Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)
Тимофей Стребулаев вернулся со строительства поздно ночью. На хуторе было тихо, и лишь откуда-то с окраины доносился надрывный лай собаки.
Степка ввел лошадь во двор. Ветер раскачивал дверь конюшни, и по снегу двигалась черная тень… Степка смотрел на нее настороженно. Он теперь боялся всего: всюду мерещились то партизаны, то фон Ридлер. Распрягая лошадь, прислушался: отец с кем-то разговаривал на улице.
– То-то, я смотрю, обличье вроде незнакомое, – говорил он. – А что же ты в Смоленске будешь делать? Хрен редьки не слаще! Что там, что здесь – плеть немецкая, а спина русская.
– У меня брат там, – тихо сказал женский голос, показавшийся Степке знакомым.
И опять голос отца:
– Ночью-то зря идешь – время теперь дикое, кто хочешь может обидеть. Заночевала бы у нас на хуторе. В любую избу постучись – пустят: русские люди, крещеные. Хочешь, ко мне пойдем. Баба чайку подогреет. Переспишь в тепле до утра…
Степка удивился и внезапной доброте отца и его голосу: так дрожал отцовский голос только при сильном волнении.
– Спасибо на привете. Я тороплюсь, дядя: брат при смерти, – ответил женский голос.
Наступила пауза. Слышно было, как с подвыванием проносился по улице ветер.
– Ну, иди. Бог тебе охрана, – ласково проговорил голос отца.
Степка шагнул было к воротам, но отец уже стоял в распахнувшейся калитке.
– С кем это ты там, тять?
– Беженка смоленская. Да глупая какая-то – в ночь идет. Говорил ей, переспала бы у кого-нито до утра, не хочет, – громко сказал Тимофей.
Он захлопнул калитку и, обернувшись, погрозил кулаком. Степка понял: надо молчать.
Минуты две-три Тимофей молча смотрел в щель, потом быстро растворил калитку и выбежал.
Степка снова принялся распрягать лошадь, но любопытство мучило его так сильно, что он оставил дугу болтающейся на одной оглобле и вышел на улицу.
Ветер мел по дороге снег. Похоже было, что опять собиралась разыграться вьюга: небо, час назад сверкавшее звездами, помутнело, а с запада на него наплывала синяя туча. С окраины продолжал доноситься собачий лай. Отца не было: вероятно, скрылся за углом переулка. Степка вынул из кармана газетный лист и зазябшими руками принялся крутить козью ножку. Закурить не успел: из переулка выскочил отец, подбежал, запыхавшийся.
– Скорее ко двору Кулагиных… Волгина! Упустишь ежели – на куски разорву. Выйдет со двора, а ты – за нею. За селом хватай. Только не придуши, чорт кривоногий! Живую надо! А я – мигом…
Во дворе хрипло выругался: лошадь была наполовину выпряжена.
– Помогай! – крикнул он выбежавшей на крыльцо жене и схватился за дугу.
Степка стоял у калитки, уронив к ногам незакуренную цыгарку. Он выслушал приказ отца без малейшего энтузиазма: сразу вспомнился страх, пережитый им под сосной у Глашкиной поляны, и по спине пополз холодок.
Стягивая дугу, Тимофей оглянулся на него и весь задрожал от бешенства:
– Ты что же, кривоногая тля?! Марш!
Улица, на которой стоял дом Кулагиных, была такая же безлюдная и беззвучная. Озираясь, Степка забрался на завалинку и приник ухом к полуприкрытым ставням.
В горнице разговаривали:
– Зажигал спичку? Катюша, я боюсь.
– Ничего, Манечка.
Отец не ошибся: у Кулагиных была Волгина.
– Я уверена, что не узнал, – говорила она. – Да и как узнать, когда у меня из-под шали только глаза да переносица видны. – Она засмеялась. – Да и глаза-то вряд ли видел: они у меня не смотрят – так спать хочу! Знаешь, о чем я всю дорогу мечтала? – Опять послышался ее смех. – Думаю: приду к Марусе, разберусь – и в постель часика на два, на три. Давно по-человечески не спала – на кровати, под одеялом, под головой подушки…
– Неужто и не поужинаешь? – послышался огорченный женский голос.
«Мать учителки», – узнал Степка и еще плотнее приник ухом.
Опять говорила Волгина:
– Нет, тетя Наташа. Сейчас для меня ничего слаще постели нет. Я, как деревянная, честное слово! Не лягу, – так стоя засну. Ты организуй все, Манечка. Ровно в четыре у Лопатиных: у них изба просторная. Думаю, до рассвета управимся, обо всем поговорим…
Еще что-то неразборчиво сказала Маруся, и в избе все стихло.
«Вот и ладно. Со спящими иметь дело лучше», – облегченно подумал Степка.
Он сел на завалинку и достал кисет. Закурить опять не пришлось – хлопнула сенная дверь. Степка вскочил и отбежал за угол двора.
Из ворот вышли Маруся и ее одиннадцатилетний брат Коля.
Подбежав к соседнему дому, он постучал в ставню.
– Это я, Коля Кулагин.
Мальчика впустили во двор. Не больше чем через минуту он выбежал и, что-то крикнув сестре, пустился через дорогу к дому Орловых.
Маруся ушла домой.
А вьюга, начавшаяся протяжным посвихтыванием, разыгрывалась, и к тому времени, когда Коля обежал около двух десятков дворов, она уже гудела и выла за каждым углом.
Выбежав от Семеновых, мальчик зажмурился.
С боков напор ветра сдерживали дома, а по дороге он мел снег волнами, крутил его; и, казалось, что к небу взметается множество белых костров.
Загораживая лицо руками, Коля с трудом сделал несколько шагов. Вдруг ему почудилось, что он слышит прорывающиеся сквозь вой ветра голоса немцев, скрип саней. В белой мгле заколыхалось большое темное пятно.
– Но, стерва… Н-но!..
Коля узнал голос и, вспомнив рассказ Кати о ее встрече со старостой, что было сил пустился к дому. Ветер валил с ног, снег слепил глаза, а позади с каждым мгновением все ближе и отчетливей – голоса немцев, храп лошади…
– Но, чортово семя… Н-но!.. – настигал голос старосты.
Коля оглянулся. Сани были битком набиты немцами. Тимофей Стребулаев стоял в них, широко расставив ноги и замахнувшись кнутом. Корпус его отклонился назад, шапку сбило ветром на самый затылок.
Над лошадью облаками клубился пар. Она неслась с запрокинутой мордой.
Коля напряг последние силы. «Только бы успеть проскочить во двор: Катя сможет убежать через заднюю стену двора».
Вот, наконец, и ворота. Он всем телом толкнулся в калитку; и тут чья-то рука схватила его за ворот.
– Нем…
Степка зажал ему рот рукой, а позади них бешено раздалось:
– Тп-р-ру!..
Карл Курц первым выпрыгнул из саней. По его знаку солдаты сорвали калитку и толпой ворвались во двор.
– Помоги-те! – закричал Коля.
Из соседнего двора выбежали две женщины: одна в шали, другая в легонькой кофточке и калошах на босу ногу.
Тимофей бросил вожжи. Вдвоем с сыном они втащили вырывавшегося Колю в избу.
Перед воротами остались пустые сани. Лошадь стояла, низко опустив морду и роняя на снег с окровянившихся губ клочья пены; бока ее вздымались тяжело; шерсть свисала смерзшимися сосульками. Из избы на улицу доносились возня и крики. Женщина в кофточке, обронив калошу, вспрыгнула на завалинку.
В избе прогремел выстрел. Фанера в крайнем окне, вставленная вместо стекла, дрогнула, с треском отлетела, и на улицу выпрыгнула Маруся.
– Скорее, соседки… тревогу надо… Набат!
Из окна выстрелили. Женщина в кофточке коротко вскрикнула и упала, пятная кровью снег.
Маруся побежала. Но улица вдруг наполнилась глухим шумом: по ней, окутанные белыми вихрями, бежали солдаты, наверное из соседнего гарнизона. Маруся свернула в переулок.
Солдаты, тревожно галдя, столпились возле лошади.
Катю выволокли на улицу босую, в одной рубашке и бросили в сани.
Курц задержался у калитки, глядя на своих солдат, которые бегом выносили из хлева снопы соломы и складывали их на крыльце.
Один чиркнул спичкой – солома задымилась, затрещала. Одобрительно кивнув, Курц весело крикнул:
– Фор!
Тимофей дернул вожжами.
Солдаты хохотали и перекидывались шутками, наблюдая за лошадью, которая смешно переставляла ноги, словно пьяная. Внезапно лошадь заржала – тоскливо и звонко; передние ноги ее подогнулись, и она упала.
Дон-дон-дон-дон… – тревожно загудел сквозь вой метели набат.
Немцы суетливо защелкали затворами винтовок.
Курц побежал к Тимофею, с натугой силившемуся поставить лошадь на ноги.
– Не пойдет, ваше благородие, – угрюмо проговорил Тимофей и безнадежно махнул рукой. – Слышишь, как дышит, – нутро зашлось. – Повернув голову к Степке, тихо добавил: – Боюсь, как бы совсем не пропала, – загнали…
Курц зло крикнул:
– Конь!
Тимофей не понял. Обведя широким жестом темневшие во мгле дома, офицер ткнул пальцем в морду лошади и затопал, подражая бодрой походке коня. Тимофей покачал головой.
– Нет, ваше благородие, изо всех дворов только у меня лошадь.
Дон-дон-дон… – все тревожнее и учащеннее звучал набат.
На улицу выбегали старики, женщины: кто с топорами, кто с вилами. Видя столпившихся на дороге немцев, останавливались: никто ничего не понимал. Некоторые испуганно смотрели на двор Кулагиных, из ворот которого валил густой дым. Давно ли прибегал Коля с сообщением от сестры, что сегодня ночью состоится важное собрание?
Дон-дон-дон-дон…
Что означал этот набат? То ли надо спасаться, то ли спасать кого?
Немцы без команды открыли стрельбу. Послышались крики, стоны… Катя догадалась: набат для нее. Она поднялась в санях во весь рост.
– Не надо, товарищи! Не поможете!
Вряд ли кто расслышал голос Чайки, но желание ее исполнилось: люди, скрывшись во дворах, плотно прикрывали калитки.
На улице не осталось ни одного хуторянина, а стрельба не прекращалась.
Пули пробивали ставни, с тонким звоном разлетались стекла. Курц пугливо озирался: что, если услышат партизаны? Он приказал фельдфебелю занять все дороги, чтобы до утра ни один житель не смог выйти с хутора. Потом отобрал десять солдат и окликнул Катю: «Ти!»
Держа руку на груди, она не сводила глаз с дома Кулагиных, из-под крыши которого лохмато и с треском прорывался огонь.
Там, в этом доме, тетя Наташа с простреленной головой, мертвая, упала на пол, а Коля жив. Вероятно, он мечется сейчас в огне и дыму, задыхается, кричит о помощи, а помочь нельзя… Что в силах сделать старики, женщины и дети со зверьем, вооруженным винтовками и автоматами? Нельзя помочь…
Офицер направил на Катю свет фонаря. Из глаз ее бежали слезы. Размахивая руками, Курц указал вдоль улицы:
– Туда… Певск!
Солдаты грубо стащили Катю на снег.
Дон-дон-дон… – надрывался набат.
Ударив еще раз в колокол, Маруся выпустила веревку и побежала. В переулке столкнулась с толпой полураздетых хуторян. Ее обступили. Что случилось? Почему тревога?
Маруся поняла: все ее старания оказались напрасными.
– Чайку увели! – крикнула она не своим голосом и, опустившись на снег, разрыдалась.
Некоторое время стояло безмолвие. Но вот кто-то вскрикнул: «Чайку, товарищи!» – и толпа встрепенулась. С десяток голосов разом закричали:
– Скоре-ей!
– Мать застрелили!.. Совсем! – судорожно прорыдала Маруся.
«А Коля?» – обожгла голову мысль. Она отняла от лица руки и хотела спросить: «Где брат?» – но рядом с ней никого уже не было. Толпа из переулка выбегала на улицу.
Немцы, оставшиеся в засаде, стреляли из-за углов. Падали убитые и раненые колхозники; остальные продолжали бежать; к ним присоединялись все новые, наспех одетые люди.
– Чайку!.. Чайку!.. – неслось по улице.
Толпа вырвалась за село и остановилась. Здесь вьюжило еще сильнее – сплошной белый смерч разгуливал по полю.
Глава десятаяЛедяной ветер дул Кате прямо в лицо, с налета обертывал вокруг ее голых колен подол рубашки. Ступни по щиколотку проваливались в снег, посиневшие пальцы свело. Ее шатало из стороны в сторону, а Курц шел сбоку, повернув к ней лицо, и под хохот солдат насмешливо командовал:
– Айн-цвай! Айн-цвай!
Щеки его надувались, как резиновые.
Широко открытыми глазами Катя смотрела вдаль.
Вот такой же белый смерч гулял ожерелковским полем восемь лет назад, в ту ночь, когда она возвращалась из Залесского, сжимая в руке только что полученный комсомольский билет. Так же на разные голоса завывала вьюга; но тогда это казалось веселой музыкой. Тогда от ледяного ветра, как от огня, горело лицо, метель засыпала глаза, и чувствовалось, как они смеялись. Тогда перед ней раскрывалась жизнь – волнующее завтра с бескрайными горизонтами. А теперь эта ночь была порогом, за которым должно наступить черное, беззвучное небытие.
И в этом небытии не будет ее товарищей и подруг, не будет Феди, который так ласково и страстно шептал ей: «Сказка моя голубоглазая…» Не будет Зимина. Не будет голубого льна, золотых хлебов, лугов с пахучими цветами и травами, широкой Волги, родных шумных лесов – ничего не будет, все перечеркнет короткое, но страшное слово: конец.
Обжигает голые ноги снег, тяжело вздымается грудь. Сквозь свист и вой ветра, словно придавливая его, прорвался лязгающий грохот. Посмотрев назад, Курц скомандовал:
– Хальт!
Танк черной глыбой разорвал белую пелену и остановился. В люке показалась голова Корфа. Загораживая ладонью глаза, он крикнул:
– Что здесь такое?
И, услышав фамилию «Волгина», выскочил из танка, точно подброшенный толчком пружины.
Со сжатыми кулаками полковник стоял перед Катей, лицом к лицу, и жевал губами, не в силах выговорить от торжества ни слова. Круто повернувшись, указал на открытый люк.
Солдаты хотели схватить Катю, за руки, но она оттолкнула их и сама шагнула к танку.
В Певск прибыли затемно. В гестапо тотчас же заработали все телефоны, разыскивая по району Макса фон Ридлера. Он приехал в девять утра. В кабинете Корфа и в его канцелярии толпились офицеры, прибежавшие посмотреть на пленницу.
Корф стоял за своим столом, багровый, как кирпич. Кроличьи глаза его, уставившиеся на Катю, были выпучены, и на белках больше, чем обычно, проявились красные нити.
В танке он допрашивал ее, припоминая каждое известное ему русское слово, щипал, бил, вывертывал руки, ломал пальцы – и ничего не добился, даже голоса ее не услышал.
В кабинете было жарко натоплено. Синие, распухшие ноги Кати оттаяли, и возле подошв образовались две лужицы. Обмороженное тело нестерпимо ныло. Она опиралась на спинку стула и морщилась.
– Молчит, господин фон Ридлер, – подобострастно доложил прыщеватый офицер, стоявший у двери.
– Разговорится…
Катя приподняла голову.
Вот опять она видит его – зверя, залившего кровью ее родную землю. Это в его руках поседел Федя. Это он танками давил в Покатной стариков и детей. Это его помощники и по его приказу пристреливают тех, у кого не хватает сил тянуть тяжелые телеги, воздвигают на строительстве виселицы. Это они замучили и повесили Михеича. Сколько невинной крови на его черной проклятой совести!
А Ридлер был поглощен мыслью, пришедшей ему по дороге в город: как бы привлечь на свою сторону эту опасную партизанку и при ее помощи деморализовать население и главное – уничтожить зиминский отряд.
Подойдя вплотную к Кате, он ледяным взглядом впился в ее лицо.
Она не отвела глаз, и Ридлеру сделалось как-то не по себе, но он напряг всю волю, чтобы сдержаться.
– Я хорошо понимаю… Вы о себе ничего не знаете. Но… может быть, во избежание… дальнейших неприятностей, вы скажете мне, где партизаны? Не знаете?
Губы Кати медленно разжались:
– Знаю.
И в кабинете и в канцелярии стало тихо. Это было первое слово, которое услышали немцы от пленницы; а то уж некоторые из них начинали серьезно думать: «Не глухонемая ли?»
Корф точно с цепи сорвался.
– Где? – закричал он, подскочив к Кате.
– Везде, где немцы…
– А-а… – Волосатая рука схватила Катю за горло.
Ридлер отстранил полковника, хотя и сам с величайшим наслаждением сдавил бы ей горло: злоба билась в каждом его нерве. Он отыскал среди офицеров Августа Зюсмильха.
– В камеру… «экскурсанткой»… Продемонстрируйте все… Затем – ко мне! – и пошел к двери.
На полу его кабинета валялись мелкие лоскутки бумаги – разорванный рапорт Отто Швальбе, в котором перечислялись диверсии за вчерашний день, имена замеченных диверсантов и наиболее злостных саботажников.
Ридлер перевел тяжелый взгляд на стену, на отрывной календарь. 23 ноября… Еще семь дней – и первое число! Что сможет он показать Гиммлеру? Недостроенный мост? Пустые деревни? Дела на строительстве час от часу становились хуже, а группенфюреры соседних районов – чорт знает почему! – медлят с присылкой людей, хотя с ними и достигнута полная договоренность. За четыре дня прибыли всего-навсего тридцать человек.
– Другого выхода нет, – вслух подумал Ридлер, отводя взгляд от календаря. – Или я сумею заставить ее работать на меня, или… все может полететь к чортовой матери!
Он хрустнул пальцами и заходил по кабинету.
Глава одиннадцатаяУ счастья – короткие ноги, у горя – каждый шаг семимильный. Быстро проносится тень по земле, когда туча внезапно закроет солнце. Так и черная весть о поимке Чайки мгновенно облетела села, пронеслась по лесам…
Лес стоял, еще окутанный предрассветной мглой, когда заскрипел снег под лыжами гонцов Зимина, помчавшихся к осевшим в лесах отрядам-селениям.
Первым явился на поляну Семен Курагин, которого Зимин только вчера назначил командиром над восемнадцатью жуковцами (остальные односельчане Семена до сих пор «жили» на строительстве за колючей проволокой). Потом вместе пришли командир залесчан Карп Савельевич и командир покатнинцев, брат тети Нюши – Кирилл.
Тринадцать селений осело в лесах, и к полудню на поляну прибыли от них двенадцать представителей. Недоставало командира ожерелковцев – Мани Волгиной. Но вот пришла и она – осунувшаяся, с заплаканным лицом… Зимин, отвечавший на приветствия молчаливым кивком, подошел к ней и пожал руку.
– Крепись, Маня!
– Я креплюсь.
– Как Василиса Прокофьевна?
– Ушла.
– Ушла?
Маня поправила ремень винтовки, съехавший на край плеча, и тихо промолвила:
– В Певск.
– Та-ак, – мрачно протянул Зимин. – Как же это ты, Маня, отпустила ее?
– Да разве можно удержать, Алексей Дмитриевич! Чай, знаете… «Дочь, – говорит, – моя голубка, в когтях у стервятников, а я тут буду…» И пошла.
Зимин отвернулся от нее к остальным командирам.
– Ну, что же, давайте поговорим. – Он указал на бревна: – Садитесь…
Партизаны кругом обступили бревна. Васька, размазывая по лицу слезы, сел прямо на снег.
Зимин взглянул на стоявшего рядом с Женей Федю и почувствовал, как по всем жилам пробежал неприятный холодок: лицо механика было страшно в своей неподвижности, словно в камень вправили живые глаза, – и из них смотрели и нетерпение, и боль, и гнев.
– Сядь, Федя, – пригласил он ласково.
Федя продолжал стоять, сложив на груди руки.
Маруся Кулагина села возле Любы Травкиной. Весь зиминский отряд был здесь, кроме часовых, Нины Васильевой, еще третьего дня ушедшей в Певск с заданием к городским подпольщикам, и тяжело раненных; но вокруг командиров слышались лишь напряженное дыхание людей и шум сосен.
– Сложный вопрос перед нами, товарищи, – тихо сказал Зимин. – Есть предложение товарища Голубеза – всеми имеющимися у нас силами сделать налет на Певск и освободить Чайку. Это предложение горячо поддерживается и другими товарищами. Давайте подумаем: реально ли оно?
Пока он говорил, тяжелая туча нависла над поляной, снег перестал искриться, и в лесу сразу стало темнее.
– Сестра бежит, – сказал Николай Васильев.
Зимин оглянулся.
– Товарищи, Катю-то… – Выбежав из-за деревьев, Нина окинула взглядом толпу и догадалась, что здесь уже все известно.
Зимин подозвал ее. Семен Курагин потеснился, и Нина села между ним и Карпом Савельевичем.
– Что в городе? Население знает?
– Только и говорят об этом, товарищ командир. Кто-то пустил слух, будто партизаны придут в город, чтобы, значит, Чайку освободить. Ждут нас.
– А немцы? Вероятно, дошли эти слухи и до них? Поколебавшись, Нина подтвердила:
– Я насилу выбралась… полон город немцев… На всех дорогах орудия и пулеметы выставлены… Мимо Головлева шла, из села конница помчалась. Тоже, наверное, туда.
– Слышали, товарищи? – спросил Зимин.
Взгляд его остановился на Феде.
– Это только доказывает, что немцы не хуже нас понимают, что такое для народа Чайка! – сказал Федя.
– Предположим… И что же ты предлагаешь?
– Любой ценой пробиться в город и спасти!
Гул взволнованных голосов прокатился по поляне. Васька смотрел на Федю восторженно, разгоревшимися глазами.
– Действительно! – вскрикнула Женя. – Що с того, що немцев богато? И нас немало.
Лицо ее было бледно, а глаза, полные смятения, оглядывали всех и, казалось, говорили: «Катя у немцев, а мы тут на разговоры время тратим… Ой як цэ погано!»
Зимин перевел взгляд на старика – командира отряда лебяженцев. Поглаживая седую бороду, тот тихо сказал:
– Лексей Митрич, разве забудешь… На каждом шагу ее немцы стерегли, а она шла, чтобы вызволить, стало быть, нас… Можно сказать, скрозь смерть до нас слова Иосифа Виссарионовича донесла… И это разве забудешь… кем она была для нас, Чайка-то! Не спасти… Да я тогда не то что – ни детям, ни внукам в глаза не смогу посмотреть! Растерзали, мол, Чайку, а ты где, дед, в это время был? В лесу. А в руках у тебя что было? – Он дернул с плеча винтовку. – Ружье! А за поясом? Гранаты!
– Мои мысли! – возбужденно вскрикнул Курагин. Вскочив на ноги, он заговорил торопливо, взволнованно: – Что же получается, Егор те за ногу, а?.. Отпустили меня сюда товарищи с единогласным наказом… – Ресницы его заморгали, и лицо стало малиновым. – Лексей Митрич! Товарищ командир! Под пушками ляжем, а спасем! Спасем, Егор те за ногу!
– Спасем! – крикнуло несколько голосов.
Черные глаза Любы Травкиной, пламенея, сверкнули по толпе.
– Чего говорить? На Певск!
Ее призыв подхватили так дружно, что эхо вздрогнуло и далеко разнеслось по лесу.
Маня Волгина с радостной надеждой смотрела на партизан.
Широкая грудь Феди поднималась высоко, глаза горели. Мысленно он уже видел себя врывающимся в город впереди гневного партизанского войска.
Зимин встал – бледный, с плотно сдвинутыми бровями. Партизаны притихли. Он вытер шапкой пот со лба и остался с раскрытой головой.
– Я понимаю вас, но… плохо забывать, товарищи, про то, зачем мы с вами здесь, в лесу. И не только это…
Он посмотрел на Федю, и взгляд его, словно свинцом налитый, заскользил по лицам.
– Феде еще я прощаю, он… А вы? Разве не знаете вы, с каким трудом пришлось нам – и больше всех Чайке – вырывать народ из фашистской кабалы? И еще не всех вырвали… Томятся за колючей проволокой… Зачем мы это делали? Зачем это делала Чайка? Я думаю, не для того, чтобы положить народ у немецких пушек. Правильно, Маня? – спросил он Волгину, лицо которой от его слов опять помрачнело.
Она отвернулась и заплакала, уткнувшись лицом в колени.
Федя понял: Зимин хочет отклонить его предложение, а это означало: Чайка отдается немцам на растерзание… Чайка! Его сказка голубоглазая, поцелуй которой все еще горел на его губах! Светящееся любовью ее лицо стояло перед глазами, а в ушах звучало: «Любимый мой…»
Глаза его потемнели от ярости.
– Пусть Чайка, которая жертвовала собою для народа, погибнет, а мы, окажемся в роли спасителей народа… Может быть, ордена за это получим! – прокричал он запальчиво.
– Кто ж это так думает? – строго спросил Зимин. Федя открыто встретил его взгляд.
– Тот, кто призывает отказаться от спасения Чайки.
Какое-то мгновение на поляне стояло безмолвие; потом взрыв негодования оглушил Федю.
Командир лебяженцев вскочил, и в глазах его под седыми бровями заплясали искры.
– От немцев ты потерпел, молодой человек! – закричал он, потрясая перед лицом Феди винтовкой. – Но ежели ты еще раз скажешь такое про Лексея Митрича, – богом клянусь: пущу пулю тебе в голову, не стерплю. Винись сейчас же!
Федя до боли стиснул зубы. Он понимал, что нанес Зимину тяжелое оскорбление. Минуту назад он и сам бы мог пустить пулю всякому, кто посмел бы обвинить командира в нечестности и тем более в подлости, но теперь ничуть не раскаивался в сказанных словах; наоборот, сожалел, что они слишком мягки. Ему, ослепленному своим чувством к Кате, думалось, что в мире не может быть преступления большего, чем отказаться от ее спасения, – и никакая цена, по его мнению, не могла быть слишком высока, если дается она за жизнь Чайки…
– Здесь мы – сила, а там, на открытом месте, – пушечное мясо. Итти на штурм – значит повести людей на расстрел, на самоубийство! – донесся до его сознания голос жениного отца – агронома Омельченко.
«Пожалуй, командир и прав по-своему: одному человеку тяжело решиться взять на свою совесть такое дело…» За этой мыслью побежали другие. «А если это получится помимо Зимина?.. Наверное, Зимин втайне и сам хочет, чтобы так получилось… Поэтому и открытый совет отрядов собрал».
Отстранив старика, Федя подступил к Зимину так близко, что чувствовал на своем лице его учащенное дыхание.
– Алексей Дмитриевич! Одному тяжело: все-таки риск, хотя и не бывает войны без риска… У меня предложение: вопрос о налете поставить на голосование.
Он сказал это так тихо, что даже стоявшие рядом не расслышали ни слова. Кто-то крикнул:
– Тише, товарищи!
– Ты что же, Федя, думаешь, мы… на колхозном собрании? – удивленно произнес Зимин. – По-моему, здесь у меня открытый совет с командирами отрядов, и я не председатель колхоза, а командир партизанского соединения.
То, что крылось за словами: «одному тяжело», только сейчас дошло до него, и он вспыхнул.
– Я собрал вас, чтобы выслушать и вместе подумать. – Голос его с каждым словом звучал все резче и злее. – Но как поступить – это буду решать я сам, а вы все, пока я ваш командир, будете беспрекословно выполнять все, что я прикажу. Ясно? А снять меня с командования может только партия. Тоже ясно? Твое предложение о штурме города я отвергаю как авантюру! Я не хотел быть резким, я хотел тебе и другим – разгоряченным головам – по-товарищески доказать неприемлемость такого предложения. Но ты вынуждаешь меня на иной тон. Ну, что же!.. Я прошу тебя понять сейчас и запомнить на будущее: риск риску рознь. Есть риск оправданный, есть вынужденный и есть преступный, за который расстреливают! Все!
«Все!» – это слово отдалось в груди Феди, как полоснувший нож. Сердце плеснулось, горячей волной хлынуло к горлу.
– Нет, не все! Я один пойду! – закричал он в бешенстве. – В городе есть люди, которые не задумаются ради Чайки подвергнуть опасности свою жизнь… Подниму их… А если… – Он сжал кулаки. – Если не удастся спасти, пусть ее смерть ляжет на твою совесть… «командир партизанского соединения»!
Лицо его передергивалось и вдруг как-то странно побелело.
– Будьте вы все прокляты! Трусы! – прорыдал он и повернулся, чтобы выбраться из толпы.
И опять взрывом взметнулись голоса. Отряд раскололся надвое: одни были на стороне Зимина, другие – на стороне Феди. Не потому, что не поняли ясной правды слов Зимина; но эта правда была слишком холодна и трезва, чтобы быть принятой сердцами, горевшими одним порывом – спасти Чайку! Правда отчаяния, гнева и страстной любви, вырвавшаяся из сердца Феди, была желаннее, глушила голос рассудка.
Маруся Кулагина поднялась, вся дрожа: глубокое уважение, которое она всегда испытывала к Зимину, надломилось в ее душе. Она хотела, как и Федя, бросить командиру в лицо упрек в равнодушии к судьбе той, которая с любовью называла его своим отцом.
Но в это время плывшая над поляной туча расползлась, брызнули солнечные лучи, и шум сразу оборвался: на глазах командира сверкали слезы.
Слова упрека застряли у Маруси в горле. Она смотрела на Зимина и видела то, что раньше, может быть, и замечалось, но проходило вскользь по сознанию: на голове командира не было ни одного черного волоска, а лицо все в морщинах, и весь он простой – очень простой, близкий. Ее охватило жарким стыдом за то, что минуту назад она так нехорошо думала, и страстно захотелось обнять Зимина и на его груди выплакать свою боль.
Пораженный внезапной тишиной, Федя оглянулся. На лице его сначала отразилось недоумение; потом оно дрогнуло: мука, раздиравшая ему душу, такая же сильная, глядела на него сквозь глаза командира. С минуту, оба седые, смотрели они друг на друга, и Федя, потупив голову, проговорил:
– Прости, командир…
– Ничего… Я понимаю, – тихо, с трудом сказал Зимин.
Если бы знали они все, какое место в его сердце занимает Чайка – его воспитанница, его названая дочка! Не одну – десять своих жизней отдал бы, лишь бы она жила!
Еще утром у него возник план спасения Кати, но шансов на успех было столько же, сколько и против. Собирая совет, он думал, что у кого-либо может возникнуть более надежная мысль, но теперь убедился окончательно: его план – единственно возможный.
Васька поднял оброненную командиром шапку. Зимин взял ее и машинально отряхнул приставший к ней снег.
– Сегодня, товарищи, будет… катина ночь!
Толпа настороженно затихла, и у многих глаза засветились надеждой: если командир говорит так уверенно, то, конечно, он знает выход.
– Товарищи командиры отрядов, и ты, Федя, прошу в землянку, – приказал Зимин и стал выбираться из толпы.
В землянке он сел на чурбан и не проронил ни слова, пока все не разместились на нарах. Лицо его, когда он поднялся, было спокойно и решительно.
– Начнем с моста, товарищи. Строительство в таком состоянии, что через несколько дней мы все равно должны его уничтожить. Сделаем это сегодняшней ночью. Ясно, Федя?
– Насчет моста – да, но как это спасет Катю? – глухо отозвался Федя.
Не ответив ему, Зимин оглядел всех командиров.
– Мост я беру на себя. А у вас, товарищи, такая задача: в разных концах района, – где именно, мы это сейчас распределим, – поджечь дома, занятые немцами, и, по возможности, уничтожить живую силу. – Он провел рукой по лбу. – Налет на мост и пожары в деревнях заставят немцев отвлечь войска из города, распылить их. И тогда… отряд на конях – человек в двадцать пять, в форме немецких солдат – ворвется в город… Зимин повернулся к Феде.
– Отряд в Певск поведешь ты. Коней дадут залесчане.
– Спасибо, товарищ командир! – посветлев, вскрикнул Федя. – Я… поведу!