Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 28 страниц)
Катя вошла в кабинет в сопровождении Августа Зюсмильха и четырех солдат. Встретившись взглядом с фон Ридлером, она содрогнулась и чуть подалась назад. Ридлер улыбнулся: камера произвела впечатление.
Он приказал Зюсмильху принести шинель, сам накинул ее на голые плечи Кати и указал на диван.
Катя села. Повинуясь движению бровей шефа, Зюсмильх и солдаты вышли.
– Я хочу предложить вам дружбу… – сложив на груди руки, сказал Ридлер. – О себе можете ничего не говорить: все, что мне нужно знать о вас, я знаю.
Катя в изнеможении привалилась на валик дивана, по лицу ее пробегала мелкая дрожь, но глаза по-прежнему были непримиримо враждебные – сквозь их сгущенную синеву смотрели презрение и брезгливость, и Ридлер понял: время, которое он тратил на придумывание доводов, долженствующих «мирным путем» привлечь партизанку на его сторону, потрачено попусту.
Он хрустнул пальцами.
– Я не имею времени для длинного разговора. Вы поможете мне ликвидировать последствия вашей вредной деятельности, я гарантирую вам будущность. Что надо? Во-первых, заманить в ловушку зиминский отряд, и как только отряд будет уничтожен, вы, например, по радио и на строительстве скажете: доклад Сталина – партизанская подделка. Москва давно немецкая, вы обманывали народ, потому что хотели жить и боялись немцев, а теперь убедились, что сопротивление ничего не даст и жить будут только те, кто прекратит бессмысленный бунт. Вы попросите у народа прощения за свой обман.
С пылающими щеками Катя поднялась с дивана, но Ридлер заставил ее сесть.
– У вас будет баснословная обеспеченность. Вы будете ходить в таких тканях, какие и дочерям микадо не снились. Вы…
– Оставьте их, эти ткани, для себя, – брезгливо прервала Катя: – для савана.
Она отвернулась.
Ледянистые глаза Ридлера вспыхнули.
– На что вы надеетесь? – стиснув кулаки, закричал он яростно. – Будет надобность, и мы выставим против каждого вашего самолета сто самолетов, против каждого вашего танка – двести танков.
Опомнившись, разжал кулаки, улыбнулся.
– Не торопитесь с окончательным ответом. Ваши слова – результат разгоряченного мозга, а все надо продумать холодно и не забывать: кроме слов, у меня есть и другие инструменты воздействия на язык и упрямство. – Сдавив ее голову ладонями, он почти коснулся глазами ее глаз. – Ты в моей лаборатории видела далеко не все, что можешь получить.
В зрачках Кати что-то дрогнуло. Это не ускользнуло от Ридлера: «Боится, – значит, еще не все потеряно. Будет упорствовать-на другом языке разговор поведем. Душа от тела неотделима: тело застонет, и душа отзовется». Он отпустил ее голову, сладко потянулся и, чтобы сильнее подчеркнуть этим безвыходность ее положения, сказал лениво, в протяжном зевке:
– Я оставляю вас для размышлений.
И вышел из кабинета.
Катя плотнее укуталась в шинель. Часы на стене стучали громко, словно каждым ударом маятника напоминая, что пролетело еще одно мгновение, еще на одну секунду стала ближе чугунная массивная дверь «лаборатории» этого зверя. Проскрипев ржавыми петлями, дверь захлопнется наглухо, и этот скрип будет как бы чертой, за которой навсегда останется звучание человеческого мира.
Вдруг она вздрогнула.
«Мамка?..»
За спиной слышался какой-то неясный шум, галдели по-своему немцы.
«Так это галлюцинация», – решила Катя и опять вздрогнула: «Ее голос!..» Стремительно поднявшись, она вся ушла в слух. По отдельным словам матери, уловленным сквозь шум, поняла: мать не схватили – сама пришла.
«Сама!»
Стояла Катя и не чувствовала ни боли обмороженного тела, ни озноба, трясшего всю ее. Сознание остановилось на мысли: «Что же теперь будет?» Она не сомневалась: что бы ни делали с ней немцы, не сломится. Но… если звери на ее глазах примутся мучить мать? Конечно, и это перенесет, должна перенести, – но как же будет тяжело! Ведь там, в той страшной камере, где седеют такие, как Федя, чтобы выдержать, нужно стальным сделаться. С живым сердцем там нельзя: легко потерять рассудок и волю над собой.
Маятник отсчитывал секунды. Сколько раз он покачнулся из стороны в сторону? Казалось, прошло много-много длинных, как бесконечность, часов.
– Если ты хорошая мать, найдешь нужные слова, которые спасут твою дочь от смерти, – раздался возле самой двери голос Ридлера.
Дверь распахнулась, и в кабинет втолкнули мать. Плохо видящими от слез глазами Василиса Прокофьевна отыскала Катю, шагнула вперед; но ее ноги, словно поскользнувшись, подкосились, и она оперлась о стену.
– Зачем… п-пришла? – с укором и болью вырвалось у Кати. Лицо ее, искаженное мукой, будто мелом покрылось.
– Ничего, доченька, ничего… Потерпим, – прошептала Василиса Прокофьевна, невольно, без всякого умысла повторив слова Кати, которые та сказала ей в ночь прощания на берегу Волги. – Ничего, доченька! – крикнула она сквозь прорвавшиеся рыдания и кинулась к дочери.
Катя судорожно обняла ее.
– Мамка ты моя!..
Глава тринадцатаяК вечеру строительство осталось единственным местом в районе, куда еще не проникла черная весть.
Сгущенные сумерки плыли над Волгой. Сквозь строительный шум прорывались торжествующие окрики немцев:
– Ну!
– Русский свинья!
– Стрелять! Ну!
Солдаты били работающих кулаками и прикладами. У блиндажей группа плотников обтесывала перекладины для виселиц; из соседнего района пригнали свыше пятисот человек, и Ридлер ввел в действие свой старый приказ: за малейшую провинность – смерть!
Прибывшие угадывались по неловким движениям, по страху и ошеломленности, застывшим на их лицах. Большинство из них угнали на полустанок Большие Дрогали, чтобы доставить материалы, необходимые для окончания строительства.
Швальбе нетерпеливо поглядывал на дорогу, по бокам которой горбились землянки, обнесенные колючей проволокой и глубокими рвами; его беспокоило, как бы партизаны в отместку за Волгину не совершили налета на обоз.
С ним рядом стояли Курц и Тимофей Стребулаев. Курц был, по обыкновению, пьян и тупо улыбался, а с лица старосты не сходило выражение мрачной тоски. Ридлер уважил его просьбу и послал жителей Красного Полесья на погрузочные работы; никто здесь не знал, что это он предал Волгину, но где порука, что не узнают? Может, кто-нибудь из тех, что сейчас приволокут телеги, уже встречался с его односельчанами… Страшно было ходить здесь, ежеминутно ожидая разоблачения, а при мысли, что скоро нужно будет вернуться домой, где, возможно, ждут его соседи, становилось еще страшней: на строительстве все-таки танки, пулеметы, много солдат…
Он вздохнул и, отойдя от немцев, сам не зная зачем, забрался на крутую насыпь.
Здесь вместе с другими строителями, утрамбовывая землю, постукивал кувалдой Степка.
– Поставь на другую работу – присматривать за чем-нибудь, – попросил он угрюмо. – Что я – каторжник, что ли?
– Мне надоть, чтобы ты тут работал… с кувалдой… Понял? – со злобой прошептал Тимофей и, положив на его плечо руку, заговорил во весь голос ласково и с печалью. – Ничего, Степушка, не могу для тебя поделать. Знаешь, такой же я подневольный, как и все… без веса, без правов. Самого пороли… Терпи, сынок! Думаешь, мне-то легко смотреть на тебя? На остальной люд – легко? Кровью сердце обливается, да – эх!.. Терпи, милый!
Он провел по глазам рукой и хотел еще что-то сказать, но, взглянув на дорогу, замолчал: из селя выезжал обоз. Людей, запряженных в сани, было плохо видно; отчетливее был заметен исходивший от них пар – он, как мутное облако, плыл над подводами. На минуту замер весь строительный шум. Люди с ужасом смотрели на это облако.
– Ну, пферде! Иго-го! – неслось с дороги. Сбежав с насыпи, Тимофей в ожидании закурил. Тяжело скрипели сани, доверху нагруженные сталью, железом и пузатыми бочонками. Люди, запряженные в них, шатались из стороны в сторону; под ноги им падали капли пота, смешанного со слезами.
На первых санях, нагруженных двутавровыми балками, сидел фельдфебель с бульдожьим лицом. Глядя на мутное небо, он курил, выпуская дым затейливыми колечками.
Маруся Кулагина, Вера Никонова и Нина Васильева шли, запряженные в третьи сани. Уж много раз касались их спин острия штыков, а в ушах пьяно звучало:
– Ну, пферде! Иго-го-го!
– Нет, не упаду… Еще немного, совсем немного! – как заклинание, жарким шепотом – повторяла Маруся. Другим можно было упасть: они рисковали только собой… А если упадет она или кто-нибудь из ее подруг и немцы увидят гранаты – останется целым строительство, сорвется «катина ночь», погибнет Чайка.
– Бодрее, девчата, бодрее!..
Передние сани подъехали ко рву перед насыпью. Фельдфебель спрыгнул наземь и отрапортовал начальнику строительства, что все материалы доставлены полностью, на станции ничего не осталось.
– Разгрузийт в два счета, – отрывисто приказал Швальбе Тимофею.
Стребулаев подбежал вплотную к саням.
– Родненькие! – Стараясь возвысить свой голос над грохотом бетономешалок, он побагровел от натуги. – Не от себя… по подневолью приказываю: выпрягайтесь скоренько и разгружайте… Богом прошу, чтобы без сопротивления… Злы немцы… Эх, милые, душа скорбит…
Увидев Кулагину, высвобождавшуюся из оглоблей, он испуганно смолк.
Обождав Веру и Нину, Маруся вместе с ними, пошатываясь, пошла вперед мимо передних саней. Тимофей робко преградил им дорогу.
– Красавицы, золотенькие… куда? Разгружать нужно. Маруся, взглянув на него, как на пустое место, направилась прямо к офицерам.
Одновременно с ней к ним подбежал инженер, отвечавший за укладку рельсов, и встревоженно доложил начальнику строительства, что шпалы изготовлены из недоброкачественного материала: дают трещины, переламываются.
– Надо хорошенько последить за плотниками, – сказал Швальбе Генриху Мауэру и выжидательно повернулся к Марусе.
– Измотались… Разрешите отдохнуть чуточку? – попросила она задыхаясь.
– Нет!
Курц улыбался.
Маруся заметила это и упала перед ним на колени.
– Разрешите, господин офицер! Если хотите, мы споем вам и спляшем; если хотите… Только отдохнуть разрешите, совсем немножко.
Не переставая улыбаться, Курц толкнул ее ногой и посмотрел на начальника.
– Что она сказала?
Швальбе нехотя перевел и нетерпеливо щелкнул пальцем по часам: шеф приказал, чтобы работа шла без всяких перерывов на отдых.
– Да? Очень хорошо! – воскликнул Курц. – У меня… хе-хе-хе… большая страсть к зрелищам.
И в глазах Мауэра, плотоядно разглядывавшего поднимавшуюся Марусю, мелькнуло тоже что-то похожее на интерес. Швальбе отрицательно качнул головой.
– Можно! – упрямо настаивал Курц. Ссориться с офицерами Швальбе было невыгодно.
– Только недолго, – сказал он и, круто повернувшись, пошел к берегу.
Маруся поняла, что просьба ее принята. Поднявшись, она обернулась к обозу.
– Девчата, идите сюда – отдых!
От саней отделились девушки и двинулись к блиндажам.
Притащив хворост, солдаты принялись разжигать костер. Курц весело потирал руки: интересно, как будет плясать и петь эта русская девка, едва державшаяся на ногах? Хворост загорался плохо, дымил.
– Пить, – попросила Маруся.
Глаза эсэсовцев смотрели на нее непонимающе.
– Тринкен, – вспомнила она слово, осевшее в памяти в дни учебы.
Курц, смеясь, сказал что-то фельдфебелю. Тот сбегал в блиндаж и притащил полное ведро воды. Маруся понимала, что это было очередной забавой немцев, и все же обрадовалась: жажда жгла губы, горло и грудь, а потом вода ей была нужна, чтобы вернуть голосу силу и выиграть время.
Она жадно припала губами к ведру, которое фельдфебель поднес ей, как лошади, прямо к лицу. Он то и дело отнимал его, с силой ударяя краем ведра по ее зубам. С подбородка у нее лило, платье стало мокрым до подола. Солдаты хохотали. Курц аплодировал, у Мауэра губы скривила улыбка.
«Пусть издеваются, перетерплю, – за дорогу не то видела», – думала Маруся. Судорожно глотая попадавшую в рот воду, она настороженно осматривалась.
Перед дверьми блиндажей встали: у одного – Люба Травкина, у другого – Вера Никонова, к танкам подходили Нина Васильева и с ней еще шесть девчат, а у пулеметов еще никого не было…
– Говорили, что в этих селах хороших девушек не имеется. Смотри сколько! – сказал Курц Мауэру.
Тот безразлично скосил глаза на смертельно уставших девушек, усаживавшихся на землю возле танков.
– Они больше не будут лошадьми. Мы их по-другому используем! – весело добавил Курц и выразительно щелкнул пальцами.
Маруся все пила.
А весть о том, что русские девушки добровольно вызвались петь и плясать, чтобы заработать отдых, быстро облетела стройку. С разных концов площадки и с реки бежали солдаты.
Подошли танкисты и пулеметчики.
От немецких мундиров у Маруси в глазах было зелено. Казалось, зеленый вал огородил ее и костер.
Однако зорким взглядом своим она видела, что к двум пулеметам, направленным на лес, обнявшись, подходили две подруги. Неподалеку от пулемета, обращенного на дорогу, встала Волкова и смотрела на реку. Можно было начинать, но мешало одно непредусмотренное препятствие – шум стройки, и особенно грохот бетономешалок. Маруся с тоской посмотрела вокруг.
Мауэр, которому наскучило наблюдать, как она пьет, вышиб из рук фельдфебеля ведро; и оно покатилось с пригорка, разбрызгивая воду.
– Ну?
Выжидать дальше было рискованно. Сложив на груди руки, Маруся откинула назад голову и запела:
Цыганочка… ока-ока…
Грохотали бетономешалки, стучали топоры, визжали пилы.:
Цыганочка черноока, —
пропела Маруся и замолчала. Разве могут услышать в лесу, когда в этом грохоте она сама едва-едва слышит свой голос?
Лицо ее стало мертвенно бледным. Расширенные зрачки влажно поблескивали. Столько перенести, так измотать себя – и все попусту!
Она взглянула на темный лес, и одна за другой на ее руку упало несколько крупных слез.
Немцы разочарованно и угрожающе зашумели.
Расстегивая кобуру, Мауэр крикнул:
– Ну!
Курц, щелкнув пальцами, притопнул ногой:
– Тиганошек… Эх!
Сдерживая рыдания, со сложенными на груди руками, Маруся прошлась вокруг костра.
Цыганочка… ока-ока…
Голос прозвучал совсем тихо и хрипло.
Цыганочка черноока… —
донеслись до нее от танков голоса подруг и поддержали ее упавшие силы.
Да, петь надо! Петь, не умолкая, и думать о том, что это делается и для Москвы и для спасения Чайки. Когда-нибудь, хотя бы на минутку, смолкнут эти проклятые машины – и тогда к лесу прорвутся их голоса, прорвутся!
Глаза ее зло сверкнули. Она подняла руку, тряхнула головой.
– Эх-х! – топнула ногой и вихрем пронеслась по кругу.
Цыганочка черноока,
Цыганочка черная, погадай!
…Мауэр выбрался из толпы.
Возле пильщиков он остановился, молча взял отпиленный брусок и, счистив с середины опилки, понюхал.
– Смола, ваше благородие, – сказал Фрол Кузьмич, поглядывая на лес. «Может, ошибся Минька – померещились ему партизаны», – думал он в тревоге.
– Затшем так много? – спросил Мауэр.
– Лес такой смолянистый у нас, ваше благородие. Мы уж тут ни при чем. Это от бога положено.
– Бог? Затшем все середина?
– А смола, она, ваше благородие, как кровь в человеке – всегда середину любит… Иной раз, правда, дырку пробивает и наружу выходит, вроде свища…
– Дирка?
Немец поднял брусок.
– Нет, ваше благородие, здесь нет дырки, это смола, – торопливо проговорил Фрол Кузьмич. Он показал на брусок, лежавший на распилке. – Вот полюбопытствуйте: пилим только – и смола. Такая уж у нас порода смолянистая.
Немец почертил по бруску ногтем, обнажился надпил.
– Смоля?
– Смола, ваше благородие.
Подняв брусок над головой, Мауэр с силой швырнул его на землю. Брусок разломился на две половины, как раз в том месте, где сочилась смола.
Мауэр прищурился:
– Смоля?
– Говорю; ваше благородие, иной раз дырку пробивает и наружу выходит, вроде свища…
Вздохнув, Фрол Кузьмич осмотрелся. Рядом ни живы ни мертвы стояли Клавдия, тетя Нюша и Минька; на дороге растянулась вереница саней; у бетономешалок горел костер, освещая зеленую толпу солдат; лес стоял спокойный, темный.
«Эх, видать, и вправду померещились Миньке партизаны!»
– Я буду сейтшас в твой голёва дирка делайт, – услышал он голос немца и увидел, как тот вынул револьвер. А на берегу происходило что-то непонятное: грохот бетономешалок смолк, и сквозь стук топоров и визг пил донеслись водные девичьи голоса, распевавшие:
Цыганочка черноока,
Цыганочка черная, погадай!
Мауэр поднял револьвер, и Фрол Кузьмич зажмурился. Лес шумел глухо. От него веяло морозной смолянистой прохладой, и где-то совсем близко монотонно выговаривала кукушка: ку-ку… ку-ку… ку-ку… Щемящей тоской сдавило сердце и потянуло его вниз. Немец целился прямо в лицо.
– Прощай, Минька, – прошептал старик.
Грохнул выстрел, и Фрол Кузьмич с удивлением отметил, что не чувствует боли и не падает. Он никак не мог понять: жив или умер?
Открыв глаза, остолбенел еще больше и заморгал. Немец извивался в предсмертных судорогах. Минька сидел на нем верхом и дубасил его кулаками по голове. А из лесу, казалось, из-за каждого дерева, выбегали партизаны – мужчины и женщины. От винтовок отделялись белые дымки, грохотали взрывы.
Старик повернул голову к мосту и снова на мгновение зажмурился – громадными, гулко громыхавшими кострами полыхали оба танка. Возле одного из них мелькнула фигура девушки с гранатой в поднятой руке.
По всему берегу, как очумелые, метались зеленые фигуры; за ними бегали разъяренные строители – кто с чем: с топорами, с лопатами, с дубьем. Подпрыгивали и падали немцы от партизанских пуль, от ударов топоров и лопат.
От вереницы саней, размахивая кулаками, бежали мученики, сбросившие с себя лошадиные путы.
– Бей! – неслось оттуда.
– Бей! – слышал Фрол Кузьмич позади себя.
И справа и слева бежали мимо него люди и кричали:
– Бей фашистских тварей! Рази гадин!
Мелькнуло лицо Клавдии. Старик оглянулся – никого из пильщиков рядом не было. Пилы торчали, оставленные в бревнах, или валялись на земле. Горячо стало у него на сердце.
– Добивай, Минька этого хлюста, а я… – крикнул он хрипло и схватил первый попавшийся под руку брусок.
С насыпи сбегал, стреляя из револьвера, Швальбе. Фрол Кузьмич кинулся ему наперерез. Впереди него бежала седая женщина с топором.
– Стой, ведьмюкин выкладок! – кричала она.
Швальбе выстрелил, и женщина упала. Фрол Кузьмич перепрыгнул через труп.
– Стой!
Немец прицелился в него, но выстрела не последовало: вышли все патроны. Он бросил револьвер и повернул было обратно, но навстречу ему с той стороны, размахивая наспех подобранными с земли кольями и досками, на насыпь сплошной стеной взбирались старики и женщины из обоза. Лица у всех были перекошены яростью:
– Бей!
Швальбе резко повернулся к Фролу Кузьмичу и поднял руки.
Старик, крякнув, хватил его бруском по лбу. Брусок разлетелся, переломившись посередине – на месте, выпачканном смолой.
– Ах, чорт! – выругался Фрол Кузьмич: второпях он не разобрался и взял не тот брусок.
Он пнул Швальбе ногой.
Шагах в пяти хрипел вдавленный в снег фельдфебель. Одна женщина навалилась ему на ноги, другая обеими руками сдавливала горло. Чуть дальше из-за груды бревен вылетали белые, как хлопья ваты, дымки – это стреляли немцы. Их пули уже сразили старика, из Залесского и двух женщин. Фрол Кузьмич схватил обломки бруска, на бегу поднял их над головой.
– Бей, мать их… Воздух гудел от криков.
Возле леса, чадя густым дымом, взметнулось красными языками с десяток костров: пильщики жгли плоды своего подневольного труда.
Тетя Нюша, освещенная пламенем горящих танков, казалось, вросла в насыпь широко расставленными ногами и кувалдой вбивала в землю Карла Курца. Эсэсовец давно уже был расплющен в лепешку, а она все била, била…
На мосту шла рукопашная схватка. Трещал лед, гулко всплескивалась под телами падающих людей вода. У самой кромки берега цепью залегли партизаны с винтовками и автоматами. Они добивали гитлеровцев, прыгавших в реку с берега и моста в надежде спастись бегством по хрупкому льду или вплавь.
Остановившись возле трупа Маруси Кулагиной, Зимин напряженно смотрел на другой берег – на партизан, взбегавших на мост.
– За Чайку! Бей! – неслось оттуда.
Так началась «катина ночь».
Глава четырнадцатая– Идите к чорту! Я говорил вам: в нашем деле слюнтяи не годятся! – взбешенно заорал Ридлер. Он оттолкнул Зюсмильха и подошел к Кате.
– Сейчас, через минуту, я вернусь… У меня голова… Немного свежего воздуха… – Поскользнувшись на липких от крови половицах, Зюсмильх съежился, перешагнул через бесчувственное тело Василисы Протафьевны и направился к двери. Прикрывая ее, он услышал вкрадчивый голос Ридлера: «Жарко у нас, душечка? Такое учреждение… Может быть, перестанем упрямиться? Нет? Ну что же, вы у меня в гостях, а я хозяин гостеприимный».
Зюсмильх обтер платком холодный пот, струившийся по лицу.
– Накалить иглы! – расслышал он разъяренный голос и тяжело стал подниматься по винтовой лестнице. На площадке столкнулся с секретарем Ридлера.
– Мост! Залесское горит!.. Большие Дрогали!.. – прокричал тот, как в бреду, и побежал вниз.
Зюсмильх тупо посмотрел ему вслед.
На улице стояла морозная тишина, нарушаемая лишь шагами часовых. Дома растянулись темные, без единого огонька, но Зюсмильху показалось, что он видит прильнувших к стеклам людей: жители Певска не были заключены в концлагери, потому что работали в речном порту и на железнодорожной станции. На мгновение ему почудилось, что дома задвигались, поворачиваясь к нему другими сторонами, и там у каждого окна тоже притаились люди с тяжелыми, как свинец, глазами и о чем-то перешептывались. Трясущимися руками он протер очки и, выругавшись, зашагал по изрытому ямами тротуару, поминутно оглядываясь и вздрагивая от скачков собственной тени.
Остановился на окраине города, возле домика Аришки Булкиной. Калитка и дверь в сени были распахнуты настежь. На улицу вырывался визгливый пьяный хохот и бренчание гитары.
Зюсмильх без стука вошел в избу. В горнице горел свет, а в прихожей было полусумрачно и тесно; здесь друг на дружке, как в мебельном складе, громоздились диваны, кровати, шкафы, натасканные сюда предприимчивой хозяйкой из соседних опустевших домов. Морщась от пьяного визга Аришки, он ощупью пробрался к дверям горницы.
На кушетке полулежал офицер во френче и кальсонах и, что-то мыча, бессмысленно дергал струны гитары. Второй офицер, тоже полураздетый, с подстриженными рыжими усами, сидел у стола, заставленного бутылками, стаканами и тарелками. На коленях его прилепилась Аришка в одной рубашке, низко спущенной с плеч. Немец с тупой ухмылкой щекотал ее, а «красотка» хохотала и взвизгивала, встряхивая разметавшимися по голой спине густыми волосами:
– Щикотно, господин охвицер… Ой, щикотно!..
Окинув взглядом всю горницу, заставленную зеркалами, заваленную одеялами, подушками, свернутыми коврами, Зюсмильх увидел еще одного офицера – туловище его было под столом, а голова – на стуле. Он громко, с присвистом всхрапывал. Все трое были из гарнизонных частей.
Оглянувшись, Аришка спрыгнула на пол и с улыбкой во все лицо шагнула к двери:
– Милости просим, кавалер долгожданный. Давно не жаловали.
Зюсмильх взглянул на нее поверх очков и что-то пробормотал. Подойдя к столу, он рывком дернул к себе стул, на котором лежала голова храпевшего офицера. Тот, грохнувшись с размаху об пол, застонал, но не проснулся. Весь дрожа, Зюсмильх тяжело опустился на стул.
«Зазяб», – решила Аришка и опять улыбнулась.
– Шнапс?
– Да, да, шнапс, – с тоской проговорил Зюсмильх. Он провел рукой по горлу, желая этим подчеркнуть, что ему надо очень много шнапса. Офицеры смотрели на него неприязненно, явно расположенные начать ссору: в гарнизонных войсках не любили гестаповцев за их заносчивость. Особенно разозлен был рыжеусый. Когда Аришка подошла с бутылкой к столу, он схватил ее за волосы.
– Ти русский поганий женщин. Я тебе есть плятить, а ти с моих колено… раз-раз – на шея к первой дрянь, – и с размаху ударил ее по лицу.
Аришка взвыла и умоляюще вскинула глаза на гестаповца.
– Господин кавалер!
Но Зюсмильх ни на что не обращал внимания. Он сидел и что-то шептал, уставившись взглядом в свои ладони, почти сплошь покрытые засохшей кровью. Рыжеусый выхватил из рук Аришки бутылку, но офицер с гитарой, пораженный выражением лица Зюсмильха, тихо сказал:
– Оставь. Пусть пьет. Видишь, сумасшедший.
Он выбил пробку и поставил бутылку на стол. Зюсмильх залпом выпил стакан. Всхлипывая, Аришка подала на тарелке хлеб и кусок колбасы.
– Вы уж, господа кавалеры, без ссоры… Я для господ охвицеров безотказная. А к ним побежала – гляжу, зазяб. Сердцем-то я рыхлая, с чувствием…
Не закусывая, Зюсмильх выпил еще стакан. Очки его запотели. Сняв их, он близоруко оглядел офицеров и Аришку и одним выдохом проговорил:
– Молчит!..
– Кто? – спросил офицер, сидевший на кушетке.
– Она.
Зюсмильх положил на стол руки ладонями вверх.
– Это вот… ее кровь.
Рябое лицо его побелело и вроде как будто меньше стало от внезапно расширившихся глаз, плечи судорожно перекосились. Он схватил бутылку и, запрокинув голову, прильнул к горлышку.
– Умеет пить! – одобрил рыжеусый.
Когда в бутылке осталось меньше четверти, Зюсмильх отнял ее от губ, отдышался и долго сидел, не шевелясь, точно прислушиваясь к тому, что делалось у него внутри.
– Нет, и это бесполезно. Все бесполезно!
Он швырнул бутылку на пол. Осколки брызнули во все стороны, и лужица водки потекла под босые ноги перепуганной Аришки.
– Глаза!..
Лицо его стало еще белее, и от этого отчетливее обозначились яминки оспы.
– Синие-пресиние… – прошептал он трясущимися губами, – и горят… Сама молчит, а глаза…
Он ударил кулаком по столу.
– Обманул нас всех фюрер! Никому не уйти живыми из этих снегов!
Офицеры переглянулись, и рыжеусый настороженно покосился на Аришку, которая полудремала на кушетке, облокотившись на валик и бесстыдно оголив ноги. От Зюсмильха не ускользнуло оживление на пьяных лицах офицеров, и губы его скривились.
– Можете донести! Я не возражаю. Еще можете сказать Ридлеру – он давно допытывается – это я сообщил командованию, что никаких красноармейских десантов в наших лесах не было. Зачем? Хотел стать на его место здесь, а теперь… О нет, боже избави!
Он замолчал, уже не видя ни комнаты, ни своих слушателей, ни дремавшей Аришки. В мире были только он и она – Волгина, вернее ее глаза, и холод, страшный холод в его груди.
Он знал, что эти глаза читают каждую его мысль, знают его тайное желание бежать немедля к себе в Германию, в свой Берлин. И он знал также: это не поможет! Они пойдут за ним всюду… Отыщут его на родной Фридрих-штрассе, найдут и на чердаке и в подвале… Они неотступно следят за ним.
– Вот они! – заорал он исступленно и вытянул перед лицом руку, точно защищаясь. Взглянув по сторонам, прижался к спинке стула. – И здесь… И здесь… Синие-синие… Горят, а в груди от них холодно, лед. А за ними – опять… другие глаза… О, чорт! – Голос его хрипел, лицо перекосила судорога.
Рыжеусый отодвинулся от стола, Аришка в испуге отбежала к двери, а спавший на полу офицер изумленно приподнял голову.
В комнате раздался мелодичный звон. Он дошел до сознания Зюсмильха, и гестаповец осмотрелся. На стене, над кушеткой, в ряд висели восемь стенных часов. У всех ритмично покачивались маятники. Одни часы били просто – звонкими ударами, другие – с музыкой.
Аришка с довольной улыбкой любовалась своим приобретением. На всех часах стрелки показывали одинаковое время: ровно час.
– Меня ожидают, я ведь только на минутку вышел – воздуха свежего глотнуть, – словно пробуждаясь, пробормотал Зюсмильх. – Надо итти…
Поднимаясь, он оперся ладонями о стол и задел вилку. Несколько минут смотрел на нее тупо, как загипнотизированный, потом взял.
– Я… выколю их! – услышали офицеры его жаркий шепот.
Оставив на столе фуражку, он пошел к двери – медленно и так тяжело, будто ноги сопротивлялись и приходилось затрачивать громадное усилие, чтобы приподнимать их от пола.
Аришка преградила ему дорогу.
– Господин кавалер! Вы забыли уплатить за литровку… Простите… И вилочку, может, оставите? Я женщина бедная… Меня сам господин Ридлер знает. Нельзя обижать…
Словно автомат, который по своей воле не может ни остановиться, ни свернуть в сторону, Зюсмильх толчком плеча заставил ее попятиться к двери. Она хотела разреветься, но, увидев, как судорожно он стискивал вилку, в страхе прижалась к косяку. Зюсмильх прошел мимо.
Аришка обиженно всхлипнула. Дружно, точно марширующие солдаты, маятники часов отсчитывали секунды. Из сеней слышны были спотыкающиеся шаги Зюсмильха.
– Сумасшедший, – облегченно сказал рыжеусый. Офицер с гитарой, наливая в стакан водку, посочувствовал:
– Хоть и ненавижу этих молодчиков, а надо отдать им должное – работа тяжелая.
– И наша нелегкая, – сквозь зубы отозвался рыжеусый. Он пил водку маленькими глотками и с отдышкой, словно глотал льдинки.
– Ушел, – тихо проговорил его собутыльник, услышав, как хлопнула калитка. Он пнул ногой Аришку, собиравшуюся присесть на кушетку.
– Ходи к чорт!
…Засовывая в карман вилку, Зюсмильх отошел от калитки всего несколько шагов и, удивленный, остановился: навстречу ему мчалась конница.
– Скорее! Скорее! – слышалась яростная команда. Позади конницы показалось орудие, за ним еще одно.
Зюсмильх успел прижаться к забору, иначе конная лавина смяла бы его. Кони замелькали перед глазами темными пятнами, в лицо пахнуло ветром и снежной пылью. «Мост… Залесское горит… Большие Дрогали…» – вспомнились ему слова секретаря Ридлера, и он только сейчас понял их смысл.
– Господин лейтенант!
Зюсмильх повернул голову и увидел рядом с собой солдата-эсэсовца.
– Разрешите доложить. Вас срочно… Приказ господина Ридлера о партизанке Волгиной…
– Короче, – устало оборвал его Зюсмильх, глядя вслед промчавшейся коннице. – Какой приказ?
Солдат перевел дух.
– Приказ у его превосходительства полковника Корфа, господин лейтенант.
– Хорошо, – сказал Зюсмильх и, закурив, смотрел на спичку, пока она не потухла, потом вздохнул и зашагал к переулку, выходящему на центральную улицу.
Полковник был у себя. Он стоял за столом и, прижав к уху трубку, яростно жевал губами.
По вошедшему в кабинет Зюсмильху скользнул мутными глазами и отвернулся; бешено забрызгал слюной в трубку:
– Возьмите войска… расквартированные… в Больших Дрогалях – это последние? Что? Да! Да! Так и скажите: приказал полковник Корф.
За перегородкой зазвонил телефон.
– Алло! – нервно и зло вскрикнул там голос дежурного офицера. – Что? Я уже сказал вам: ни-ка-ко-го господина Ридлера здесь нет! В Залесском? Ка-а-ак? В форме наших солдат? А? Да мне… пусть хоть в чортову шерсть обрядятся – меня не касается. Да! Насколько мне известно, господин Ридлер с войсками выехал на мост. Свяжитесь с Головлевом.
– Уфф… – опускаясь в кресло, выдохнул полковник. – Звонки и звонки… Налет на строительство… Одиннадцать селений в огне… Все войска подняты на ноги…