Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)
Василиса Прокофьевна стояла возле окутанного туманом комбайна и с беспокойством осматривалась. У ее ног, на разостланном одеяле, обнявшись, спали Маруся Кулагина и Танечка. Вдали смутно белели пионерские палатки. Справа колыхалась пшеница: кто-то шел в ней, скрытый целиком, – наверно, кто-нибудь из пионеров. Кати нигде не было видно. «Обещала прийти скоро, а вот поди ж ты… У ворот часа два понапрасну прождала ее – и здесь нет».
Ночь была какая-то чудная: небо ясное, а ни одной звездочки.
Чьи-то руки раздвинули пшеницу и исчезли. Минуты две колосья не шевелились; потом снова показались ребячьи руки, и к комбайну вышел Васька Силов.
– Ты не подумай чего зря, тетка Василиса, – проговорил он смущенно. – Я чистенько прошел, ни одного колоса не примял.
– Катю не видал?
– Очень даже видал.
– Где?
Васька кивнул на пшеницу.
– На краю поля, где кусты.
– Чего она там?
– Сидит.
Стянув развязавшийся узел платка, Василиса Прокофьевна быстро пошла вдоль пшеницы. Васька нагнал ее.
– Ты, тетка Василиса, лучше не ходи. Понимаешь? Думает она о чем-то…
Василиса Прокофьевна не слушала его, и Васька, огорченный, отстал.
Спать ему не хотелось, но одному среди ночи было тоскливо. Вернувшись к комбайну, он принялся громко насвистывать. Трактористки не просыпались. Васька сердито смотрел на их лица, освещенные луной.
«Комбайнерши тоже мне! Горючего нет… Себе-то, небось, не забываете горючего подкладывать. Вот у тетки Василисы одних блинов, чай, с полпуда съели!»
– Эй, девчата, блинчиков! – крикнул он.
Танечка не пошевельнулась, а Маруся чуть приоткрыла глаза и перевернулась на другой бок.
«Вот и воюй с такими против Гитлера», – негодующе подумал Васька.
Со стороны Залесского подул сильный ветер. Все поле поклонилось Ваське так низко, что он увидел черневшие вдали кусты и шагавшую возле них Василису Прокофьевну. А когда пшеница выпрямилась, послышались звуки, похожие на шум дождевых капель, – осыпались колосья. Ваське до слез стало жалко эти падающие зернышки.
Катя сидела, сцепив пальцы на согнутых коленках, и смотрела куда-то поверх кустов, густо окутанных туманом.
– Беспокойная ты у меня, мамка. Ну, куда я денусь? – ласково сказала она, увидев в двух шагах от себя Василису Прокофьевну.
– Да я ничего… Сон что-то глаз неймет, и на душе мытарно. Дай, думаю, на поле схожу. Повстречала Ваську, – говорит: ты здесь. Вот, думаю, хорошо-то! Вместе посидим. Не так уж часто приходится…
Морщась от кольнувшей в поясницу боли, мать села рядом.
На коленях Кати лежали зерна пшеницы. Она собрала их в горсть и чуть расслабила пальцы. Зерна по одному, по два падали ей на колени. От зеленоватого света луны они казались совсем золотыми.
– Вот, мамка, по таким зернышкам те люди прошли… в грязь их втоптали.
– А ты плюнь. Прошли и прошли, – стало быть, сознательность такая.
– Плюнуть, мамка, легко… – помолчав, задумчиво сказала Катя. – Только сама знаешь: на народ плевать нельзя – себе в глаза попадешь, и не в сознательности тут дело. Прошли мимо, правда. Только винить-то в этом надо не их. Горе у беды тепла не ищет. Горя они своего хлебнули столько – до конца жизни из души не выжмется. Голодные, больные, может раненые. Детишки одни, без родителей… Видела ведь, какие они оборванные, грязные?.. Пригреть надо такого человека… А я чужаками их назвала. Не знаю, почему… Кровь в голову хлынула… – Начав говорить тихо, она разволновалась: глаза ее заблестели, и голос дрогнул. – Поэтому, наверно, и прошли мимо.
– Душа человека, она обидчива, – вздохнула Василиса Прокофьевна. – Нелегко ее на место поставить, ежели она ходуном ходит. А тут еще такое дело! И обижаться-то грех на них. Точно мертвяки шагают, истинный бог! Телом-то вроде человек тащится, а душа там осталась – на родном пепелище. Попробуй отсюда достань ее.
– Об этом самом и я, – обрадованно вырвалось у Кати. – Я долго думала, и…
– Катерина Ивановна!.. Катя! – долетел из-за кустов взволнованный мужской голос.
– Филипп, – узнала Василиса Прокофьевна. Катя вскочила.
– Здесь я, Филипп!
Услышав голос отца, Васька в первую минуту струсил: отец не разрешил ему оставаться ночевать на поле. Но любопытство взяло верх. Подбежав к краю ноля, он увидел в кустах Василису Прокофьевну и Катю, а навстречу им, покачиваясь, быстро приближалось темное пятно.
«Сильно идет! Что-нибудь стряслось».
Вот все трое сблизились. С минуту о чем-то говорили; потом Катя и отец заторопились к деревне. Отец начал отставать, а Катя побежала: берет ее, освещенный луной, быстро-быстро замелькал над кустами.
У Васьки больше не хватило терпения наблюдать, и он кинулся навстречу выбиравшейся из кустов Василисе Прокофьевне.
– Васютка, беги скорей, побуди трактористок! – крикнула она.
– А чего?
– Горючее в Головлеве сгрузили. Лексей Митрич привез.
– Горючее! – обрадовался Васька. – Эх, елки-палки, лес густой!
Уже на бегу он пообещал:
– Я их, тетка Василиса, мигом на ноги поставлю! Василиса Прокофьевна остановилась, перевела дух.
Натруженное за день тело ощущалось сплошной болячкой. Но эта ноющая боль сейчас не раздражала и даже была приятна.
– Вот и слава тебе, господи? – прошептала Василиса Прокофьевна, вложив в эти слова радость и за то, что урожай не ляжет под снег, и за Катю: теперь, может, немножко отдохнет от тоски, не будет держать на сердце обиду на беженцев. Вытирая слезы, она подошла к пшенице, ласково потрогала колосья. – Шумишь, хлебушко, гневаешься? Ничего, приберем. Один человек – сирота, а с машиной – Илья Муромец!
Из-за края поля выскочил Васька, за ним – Маруся Кулагина. Они перебежали дорогу и скрылись в кустах. Василиса Прокофьевна, отдыхая, постояла еще несколько минут и, повторив про себя: «Вот и слава тебе, господи!» – заторопилась в деревню.
Немного времени спустя она уже шла по улице и удивленно оглядывалась по сторонам. Уходя на поле, она оставила, деревню темной и тихой. И сейчас дома стояли без единого огонька, а тишины не было: слышались спорящие голоса, во дворах стучали топоры – кололи дрова; над некоторыми трубами рвались на ветру хвосты дыма.
«С чего это? Ждут, что ли, кого?»
Из калитки с ведрами выбежала мать кузнеца Вавилова. Василиса Прокофьевна хотела было остановить ее и расспросить, но услышала протяжный окрик: «Ма-ма-а-ня!» – и заспешила к дому.
У ворот ее поджидала старшая дочь.
– Я через час уезжаю, маманя.
– Как это уезжаешь? Куда?
– В Большие Дрогали.
Луща семечки, Маня рассказала, что Катя оставляет на ожерелковских полях только косцов и подсобную силу для комбайнов, а остальные едут в Большие Дрогали и в Красное Полесье. В Дрогали бригадиром едет она, а в Красное Полесье Филипп посылает. Марфу.
– А с Витькой как же? – хмуро спросила Василиса Прокофьевна.
– С детьми пионеры будут нянчиться.
– С детьми ладно, так. А скот?
– Катя говорит, и за скотом присмотрят: накормят, выдоят, – все, что полагается.
– Ну что ж!.. А сколько комбайнов-то у нас будет?
– Четыре.
Василиса Прокофьевна улыбнулась. Ей было приятно, что всю эту ночную жизнь пробудила ее дочь.
– Там Катя-то? – спросила она, указывая в сторону сельсовета.
– Там. С колхозами по телефону разговаривает. Сейчас придет.
– Сама сказала, что придет?
– Сама.
Проводив Маню, Василиса Прокофьевна прилегла в горнице на кровать, и сон тотчас же смежил ей веки. Но спала чутко: слышала, как шумели на улице односельчане, уходившие работать в другие села. Услышав шаги на крыльце, быстро поднялась.
Катя вошла веселая.
– Ох, мамка, есть хочу, как сто волков.
– Все готово, дочка. Поди, не остыло. Печка-то жарко топлена.
Катя стащила с себя тужурку и смотрела, куда бы положить ее.
– Да вот на укладку. – Мать взяла тужурку. – А ты никак занедужила? – вырвалось у неё с тревогой. И во время косьбы и когда сидела на краю пшеничного поля она не смогла рассмотреть лицо дочери, а оно было в красных пятнах, глаза воспаленные.
– Пустяки, мамка. Грипп, наверное… – Она ласково привлекла к себе мать. – Какая ты у меня…
Василиса Прокофьевна не сдержала улыбки:
– Колхозница, как все. Какой же мне еще быть!
– Я о другом… о себе… Дура я у тебя… Нет, еще хуже! Ведь что в голову взбрело? В родном народе усомниться!
Судя по голосу, она по-настоящему злилась на себя, а в глазах злости не было – они смеялись, радовались.
Ничего не понимая, но чувствуя, как радостное волнение дочери передается и ей, Василиса Прокофьевна выжидательно молчала.
Катя крепко поцеловала ее.
– Вернулись, мамка, беженцы-то!
– Да ну?
– Вот те и ну! Забралась на крышу, смотрю – в кустах повозки двигаются, двигаются, как река.
На ходу засучивая рукава кофточки, Катя направилась к умывальнику.
Василиса Прокофьевна суетливо загремела ухватами. Отодвигая заслонку, сказала:
– А я тебе на сеновале к уголку сенца свежего наложила, душистое… Кувшин молока в погреб отнесла, на холод поставила – это еще давеча… Ты ведь любишь…
Катя звучно плеснула в лицо водой. Мыло попало ей в глаза, и она жмурилась.
– Молочка-то я выпью, а насчет сенца…
Мать выпустила заслонку.
– Неужто еще куда думаешь?
– Думаю. Теперь, мамка, колхозов десяток вздохнут, а остальные? В остальных все по-прежнему. Нужно людей доставать.
– Где же ты их достанешь? – настороженно спросила Василиса Прокофьевна.
– Опять к беженцам пойду, – просто сказала Катя и, почувствовав на себе пристальный взгляд матери, улыбнулась. – Все, мамка, хорошо будет. Мы им постараемся так жизнь обставить, чтобы они себя здесь, как у родных, Сочувствовали. А ты не сердись; вот поуправимся – и прямо к тебе. С удовольствием на свежем сене поваляюсь. Ромашками, наверное, пахнет? Хорошо!
Вздохнув, Василиса Прокофьевна вытащила из печки горшок со вздувшейся пеной, сняла ее ложкой, – и кухня наполнилась аппетитным запахом баранину.
Без суеты, но быстро она заставила едой весь стол в горнице, точно собиралась угощать не одну дочь, а по крайней мере человек десять.
От тарелки поднимался душистый пар. Катя ела, обжигаясь, и с улыбкой взглядывала на мать, которая по другую сторону стола нарезала большие ломти хлеба. Глаза матери, встречаясь с ее взглядом, светлели; но едва она наклоняла голову, мать хмурилась.
– Может, нынче-то все-таки больше не пойдешь, а? – спросила Василиса Прокофьевна не сдержавшись.
Катя с полным ртом решительно замотала головой.
– Ну что ж… Я ничего. Девок-то своих и механика надолго отослала?
– Не знаю, мамка. Ведь там… там не только трудности… Там – смерть.
«Сунуло с языком старую, – выругала себя Василиса Прокофьевна, заметив, как сразу потемнело лицо дочери. – Полночи просидела на поле, о беженцах душой мучилась, теперь чуть забылась, а я, дура, ей другую боль травлю…»
– Такая уж жизнь, Катюша. Бог весть, где кого смерть настичь может. Все теперь под ней ходим.
Катя смахнула в ладонь хлебные крошки. Сминая их в пальцах, искоса взглянула на мать.
– Скажи, мамка, детей рожать… трудно?
– Чего-о? – В голосе Василисы Прокофьевны прозвучало радостное удивление.
– Я про детей, – вспыхнув, сказала Катя.
Мать торопливо вытерла о фартук руки, а сердце счастливо задрожало. «Слава тебе, господи! Видать, природа в крови сказалась». Пряча улыбку, она залюбовалась покрасневшим лицом дочери, и вдруг голову обожгла новая мысль, повергшая всю ее в смятение. «А может, она… и все это время скрытничала от матери?» Сердце кольнула обида, но радость все же была сильнее.
– Да ведь это, Катенька, не у всех одинаково, – сказала она садясь с дочерью рядом и прощупывая глазами ее талию. – И у одной может по-разному быть раз на раз не приходится. Вот Маню я чуть не в поле родила, доплелась до порога – и схватки. Дня три, ежели не запамятовала, отлежалась и опять – в поле… А тебя когда рожала, так едва отходили. Трудно было! – В голосе ее зазвучала ласка. – И голосистая же ты была… прямо с первой минуты как воздух глотнула. Я от твоего крика и в себя пришла. Повитуха Вавиловна – покойница теперь, царство ей небесное! – говорила: «Ну, Василиса, не знаю, чего сказать тебе-примета на такой голосок двойственная: или счастья приворот – богатства полные амбары – принесет тебе дочь, или горюшка хлебнешь через нее – до самого горла, станет» А я ее не слушаю руки, значит, тяну, чтобы тебя взять, и к груди скорей. Слово-то сказать нет сил, только губами шевелю.
Василиса Прокофьевна вытерла навернувшиеся слезы. Глаза Кати светились задумчиво, тепло.
– Раньше я как-то… – проговорила Каля тихо, рассеянно кроша в тарелку хлеб. – А это, наверное, очень хорошо… Родится, скажем, сын… сначала сморщенный, глупенький… Пищит, как котенок… Потом понимать начинает… Посмотрит на тебя, протянет ручонки – кругленькие, на локтях, ямочки… и протяжно так скажет: «Ма-ма…»
Она засмеялась. Рассмеялась и мать.
– Неужто плохо? Я давно тебе говорю – хорошо! А ты затвердила: «У меня весь район семья».
– …И вот с каждым днем растет, растет, – продолжала Катя. – Понимаешь, мамка, приглядываешься к нему и замечаешь, что он на тебя похож – лицом или еще чем-нибудь. Спит в колыбельке, наклонишься над ним… Реснички его трепыхнутся, поднимутся, и глянут на тебя такие карие глазенки.
Мать повернулась к ней всем корпусом.
– Почему же карие?
Катя смутилась.
– Да это я так… к примеру. – Помолчав немного, она пытливо посмотрела на мать. – А тебе… Федя нравится?
– Механик-то?
– Механик.
– Веселый… И, видать, работящий, – осторожно ответила Василиса Прокофьевна. – А что?
– Так просто… – сказала Катя и покраснела еще гуще. – Любит он меня, мамка.
– Ну?! – радостно вырвалось у Василисы Прокофьевны. – А ты?
– Я? Я не знаю… Еще не думала об этом…
– Не думала? – разочарованно переспросила мать. – Что ж он, механик-то, изъяснился?
– Н-нет… Я так догадалась…
– И разговору промеж вас такого не было?
– Нет.
– А я уж подумала… – огорчилась Василиса Прокофьевна. – Парень-то, прямо скажу, по душе мне. Трактористки твои, подметила я, поглядывают на него. Оно и понятно: простой, сильный, ласковый, да и на личность, прямо скажу, очень приятный… И с образованием. Механик!
Она поднялась.
– Заболталась, а ведь я хотела в погреб за молочком.
– Да я уж вроде не хочу… Пойду сейчас.
– Выдумает тоже – «не хочу». Я быстренько. – И Василиса Прокофьевна метнулась к двери.
Вернувшись из погреба, она крикнула с порога:
– Холодненькое. Стаканом будешь пить или чашкой?
Дочь не ответила.
Войдя в горницу, Василиса Прокофьевна увидела: Катя спала за столом, держа в руке ложку и чему-то улыбаясь.
Глава семнадцатаяВесь этот день моросил дождь, и лишь поздним вечером облачность стала редеть. Кое-где бледно засветились звезды. На станции Большие Дрогали под навесом сгружали с подвод мешки с зерном: бои шли в соседнем районе, и хлеб отправляли в глубокий тыл.
Рядом с трактористкой Клавдией, принимавшей хлеб на весы, в забрызганных грязью сапогах стояла Катя. Лицо ее за последние дни так резко осунулось, что под скулами, когда она поворачивалась к свету фонаря, ложились тени – очень темные, точно въевшаяся в кожу угольная пыль. Нос заострился, а глаза на все и всех смотрели без улыбки – синие, как сгустившаяся лазурь. Она только что пришла с гумен великолужского колхоза и, хмурясь, слушала пожилую колхозницу, рассказывавшую о слухах, будто немцев удержать не хватит сил и пропустят их за Волгу, к Москве.
– Я-то вроде и не верю всему этому, – смущенная ее молчанием, сказала колхозница. – Чуть разговор такой, говорю бабам: «Да разве не сказали бы нам, разве скрыли бы от народа, ежели бы так плохо было?» Зазря ведь болтают, дочка, а?
Люди, стоявшие у подвод и весов, подошли ближе.
С тех пор как немцы ворвались в соседний район, всюду – и на станциях и в колхозах – устремлялись на Катю вот такие ожидающие глаза. Они были понятны без слов: когда наступит конец отступлению? Пропустили немцев через Днепр и через глухие леса Смоленщины, а через Волгу – это никак невозможно: пропустить через Волгу – пропустить к Москве.
– Я могу об этом сказать только то, что на душе есть. – Катя приложила руку к груди. – Вот чувствуется здесь, – не пропустим… Не можем пропустить!
Может быть, в голосе ее прозвучала большая уверенность, чем та, которая теплилась в душе у каждой из этих женщин, – глаза колхозниц посветлели. Возбужденно зашумели все разом:
– Не должны!
– Не хватит бойцов – пусть нас позовут, все пойдем!
– Пойдем! Кто с чем встанем и с места не сдвинемся!
Из дверей, станции выбежала дежурившая комсомолка Верунька Никонова.
– Катюша, к телефону тебя… скорее.
Вызывал Зимин. Он сказал всего пять слов, но они, как гвозди, вонзились в сердце.
Катя, пошатываясь, вышла на улицу.
– Товарищи, лошадь мне…
Ее обступили. Она обвела взглядом встревоженные лица колхозников. Среди них были и беженцы, которых она уговорила закрепиться за колхозами Певского района. Глазам стало горячо, и она с трудом произнесла:
– Эвакуация…
Весть об этом мгновенно облетела весь район. Срок на эвакуацию был предельно жесткий; и всюду поднялась суматоха.
Приехав в Певск, Катя долго не могла пробраться к Дому Советов – на улицах негде было свободно шагу ступить. Возницы остервенело нахлестывали лошадей, плакали дети, в потоке повозок, людей и скота мелькали красноармейские шинели. В нескольких шагах от Кати, когда она протиснулась, наконец, к калитке Дома Советов, вынырнуло из темноты жерло орудия, а прямо перед глазами выросла разгоряченная морда лошади.
– Гражданка! Эй, гражданка! Не путайся под ногами, чорт тебя подери! – закричал ездовой.
Катя отшатнулась и побежала к крыльцу. В общем отделе райкома партии было шумно, в камине жарко потрескивал огонь – жгли бумаги. Ни на кого не глядя, Катя быстро подошла к кабинету Зимина. Технический секретарь преградил ей дорогу.
– Извини, Катерина Ивановна, но товарищ Зимин… Она молча отстранила его и толкнула дверь. Впустив ее, Зимин снова закрыл дверь на ключ.
В кабинете на полу валялись клочья бумаги, ящики стола были выдвинуты, папки грудами лежали на столе, на стульях, на диване.
Катя подошла к столу. Постояв, тяжело опустилась на стул, прямо на какие-то бумаги, и заплакала; лицо руками закрыла.
Зимин стоял и, покусывая губы, смотрел, как судорожно вздрагивали ее плечи.
«Неужели надломилась, поддалась страху?»
– Катя! – окликнул он тихо, но властно.
Чувство, заставлявшее его называть эту голубоглазую девушку дочкой, сейчас молчало. Перед ним был коммунист, за которого он нес ответственность перед партией и перед своей совестью. Только что, разбираясь в бумагах, он мысленно проверял каждого партийца из тех, которые должны этой ночью вместе с ним уйти в лес, и решил, что его заместителем в отряде будет Катя; лучшего помощника, думалось, не найти, – и вот, пожалуйста, она перед ним в истерике, вся дрожит. Это было неожиданно, досадно и больно.
– От кого еще, а от тебя не ожидал. Стыдно! – сказал он резко. – Ты на глазах у всех. Пойми и помни: ни я, ни ты не имеем права на слабость.
Катя медленно подняла заплаканное лицо. Долго и удивленно смотрела на Зимина.
– Не понял ты меня… Не слабая я, сам знаешь… – Она подошла к окну, стояла безмолвная и, не замечая, комкала штору.
– Боль все время была, – глухо вырвалось у нее в глубоком вздохе. – Помню, когда сдали Одессу, так прямо дыхание сдавила эта боль. Чувствовалось: нельзя больше ей расти, некуда! А вот сегодня… сейчас… Ведь здесь каждое дерево будто сама вырастила… каждая травинка… родная.
Овладев собой, она прошлась по кабинету, встала спиной к двери.
– Ты знаешь, Зимин, я не жалела сил. Только и жила этим, чтобы жизнь скорей… Понимаешь? А теперь… будто по мне все те повозки и люди бежали…
Зимин не сводил с нее мягко светящихся глаз. Да, он понял ее состояние, и все теплее и теплее становилось у него на душе.
«Пусть выскажется – это облегчит. Пусть поплачет. Ничего», – думал он.
Катя устало закрыла глаза. И виделись ей могучие, мохнатые сосны, слышался шум их. Они расступались, и в просветах широким морем голубел лен. Катя с трудом подняла отяжелевшие веки.
– И впустить сюда банды Гитлера, чтобы они жгли, Уродовали, пакостили… Смрадом заполнят они весь воз-; Дух, и везде будет кровь… Кровь!
Она выпрямилась, приблизилась к Зимину. Губы ее задрожали, а в потемневших глазах вспыхнули гневные огоньки.
– Ты сказал – «слабость»? Да? – На ее скулах кругло задвигались желваки. – Если бы… Ты понимаешь?.. Если бы я могла ценой своей жизни остановить их, разве задумалась бы?
Зимин растроганно обнял ее.
– Верю. Ты прости, если мои слова обидели тебя. Тоже, наверное, нервы…
Он коротко рассказал о сложившейся обстановке. Завтра они должны покинуть город. Надо вывезти все наиболее ценное и сжечь архивы – это все, что они успеют сделать. Ей, Кате, нужно сжечь свой архив и провести собрание комсомольского актива.
– Дома у тебя есть что-нибудь: списки, отчетные материалы?
– Кое-что есть.
– Тоже сожги.
– Хорошо, но только после. Сейчас у меня бюро, почти все уже в сборе, а я к тебе прибежала выплакаться. Могла бы там у себя разреветься, а это нехорошо… – Губы ее чуть тронула улыбка. – Мы не имеем права… на слабость.
Зимин привлек ее к себе.
– Ничего, дочурка. Как твоя мать говорит: «все выдюжим»… Вспомнился мне сегодня Перекоп… Какое воронье не слетелось тогда к барону Врангелю – и английские дипломаты и американские, а через плечо этих главных грабителей выглядывали турецкие беи и бояре румынские, тоже принюхивались к русской нефти, к пшенице украинской. Иосиф Виссарионович сказал нам: «Пора!» Ударили, Катя, и что осталось от этой международной банды? Может, побережье расскажет, и то вряд ли: давно с него морская волна всю грязь смыла. Ну и этим не пухом обернется земля русская, когда раздастся сталинское: «Пора!» Костей не соберут! Так ведь?
– Та-ак. Но Смоленск горит. Одесса, говорят, в развалинах… А Днепрогэс? Что с Беломор-каналом? Многое придется заново строить.
– Построим… А что у тебя на бюро?
– На бюро-то? Нужно отобрать комсомольцев для работы в подполье.
– Добре. Из партийцев мы уже подобрали подходящих людей. Ты знаешь, что Федя вернулся?
– В дверях повстречались. Не окликни – не узнала бы, наверное: худой, голова забинтована, одна рука на перевязи.
Глаза ее, как бы прощаясь, обежали кабинет и задержались на куске хлеба, лежавшем на краю стола. Она взяла хлеб, помяла пальцами. Кусок был черствый.
– Ты когда в последний раз ел?
– Это неважно, – рассеянно сказал Зимин, прислушиваясь к глухим звукам артиллерийской пальбы.
– «Неважно», – передразнила Катя. – Очень важно, Зимин! Сам твердишь все время – бороться, жить. Без еды не живут. – Она достала из портфеля булку и сверток.
– Здесь телятина.
Он улыбнулся, хотел что-то сказать, но в это время близко забили зенитки. Где-то совсем рядом ухнуло так, что зазвенели стекла. С улицы донеслись крики, слившиеся в один сплошной вопль. Катя, побледнев, взглянула на Зимина. Лицо его было сурово.
– Иди, – сказал он.
– Есть, товарищ Зимин. А слез… больше не будет. – Она накрепко сжала кулаки. – Иду.
В коридоре ее ожидала Маруся Кулагина.