Судя по голосу, она по-настоящему злилась на себя, а в глазах злости не было – они смеялись, радовались.

Ничего не понимая, но чувствуя, как радостное волнение дочери передается и ей, Василиса Прокофьевна выжидательно молчала.

Катя крепко поцеловала ее.

– Вернулись, мамка, беженцы-то!

– Да ну?

– Вот те и ну! Забралась на крышу, смотрю – в кустах повозки двигаются, двигаются, как река.

На ходу засучивая рукава кофточки, Катя направилась к умывальнику.

Василиса Прокофьевна суетливо загремела ухватами. Отодвигая заслонку, сказала:

– А я тебе на сеновале к уголку сенца свежего наложила, душистое… Кувшин молока в погреб отнесла, на холод поставила – это еще давеча… Ты ведь любишь…

Катя звучно плеснула в лицо водой. Мыло попало ей в глаза, и она жмурилась.

– Молочка-то я выпью, а насчет сенца…

Мать выпустила заслонку.

– Неужто еще куда думаешь?

– Думаю. Теперь, мамка, колхозов десяток вздохнут, а остальные? В остальных все по-прежнему. Нужно людей доставать.

– Где же ты их достанешь? – настороженно спросила Василиса Прокофьевна.

– Опять к беженцам пойду, – просто сказала Катя и, почувствовав на себе пристальный взгляд матери, улыбнулась. – Все, мамка, хорошо будет. Мы им постараемся так жизнь обставить, чтобы они себя здесь, как у родных, Сочувствовали. А ты не сердись; вот поуправимся – и прямо к тебе. С удовольствием на свежем сене поваляюсь. Ромашками, наверное, пахнет? Хорошо!

Вздохнув, Василиса Прокофьевна вытащила из печки горшок со вздувшейся пеной, сняла ее ложкой, – и кухня наполнилась аппетитным запахом баранину.

Без суеты, но быстро она заставила едой весь стол в горнице, точно собиралась угощать не одну дочь, а по крайней мере человек десять.

От тарелки поднимался душистый пар. Катя ела, обжигаясь, и с улыбкой взглядывала на мать, которая по другую сторону стола нарезала большие ломти хлеба. Глаза матери, встречаясь с ее взглядом, светлели; но едва она наклоняла голову, мать хмурилась.

– Может, нынче-то все-таки больше не пойдешь, а? – спросила Василиса Прокофьевна не сдержавшись.

Катя с полным ртом решительно замотала головой.

– Ну что ж… Я ничего. Девок-то своих и механика надолго отослала?

– Не знаю, мамка. Ведь там… там не только трудности… Там – смерть.

«Сунуло с языком старую, – выругала себя Василиса Прокофьевна, заметив, как сразу потемнело лицо дочери. – Полночи просидела на поле, о беженцах душой мучилась, теперь чуть забылась, а я, дура, ей другую боль травлю…»

– Такая уж жизнь, Катюша. Бог весть, где кого смерть настичь может. Все теперь под ней ходим.

Катя смахнула в ладонь хлебные крошки. Сминая их в пальцах, искоса взглянула на мать.

– Скажи, мамка, детей рожать… трудно?

– Чего-о? – В голосе Василисы Прокофьевны прозвучало радостное удивление.

– Я про детей, – вспыхнув, сказала Катя.

Мать торопливо вытерла о фартук руки, а сердце счастливо задрожало. «Слава тебе, господи! Видать, природа в крови сказалась». Пряча улыбку, она залюбовалась покрасневшим лицом дочери, и вдруг голову обожгла новая мысль, повергшая всю ее в смятение. «А может, она… и все это время скрытничала от матери?» Сердце кольнула обида, но радость все же была сильнее.

– Да ведь это, Катенька, не у всех одинаково, – сказала она садясь с дочерью рядом и прощупывая глазами ее талию. – И у одной может по-разному быть раз на раз не приходится. Вот Маню я чуть не в поле родила, доплелась до порога – и схватки. Дня три, ежели не запамятовала, отлежалась и опять – в поле… А тебя когда рожала, так едва отходили. Трудно было! – В голосе ее зазвучала ласка. – И голосистая же ты была… прямо с первой минуты как воздух глотнула. Я от твоего крика и в себя пришла. Повитуха Вавиловна – покойница теперь, царство ей небесное! – говорила: «Ну, Василиса, не знаю, чего сказать тебе-примета на такой голосок двойственная: или счастья приворот – богатства полные амбары – принесет тебе дочь, или горюшка хлебнешь через нее – до самого горла, станет» А я ее не слушаю руки, значит, тяну, чтобы тебя взять, и к груди скорей. Слово-то сказать нет сил, только губами шевелю.

Василиса Прокофьевна вытерла навернувшиеся слезы. Глаза Кати светились задумчиво, тепло.

– Раньше я как-то… – проговорила Каля тихо, рассеянно кроша в тарелку хлеб. – А это, наверное, очень хорошо… Родится, скажем, сын… сначала сморщенный, глупенький… Пищит, как котенок… Потом понимать начинает… Посмотрит на тебя, протянет ручонки – кругленькие, на локтях, ямочки… и протяжно так скажет: «Ма-ма…»

Она засмеялась. Рассмеялась и мать.

– Неужто плохо? Я давно тебе говорю – хорошо! А ты затвердила: «У меня весь район семья».

– …И вот с каждым днем растет, растет, – продолжала Катя. – Понимаешь, мамка, приглядываешься к нему и замечаешь, что он на тебя похож – лицом или еще чем-нибудь. Спит в колыбельке, наклонишься над ним… Реснички его трепыхнутся, поднимутся, и глянут на тебя такие карие глазенки.

Мать повернулась к ней всем корпусом.

– Почему же карие?

Катя смутилась.

– Да это я так… к примеру. – Помолчав немного, она пытливо посмотрела на мать. – А тебе… Федя нравится?

– Механик-то?

– Механик.

– Веселый… И, видать, работящий, – осторожно ответила Василиса Прокофьевна. – А что?

– Так просто… – сказала Катя и покраснела еще гуще. – Любит он меня, мамка.

– Ну?! – радостно вырвалось у Василисы Прокофьевны. – А ты?

– Я? Я не знаю… Еще не думала об этом…

– Не думала? – разочарованно переспросила мать. – Что ж он, механик-то, изъяснился?

– Н-нет… Я так догадалась…

– И разговору промеж вас такого не было?

– Нет.

– А я уж подумала… – огорчилась Василиса Прокофьевна. – Парень-то, прямо скажу, по душе мне. Трактористки твои, подметила я, поглядывают на него. Оно и понятно: простой, сильный, ласковый, да и на личность, прямо скажу, очень приятный… И с образованием. Механик!

Она поднялась.

– Заболталась, а ведь я хотела в погреб за молочком.

– Да я уж вроде не хочу… Пойду сейчас.

– Выдумает тоже – «не хочу». Я быстренько. – И Василиса Прокофьевна метнулась к двери.

Вернувшись из погреба, она крикнула с порога:

– Холодненькое. Стаканом будешь пить или чашкой?

Дочь не ответила.

Войдя в горницу, Василиса Прокофьевна увидела: Катя спала за столом, держа в руке ложку и чему-то улыбаясь.

Глава семнадцатая

Весь этот день моросил дождь, и лишь поздним вечером облачность стала редеть. Кое-где бледно засветились звезды. На станции Большие Дрогали под навесом сгружали с подвод мешки с зерном: бои шли в соседнем районе, и хлеб отправляли в глубокий тыл.

Рядом с трактористкой Клавдией, принимавшей хлеб на весы, в забрызганных грязью сапогах стояла Катя. Лицо ее за последние дни так резко осунулось, что под скулами, когда она поворачивалась к свету фонаря, ложились тени – очень темные, точно въевшаяся в кожу угольная пыль. Нос заострился, а глаза на все и всех смотрели без улыбки – синие, как сгустившаяся лазурь. Она только что пришла с гумен великолужского колхоза и, хмурясь, слушала пожилую колхозницу, рассказывавшую о слухах, будто немцев удержать не хватит сил и пропустят их за Волгу, к Москве.

– Я-то вроде и не верю всему этому, – смущенная ее молчанием, сказала колхозница. – Чуть разговор такой, говорю бабам: «Да разве не сказали бы нам, разве скрыли бы от народа, ежели бы так плохо было?» Зазря ведь болтают, дочка, а?

Люди, стоявшие у подвод и весов, подошли ближе.

С тех пор как немцы ворвались в соседний район, всюду – и на станциях и в колхозах – устремлялись на Катю вот такие ожидающие глаза. Они были понятны без слов: когда наступит конец отступлению? Пропустили немцев через Днепр и через глухие леса Смоленщины, а через Волгу – это никак невозможно: пропустить через Волгу – пропустить к Москве.

– Я могу об этом сказать только то, что на душе есть. – Катя приложила руку к груди. – Вот чувствуется здесь, – не пропустим… Не можем пропустить!

Может быть, в голосе ее прозвучала большая уверенность, чем та, которая теплилась в душе у каждой из этих женщин, – глаза колхозниц посветлели. Возбужденно зашумели все разом:

– Не должны!

– Не хватит бойцов – пусть нас позовут, все пойдем!

– Пойдем! Кто с чем встанем и с места не сдвинемся!

Из дверей, станции выбежала дежурившая комсомолка Верунька Никонова.

– Катюша, к телефону тебя… скорее.

Вызывал Зимин. Он сказал всего пять слов, но они, как гвозди, вонзились в сердце.

Катя, пошатываясь, вышла на улицу.

– Товарищи, лошадь мне…

Ее обступили. Она обвела взглядом встревоженные лица колхозников. Среди них были и беженцы, которых она уговорила закрепиться за колхозами Певского района. Глазам стало горячо, и она с трудом произнесла:

– Эвакуация…

Весть об этом мгновенно облетела весь район. Срок на эвакуацию был предельно жесткий; и всюду поднялась суматоха.

Приехав в Певск, Катя долго не могла пробраться к Дому Советов – на улицах негде было свободно шагу ступить. Возницы остервенело нахлестывали лошадей, плакали дети, в потоке повозок, людей и скота мелькали красноармейские шинели. В нескольких шагах от Кати, когда она протиснулась, наконец, к калитке Дома Советов, вынырнуло из темноты жерло орудия, а прямо перед глазами выросла разгоряченная морда лошади.

– Гражданка! Эй, гражданка! Не путайся под ногами, чорт тебя подери! – закричал ездовой.

Катя отшатнулась и побежала к крыльцу. В общем отделе райкома партии было шумно, в камине жарко потрескивал огонь – жгли бумаги. Ни на кого не глядя, Катя быстро подошла к кабинету Зимина. Технический секретарь преградил ей дорогу.

– Извини, Катерина Ивановна, но товарищ Зимин… Она молча отстранила его и толкнула дверь. Впустив ее, Зимин снова закрыл дверь на ключ.

В кабинете на полу валялись клочья бумаги, ящики стола были выдвинуты, папки грудами лежали на столе, на стульях, на диване.

Катя подошла к столу. Постояв, тяжело опустилась на стул, прямо на какие-то бумаги, и заплакала; лицо руками закрыла.

Зимин стоял и, покусывая губы, смотрел, как судорожно вздрагивали ее плечи.

«Неужели надломилась, поддалась страху?»

– Катя! – окликнул он тихо, но властно.

Чувство, заставлявшее его называть эту голубоглазую девушку дочкой, сейчас молчало. Перед ним был коммунист, за которого он нес ответственность перед партией и перед своей совестью. Только что, разбираясь в бумагах, он мысленно проверял каждого партийца из тех, которые должны этой ночью вместе с ним уйти в лес, и решил, что его заместителем в отряде будет Катя; лучшего помощника, думалось, не найти, – и вот, пожалуйста, она перед ним в истерике, вся дрожит. Это было неожиданно, досадно и больно.

– От кого еще, а от тебя не ожидал. Стыдно! – сказал он резко. – Ты на глазах у всех. Пойми и помни: ни я, ни ты не имеем права на слабость.

Катя медленно подняла заплаканное лицо. Долго и удивленно смотрела на Зимина.

– Не понял ты меня… Не слабая я, сам знаешь… – Она подошла к окну, стояла безмолвная и, не замечая, комкала штору.

– Боль все время была, – глухо вырвалось у нее в глубоком вздохе. – Помню, когда сдали Одессу, так прямо дыхание сдавила эта боль. Чувствовалось: нельзя больше ей расти, некуда! А вот сегодня… сейчас… Ведь здесь каждое дерево будто сама вырастила… каждая травинка… родная.

Овладев собой, она прошлась по кабинету, встала спиной к двери.

– Ты знаешь, Зимин, я не жалела сил. Только и жила этим, чтобы жизнь скорей… Понимаешь? А теперь… будто по мне все те повозки и люди бежали…

Зимин не сводил с нее мягко светящихся глаз. Да, он понял ее состояние, и все теплее и теплее становилось у него на душе.

«Пусть выскажется – это облегчит. Пусть поплачет. Ничего», – думал он.

Катя устало закрыла глаза. И виделись ей могучие, мохнатые сосны, слышался шум их. Они расступались, и в просветах широким морем голубел лен. Катя с трудом подняла отяжелевшие веки.

– И впустить сюда банды Гитлера, чтобы они жгли, Уродовали, пакостили… Смрадом заполнят они весь воз-; Дух, и везде будет кровь… Кровь!

Она выпрямилась, приблизилась к Зимину. Губы ее задрожали, а в потемневших глазах вспыхнули гневные огоньки.

– Ты сказал – «слабость»? Да? – На ее скулах кругло задвигались желваки. – Если бы… Ты понимаешь?.. Если бы я могла ценой своей жизни остановить их, разве задумалась бы?

Зимин растроганно обнял ее.

– Верю. Ты прости, если мои слова обидели тебя. Тоже, наверное, нервы…

Он коротко рассказал о сложившейся обстановке. Завтра они должны покинуть город. Надо вывезти все наиболее ценное и сжечь архивы – это все, что они успеют сделать. Ей, Кате, нужно сжечь свой архив и провести собрание комсомольского актива.

– Дома у тебя есть что-нибудь: списки, отчетные материалы?

– Кое-что есть.

– Тоже сожги.

– Хорошо, но только после. Сейчас у меня бюро, почти все уже в сборе, а я к тебе прибежала выплакаться. Могла бы там у себя разреветься, а это нехорошо… – Губы ее чуть тронула улыбка. – Мы не имеем права… на слабость.

Зимин привлек ее к себе.

– Ничего, дочурка. Как твоя мать говорит: «все выдюжим»… Вспомнился мне сегодня Перекоп… Какое воронье не слетелось тогда к барону Врангелю – и английские дипломаты и американские, а через плечо этих главных грабителей выглядывали турецкие беи и бояре румынские, тоже принюхивались к русской нефти, к пшенице украинской. Иосиф Виссарионович сказал нам: «Пора!» Ударили, Катя, и что осталось от этой международной банды? Может, побережье расскажет, и то вряд ли: давно с него морская волна всю грязь смыла. Ну и этим не пухом обернется земля русская, когда раздастся сталинское: «Пора!» Костей не соберут! Так ведь?

– Та-ак. Но Смоленск горит. Одесса, говорят, в развалинах… А Днепрогэс? Что с Беломор-каналом? Многое придется заново строить.

– Построим… А что у тебя на бюро?

– На бюро-то? Нужно отобрать комсомольцев для работы в подполье.

– Добре. Из партийцев мы уже подобрали подходящих людей. Ты знаешь, что Федя вернулся?

– В дверях повстречались. Не окликни – не узнала бы, наверное: худой, голова забинтована, одна рука на перевязи.

Глаза ее, как бы прощаясь, обежали кабинет и задержались на куске хлеба, лежавшем на краю стола. Она взяла хлеб, помяла пальцами. Кусок был черствый.

– Ты когда в последний раз ел?

– Это неважно, – рассеянно сказал Зимин, прислушиваясь к глухим звукам артиллерийской пальбы.

– «Неважно», – передразнила Катя. – Очень важно, Зимин! Сам твердишь все время – бороться, жить. Без еды не живут. – Она достала из портфеля булку и сверток.

– Здесь телятина.

Он улыбнулся, хотел что-то сказать, но в это время близко забили зенитки. Где-то совсем рядом ухнуло так, что зазвенели стекла. С улицы донеслись крики, слившиеся в один сплошной вопль. Катя, побледнев, взглянула на Зимина. Лицо его было сурово.

– Иди, – сказал он.

– Есть, товарищ Зимин. А слез… больше не будет. – Она накрепко сжала кулаки. – Иду.

В коридоре ее ожидала Маруся Кулагина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю