Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)
Деревья густо переплелись ветвями, и лишь кое-где на лица партизан и на рыжую от прелого игольника землю падали полоски лунного света.
В разных сторонах появлялись вдруг и исчезали мерцающие отсветы – это на освещенное место попадал чей-либо колыхающийся штык или диск автомата, а издали доносилось татаканье пулеметов: студент Ленинградского института горной промышленности Николай Васильев, председатель рика Озеров и Люба Травкина прикрывали отступление отряда.
Катя стояла неподалеку от Зимина, возле лежавшей на земле Зои, и настороженно прислушивалась к голосам, отзывавшимся из темноты.
– Годова?
– Здесь, – ответила покатнинская колхозница.
Вот всегда за фамилией этой колхозницы командир называл фамилию Феди, и механик весело говорил: «Есть! Голова цела, а ноги не помню».
– Данилов! – окликнул Зимин.
– Здесь.
Катя вытерла навернувшиеся слезы.
«Вычеркнут из списка… а может быть… может быть, уже и… из жизни. Только вот из сердца – трудно, так трудно вычеркнуть!»
К концу переклички пулеметы смолкли, и как-то отчетливей и ласковей стал глухой шум леса. Стволы редких берез, мерцавших бледными полосами, оттеняли его черноту. Вдали изогнутым хвостом взметнулась ракета – сигнал пулеметчиков: «Все благополучно».
– Недурная ночка! – пряча книжку в карман, сказал Зимин.
Это означало, что бой прошел без потерь. Шестьдесят человек пришли в Покатную, шестьдесят вернулись в лес. Из одиннадцати раненых только одна Зоя не могла итти – пулями пробило ей обе ноги, но раны были не опасны. Напряженная тишина, державшаяся во время всей переклички, взорвалась радостным гулом мужских и женских голосов. Зимин выжидающе смотрел в ту сторону, откуда должны были появиться пулеметчики. Отряду в эту ночь предстояла еще одна боевая операция. По сведениям, доставленным Женей Омельченко, часа в три ночи по Жуковскому большаку должен пройти автотранспорт с боеприпасами. На большаке отряд поджидали две девушки. Они еще с вечера ушли туда с минами и ящиком гранат.
Партизаны шумно передвигались.
Клин света упал на морщинистое лицо Леонида Степановича Васильева – старого певского учителя, партизанившего теперь вместе с сыном и дочерью. Поглаживая ремень охотничьего ружья, он обратился к Зимину:
– Считаете, товарищ командир, недурно поработали?
– Очень недурно, Леонид Степанович. Около сотни немцев, я думаю, положили.
В темноте не было видно лица Зимина, но Катя по голосу чувствовала, что у командира хорошее настроение – такое, какого не было у него еще ни разу за все дни партизанской жизни. Она понимала – причин для радости много: и освобождение заложников, и побитые немцы, и то, что боевая операция прошла без потерь… И в то же время ей было непонятно и обидно: как можно радоваться, когда нет здесь Феди? Может быть, в эти самые минуты он там, в той страшной камере…
– Вот руки у нас и развязаны, – подойдя к ней, сказал Зимин. – Теперь у немцев ни лошадей, ни заложников. Будем бить по мосту. Так, дочка?
Катя промолчала.
– Ты сейчас на Глашкину?
– Да. Немножечко провожу вас, а потом… – Она поправила ремень автомата. – Я думаю поспеть к вам. Оставьте для меня пару гранат.
– Оставим, – улыбнулся Зимин. – У тебя сегодня кто там: Омельченко?
– Маруся должна прийти.
К ним подбежал Ванюша Кудрявцев – четырнадцатилетний парнишка, самый молодой в отряде.
– Товарищ командир, здесь кто-то есть, – сообщил он взволнованно.
– Где?
– Да вот здесь, рядом. Пойдемте!
Партизаны гурьбой двинулись вслед за парнишкой.
Ванюша сначала шел быстро, потом замедлил шаг и, остановившись, молча указал пальцем.
Под низко опущенными ветвями сосны лежало что-то черное, свернувшись клубочком. Это «что-то» задвигалось.
– Собака, – сказал Зимин.
Из темноты сердито отозвался сонный голос:
– Не собака, а человек.
Клубочек развернулся и подпрыгнул. Под сосной стоял мальчишка.
– Какая вам еще собака! – проговорил он уже не сонно, но все так же сердито и смело вышел на освещенное луной место.
– Вася! – изумленно вскрикнула Катя.
Это был Васька Силов, в отцовской куртке, в шапке-ушанке, с добротной солдатской сумкой за плечами. Зимин подошел к нему.
– Ты почему здесь?
– Партизан ищу.
– Зачем?
– Партизанить.
– Гм-м… А откуда ты?
Васька рукавом куртки утер нос и, с любопытством оглядывая всех, сказал:
– Видишь, какое дело, я… – Увидев Катю, он заулыбался. – Здравствуй, Катерина Ивановна! Вот и свиделись…
Она порывисто обняла его.
– О наших что-нибудь знаешь?
– Все знаю.
Неторопливо, со степенностью он рассказал, как ожерелковцы сожгли деревню и все до одного сбежали в лес.
– Да, видишь ли, какое дело, расположились-то сдуру неподалеку. Третьего дня окружили нас и – обратно до Ожерелок. Понимаешь? Скот весь, конечно, угнали, а нам – «рой землянки!» И сторожить остались… Твои, Катерина Ивановна, с моими, да Лобовы еще, да семья кузнеца в одной землянке устроились.
– Слышишь, отец? – вырвалось у Кати, и глаза ее радостно засветились. – Все живы! Понимаешь, прямо камень с души. А сторожат…
– Сторожей снимем, – сказал Зимин.
Его тронула за руку Даша Лобова и взволнованно проговорила:
– Товарищ командир, разреши мне до утра… в Ожерелки… на мать и деда поглядеть.
– Хорошо. Только до утра. Катя опять повернулась к Ваське.
– Ну, а ты как же? Ты тоже там был?
– Был, да только как затемнело, обратно подался. Чего ж, мое дело известное. В лесу мы хоть вольные были, а вместе с бабами да стариками, да еще под немцем… Прихватил у одного фрица вот эту сумку – и тягу…
– Чей это малец? – засмеялся Зимин.
– Силова, председателя нашего. – Катя ласково взяла Ваську за подбородок. – Все-таки не послушался?
Васька вздохнул и снисходительно усмехнулся:
– Ты тогда малость недопонимала, Катерина Ивановна…
Голос его дрогнул: видно, обида не улеглась совсем за эти дни.
– «Маленький», а я и стрелять умею не хуже всякого ворошиловского стрелка. У тяти ружье есть, так я один раз из окна ворону убил. Это еще в мирное время. – Он помолчал и, глядя исподлобья, буркнул: – Стрелять не доверите, так я разведчиком – куда хошь проберусь.
– Ну, какой из тебя разведчик? – подзадорила его Нина, дочь учителя Васильева. – Подошли мы, а ты спишь.
Васька растерялся, сердито шмыгнул носом.
– Так то вы!.. А ежели немцы – разве я не услышал бы?
Дружный хохот покрыл его слова. Давно уже партизаны так не смеялись. Зимин одобрительно взглянул на Катю: со дня исчезновения Феди Голубева он впервые видел ее веселой.
Васька смотрел на всех насупившись, с обидой.
– Ну, как же, Чайка, взять его? – все еще смеясь, спросил Зимин.
– Конечно. Вестью какой порадовал! Стоит за одно это взять.
Губы мальчишки расплылись в такую широкую улыбку, что от нее на веснушчатом лице его как-то вдруг засветились и скулы, и подбородок, и кончик вздернутого носа.
– Ну да, стоит, – сказал он. – Поняли наконец-то! Катя хотела было расспросить его о своей матери, но в это время послышался странный звук: будто где-то вдали раскатисто прогрохотал гром.
Партизаны встревожились: стреляли из орудий. Залп следовал за залпом.
– Кажется, в Покатной, – неуверенно сказал Зимин.
Глава девятаяПосле ухода партизан тишина в Покатной длилась недолго: на улицы с разных концов села хлынули пьяные, орущие немцы. Приперев бревном калитку, тетя Нюша испуганно слушала: где-то в страхе вскрикнул и оборвался детский голос, с другой улицы несся отчаянный вопль:
– Спасите-е!.. Убива-ают!..
– Пошли в избу! – прикрикнула тетя Нюша на детей. Время казалось остановившимся.
Ни тетя Нюша и никто из ее детей не сдвинулись с места, когда раздался стук в ворота. Немцы сорвали калитку с петель и ворвались в избу. Сутулый, обрюзгший блондин – вероятно, он был старший – оглядел горницу и ткнул пальцем в Ванюшку. Солдаты схватили мальчика.
Тетя Нюша с криком протянула руки. Ее ударили прикладом по голове.
Минут через двадцать в село на полной скорости влетела машина с Максом фон Ридлером.
Два часа рыли покатнинцы возле школы широкую яму. По одну ее сторону, сложенные, как штабели дров, лежали убитые партизанами немцы, по другую – стояла окруженная солдатами толпа. За грудами трупов чернел танк, позади арестованных – второй. Вдоль дороги со вскинутыми штыками выстроились солдаты; за их спинами огромным скопищем стиснулись родственники арестованных – все село. Немцы не пропустили ни одного двора; из каждой семьи вырвали по человеку. Среди арестованных было много детей, стариков, женщин. Ванюшка стоял в первом ряду, лицом к вырытой яме. Рот у него передергивался, по щекам катились быстрые слезы. Рядом с ним, укачивая плачущего ребенка, переминалась с ноги на ногу дочь Фрола Кузьмича, Груша. Она совала в рот ребенку грудь и громко, одеревеневшим голосом баюкала:
– О-о-о… О-о-о!..
На крыльце школы стояли офицеры, и среди них на верхней ступеньке – фон Ридлер. Похрустывая пальцами, он молча вглядывался в лица арестованных, и так пристально, точно хотел запомнить их на всю жизнь.
Когда закончили рыть могилу, тетю Нюшу оттиснули к колодцу, возле которого стоял грузовой автомобиль с телами Карла Зюсмильха и еще трех офицеров. Она со страхом смотрела то на сынишку, то на Макса фон Ридлера. От соседей слышала, что этот немец был теперь главным начальником и занимал катин кабинет. Что же он хочет делать с ее сыном? Чем провинился Ванюшка?
Перед крыльцом и еще в трех местах на улице висели микрофоны – это для того, чтобы весь район знал, что происходит этой ночью в Покатной.
Взглянув на часы, Ридлер снял шляпу. Вслед за ним обнажили головы офицеры. Солдаты положили каски к ногам. Покатнинцы не пошевельнулись.
– Шапки долой! – зло прокричал Ридлер.
Два старика и худощавый парнишка шапок не сняли. Солдаты схватили их и швырнули в толпу арестованных.
– На колени! – еще резче приказал Ридлер, Приказание относилось к одним русским.
Немцы запели гимн. Орудия танков грохнули разом (это их отзвук долетел в лес до партизан, как отдаленный раскат грома). По приказу лейтенанта Августа Зюсмильха – долговязого рыжего, со шрамом под глазом – трупы стали опускать в могилу. Салютные залпы следовали после каждого опущенного в могилу мертвого немца, но стреляли танки не холостыми снарядами и не в воздух, а по домам. Когда опускали последний труп, огнем охватило больше десятка дворов.
Ридлер сошел со ступенек и бросил в могилу ком земли. Все немцы, за исключением конвоя, последовали его примеру. Держа шляпу в руке, он снова поднялся на крыльцо и ждал, когда засыплют могилу.
Люди, поставленные на колени, угрюмо смотрели в землю.
Отгремел последний залп, замер вдали гул от него, и Ридлер надел шляпу.
– Вы! – как плеткой, стегнул по толпе его голос. Помолчав, он указал на выросший холм. – Пролита немецкая кровь… Я знаю, вам хочется спросить: в чем ваша вина? Хорошо, я скажу это. Вы не предупредили немецкие власти о налете партизан – раз, вы не помогали нам задержать их – два… Поэтому я рассматриваю вас как сообщников. Мы можем от села и жителей оставить один пепел. Но мы не жестоки, и я придумал урок справедливый и гуманный.
Не глядя на арестованных, он ткнул в их сторону пальцем.
– Вина на всех, поэтому ответ с каждого дома равный. Прошу смотреть и запомнить: так есть и так будет всегда!
Он кивнул Августу Зюсмильху, и тот крикнул арестованным:
– Встать!
Солдаты наклонили штыки.
Мертвую тишину нарушил женский вскрик, кто-то зарыдал…
– Es lebe Deutschland! – медленно выговорил Ридлер, и солдаты, точно в опьянении, заорали:
– Es lebe Deutschland!
Ридлер махнул рукой:
– Vor!
И арестованных штыками погнали прямо на танк, неподвижный и черный. В первом ряду шли Ванюшка и Груша с ребенком на руках.
Тетя Нюша рванулась сквозь цепь солдат, но ее отшвырнули.
– Куда вы его? Мальчонку моего куда?
Она еще не могла осмыслить значения всего происходящего, но многие уже поняли: крики ужаса, истерические рыдания заполнили улицу.
Ридлер закурил, глубоко затянулся дымом.
– Господи! Ой, господи! – Тетя Нюша заметалась: только сейчас, когда от ее сына до танка осталось не больше пяти шагов и этот танк, взревев, с грохотом и лязганьем двинулся на беззащитную толпу, она тоже поняла все.
Часть обреченных на казнь кинулась было в сторону, но немцы встретили их в штыки.
Танк надвигался прямо на Грушу. Судорожно прижимая к груди ребенка, она попятилась вместе со всей толпой. Но в эту минуту по знаку Ридлера двинулся второй танк. Под натиском задних рядов люди шарахнулись обратно. Ребенок выпал из рук Груши. Сама она качнулась и, дико закричав, свалилась под гусеницы.
– Мамка! Ой, мамка! – кричал Ванюшка.
Тетя Нюша опять рванулась к нему, но в глазах ее потемнело, что-то холодное жестко сдавило сердце, ноги подкосились, и она рухнула, ударившись головой о стенку колодца.
Ридлер курил. Взгляд его на мгновение задержался на лице Фрола Кузьмича с расширившимися, обезумевшими глазами и перекинулся на бледного Августа Зюсмильха, который с револьвером в руке поднимался на крыльцо.
– Понимаете, Зюсмильх, они, эти свиньи, задумали лишить меня транспорта… Меня!
Он презрительно рассмеялся, и лицо его, освещенное пламенем горящих домов, перекосилось от злобы.
– На себе повезут! Рысью!
Глава десятаяМаруся шла быстро, не подозревая слежки. Только один раз насторожили ее звуки захрустевших сучьев, но они больше не повторились, и она пошла дальше еще быстрее, не останавливаясь и не оглядываясь вплоть до Глашкиной поляны.
Прильнув к стволу сосны, Степка увидел, как она шарила под пеньком, и – обрадовался: «Тайник!»
Он всю дорогу размышлял, по какой такой «личной надобности» потребовались отцу партизаны? И решил: «Немцы заставили».
«Видать, крепко в работу взяли, – оттого и вышел от них как пьяный и лицом не свой», – думал он, не сводя глаз с Маруси, читавшей при свете спички какую-то записку. Его томило желание самому пошарить под пеньком, но учительница не уходила. Было ясно: кого-то ждала.
Шагах в двадцати от него лежала на земле вырванная с корнем сосна. Степка пробрался к ней и прилег. Шумел ветер, и на черную землю ложились еще более черные тени от качающихся ветвей. Близко что-то хрустнуло: может быть, кто шел, может быть, ветром обломило сучок. Степка ощутил в груди неприятный холодок: следить, зная, что у тебя за спиной никого нет, – это одно, а ожидать, что с минуты на минуту кто-то должен прийти, и не знать, с какой стороны, – совсем другое.
«А может, все же уйти?» – мелькнула соблазнительная мысль. Но в глазах всплыло лицо отца с нахмуренными бровями. Оно как бы говорило: «Волю свою заиметь вздумал? Попробуй!»
– «По личной надобности!» – злобно передразнил Степка. – Коль так, взял бы эту Маруську, остановил на дороге и сказал: «Так, мол, и так, есть у меня до отряда такая-то „личная надобность“, передай, пожалуйста…» А то нет – крадись, – говорит, – да чтобы не заметила. Знает, что «надобносгь»-то такая, за которую голову отрывают. А голову-то жалко. И надумал вместо своей сыновью подставить: у Степки, мол, башка дурья, и кулаком и поленом битая; потеряет, мол, не жалко, – от одного лишнего дурня свет избавится. Врешь, тятенька, насчет голов-то мы еще померяемся. Вот возьму сейчас и уйду. Скажу: «Шел лесом, головой за сук задел и почуял – крепко она у меня с шеей спаяна. До слез, мол, тятя, жалко стало по чужой „надобности“ главного украшения себя лишать. Есть у тебя „надобность“, сам и справь ее, а я человек тихий, без „надобностей“. Одна „надобность“ – голову свою в естестве уберечь». Так и скажу. Нет, навряд ли скажу: искалечит.
Он вздохнул и прижался к земле поплотнее, но тут же вскочил. На нижней ветке сосны покачивалась белка – это она напугала его, с шумом скользнув по стволу.
– Стервятина! – прошептал Степка трясущимися губами и замер, услышав шаги.
Они доносились со стороны поляны, но не приближались и не удалялись. Вероятно, это учительница ходила по поляне вперед и назад. Шаги были размеренны и ритмичны, как удары часового маятника. Долго и гулко отдавались они в настороженной тишине леса, а потом смолкли, и стало слышно неприятное царапанье – белка сдирала кору, осыпая на землю рыжую пыль. С поляны не доносилось больше ни звука, и у Степки появилось опасение, что, может быть, учительница ушла другой стороной или, еще хуже, притаилась за каким-нибудь деревом и наблюдает. Он ползком пробрался к полянке. Учительница сидела на пеньке, и Степка, успокоившись, вернулся на прежнее место. Холод сырой земли начинал прохватывать до костей.
– Долгонько они, чорт побери! – прошептал он с досадой.
«А быть может, уже здесь, за спиной у меня, и… целятся в затылок?»
Волосы зашевелились, и он ждал, что сейчас раздастся окрик, резкий, как удар топором: «Руки вверх!»
– Свят, свят, свят… Господи, воззвах к тебе… Помилуй мя, боже, по велицей милости твоея… твоея… твоея… Да воскреснет бог и расточатся… расточатся… врази… расточатся… – пытался он вспомнить молитвы, которые, по уверениям матери, предохраняли от всех опасностей, и, убедившись, что у него ничего не получается, растерянно выругался: – Чорт побери, забыл!
Жилы его медленно наливались льдом, сердце замерло. Но окрика не было. Стиснув зубы, Степка преодолел страх и оглянулся. Позади него, как и спереди и по бокам, стояли сосны, с глухим шумом покачивая мохнатыми ветвями. Ничто не намекало на близкое присутствие людей, а страх продолжал трясти все тело мелкой дрожью.
«Цыган чортов! Сам-то, небось, дрыхнет теперь, и горя мало», – подумал Степка об отце. Стараясь не произвести ни малейшего шума, он вполз в ложбину, над которой лежала сосна, и укрылся сверху ветвями. Зубы постукивали.
Он пробовал уверить себя, что это от холода, а в мыслях стояло: «Влопался!»
Он чувствовал, что и уйти теперь не сможет, – так и будет дрожать до рассвета, потому что лежать неподвижно все-таки безопасней.
Время текло с мучительной медлительностью. Степка то и дело взглядывал на небо, ожидая, что вот-вот начнет светать, но сквозь ветки каждый раз видел три бледные звездочки, которые светили, застыв на одном месте. Веки у него стали слипаться.
Уже в полусне расслышал голоса и приподнял голову. Голоса доносились с поляны.
Минуты, проведенные в дремоте, притупили остроту страха. От сознания же, что положение теперь опять изменилось, – не они позади него! – кровь в жилах потеплела.
– Выведаю, тятя, – прошептал он, выбираясь из ложбинки.
На поляне, спиной к каменной бабе, стояла девушка в серой тужурке и сапогах. Поглаживая дуло автомата, она в упор смотрела на Марусю.
– «А там будь, что будет!» – так комсомолка не может сказать, Маруся, не может! Вспомни Николая Островского, вспомни то место из его книги, которое мы читали, когда бумаги жгли. Умереть? Это сейчас легче всего: смерть за каждым из нас по пятам ходит.
Голос ее звучал жестко, со злостью. Она прошлась по поляне, и так близко, что Степка разглядел ее лицо: Волгина.
Она резко повернулась, подошла к камню, оперлась на него ладонью.
– Трусость, Маруся! А в такие дни, как сейчас, когда враг под Москвой, выйти из борьбы – это… предательство!
– Катя, я…
Степка перевел взгляд на Марусю, которая стояла по другую сторону камня, вся облитая холодным светом луны.
– Я!.. – вскрикнула она еще раз и смолкла. Смотря в темноту леса, заломила руки. – Сил не хватает, Катенька.
Шевельнувшись, Степка надломил сучок и в испуге задержал дыхание.
Катя оглянулась.
– Белка, наверное, прыгнула, – тихо сказала она.
– Видеть все это и… – продолжала Маруся. – А тут я думала: убью немца, и пусть потом меня убьют – наплевать: так на так получится, не зазря погибну.
Степка бесшумно повернулся. Отползая, снова услышал голос Кати. Сквозь раздражение в нем слышались не то укор, не то грусть.
– Дешево ты себя ценишь, Манечка. Когда выносили решение оставить тебя в подполье, мы тебе дороже цену давали.
Степка улыбнулся: теперь он был уверен, что партизаны не ускользнут от него – где Волгина, там и весь отряд. В глазах его всплыло лицо отца, но не злое, а довольное.
«Попрошу у него ту цветастую материю для бабы. На масленой отказал, теперь, поди, не откажет. Все равно зазря в укладке лежит», – решил он и тут же подумал, что одной материи, пожалуй, будет мало за такое дело.
Весь путь от поляны до сосны он перебирал в уме отцовские вещи, которые ему хотелось бы заполучить. Задача была не из легких: отец жаден, и если запросить у него слишком много, ничего не получишь, да еще на тяжелый отцовский кулак нарвешься.
С поляны донеслись звуки приглушенных рыданий. Осмелевший Степка полез на сосну. Ноги его ловко обхватывали корявый ствол. Добрался до толстого сука и увидел: учительница, уткнувшись лицом в камень, рыдала, а Катя что-то говорила, обняв ее. Отойдя от камня, девушки исчезли с его глаз.
Он поднялся выше и снова увидел их. Маруся сидела на пеньке, а Катя – рядом, на земле. Когда прерывались рыдания учительницы, слышался голос Волгиной, но уже не суровый, а ласковый, тихий. Вот заговорила учительница – горячо и торопливо, точно оправдываясь в чем-то. Голос ее долетал так же сильно, как и рыдания, а слова разобрать было трудно. Но Степка и не пытался этого делать: мозг его обожгла мысль, от которой, как в бане, бросило всего в жаркий пот: «Почему он должен стараться ради отца, когда можно и без отца обойтись? Дорогу к немцам он и без отца знает».
Он вытер шапкой лицо. В самом деле, что же получается? В случае неудачи он рискует расстаться с жизнью, отец ничем не рискует, а в случае удачи отец получит от немцев кучу добра, а он за ради Христа из отцовских рук – отрез материи. Да и то это еще «бабушка надвое сказала»!
Но мысль о немцах содержала в себе и другую существенную для него сторону: отец боится немцев, и если он, Степка, сам выдаст им партизан, то и дружба у них будет с ним, а не с отцом. Конец тогда помыканиям. Тогда можно будет смело сказать: «Кончился, тятя, Степка! Перед вами, дражайший мой родитель, сын ваш Степан, а ежели хотите, то и Степан Тимофеевич!» У отца, конечно, пальцы сразу – в кулаки, а он легонечко усмехнется, руки за спину заложит и скажет: «Сдержите пыл, Тимофей Силыч, хотя вы и староста немецкий и десятник ихний. Знаю, рука у вас тяжелая, да только, сдается мне, у господина Макса Фоныча не легче, а мы с ним, к слову сказать, намедни подружились. Кое-какие делишки вместе завелись». И отец хоть и зло глянет, а кулак разожмет, сядет за стол и, подергивая бороду, спросит: «Чего же ты хочешь, Степан?» А он: «Известно чего: раздела на равных правах! Хватит в мальчишках ходить: на страстной с супругой своего сына ожидаем. Да потом, тятя, и такая мыслишка у меня есть: и вообще, скажем, к чему тебе хозяйство? Свое ты уже пожил – и хорошее и плохое видывал. Теперь, я прикидываю, в самую пору тебе сесть на печь да на жизнь сына своего единственного радоваться, да на внучат, которых тебе Степан Тимофеевич с супругой преподнесут. А тебя, не бойся, куском не обнесем, до смерти на готовеньком кормиться будешь». После таких слов отец, наверное, опять в крик ударится, может снова кулак сожмет, а он ему: «Ты, тятя, потише, из естества не выходи… Я имел мыслишку, что мы с тобой как родитель с единственным сыном вроде наполюбки сговоримся, а ты в скандал. Я человек тихий, не люблю скандалов. Лучше уж тогда посредника пригласить. Думаю, немец этот, Макс Фоныч, ради дружбы не откажется приехать. Вот я и спрашиваю: как же, тятя, наполюбки или… с фоном?»
Думал так Степка, и улыбка все шире и шире растягивала его губы. Он сам удивился, как складно укладывались в мыслях слова, точно на простые карты козыри. А отец все время говорит, что он его, Степку, видно, в пьяный час зачал: выросла дубина, двух слов путём не может связать.
– Подожди, тятя, не то еще послушаешь, – прошептал он и быстро взглянул на девушек, о которых чуть не забыл, увлеченный соблазнительными мечтами.
Притихшая учительница слушала Катю, а голос той долетал до него взволнованным, но все таким же ласковым.
Степка заметил, что ему приятно вслушиваться в ее голос. Недавний страх по сравнению с открывающимися перед ним перспективами казался теперь пустяком. Да и возможная встреча с партизанами не очень пугала: нарвется – скажет, партизан ищет, чтобы в отряд вступить, потому что с немцами невмоготу стало жить, – вот и все. А дальше видно, что будет. Для себя да не постараться!
О судьбе, которая ожидала в лапах гестаповцев тех, кого он собирался предать, даже и мысли не мелькнуло: с детства перенял от отца правило, что думать надо о себе, а не о других. Это в последние годы у отца появились новые слова – все о колхозах, о народе да о новой жизни, а тогда говорил: «Всех жалеть – не пережалеешь. Сердце одно человеку богом дадено, для себя». И он, Степка, привык интересоваться людьми только с одной стороны: нельзя ли чего получить от них для себя?
– Ты теперь поняла это, Манечка? – отчетливо расслышал он голос Кати.
Что ответила учительница – не уловил, но увидел, как Волгина крепко обняла ее и поцеловала в губы.
«Воины тоже», – презрительно усмехнулся Степка.
Никакой личной вражды к этим девушкам и остальным партизанам у него не было. Да ему собственно не партизаны нужны были, а только путь к ним.
Хотелось закурить, но боялся, что огонь могут заметить, и поэтому внутри подымалось раздражение.
«И к чему медлят?» – подосадовал он.
Наконец Катя поднялась с земли и что-то сказала. Маруся тоже встала. Степка быстро соскользнул по стволу вниз.
Катя и Маруся шли от поляны прямо на него. Пригнувшись, Степка вполз в ложбину под дерево.
Девушки шли молча. Неподалеку от степкиного укрытия Катя замедлила шаг.
– Давай попрощаемся, Марусенька.
– Ты разве не в отряд?
– Нет, мне надо еще в одно место. – Катя осветила фонариком часы. – Наверное, успею.
Степка досадливо поморщился.
«Хоть в десять мест, только я-то от тебя не отстану, нет!» – подумал он с вдруг нахлынувшим озлоблением.
– Спасибо тебе, Катюша… за все, – растроганно прошептала Маруся. – Ты… забудь про это… Ладно? Так… нашло… Ведь до этого и потом… после… все время… я, Катюша…
Она не могла говорить.
– Забуду, – пообещала Катя. – Ты, Маруся, об одном помни: тебе нужно сдерживать свою ненависть. Это, правда, трудно, куда труднее, чем убить немца. Но это нужно, особенно теперь, когда борьба за мост.
– Понимаю…
– Листовки тебе передаст Женя. Может быть, завтра поздно вечером. А сейчас иди прямо в Покатную.
Маруся скрылась за деревьями и оттуда крикнула:
– Больше не повторится этого! Не сердись на меня, родная!
– Не сержусь.
Катя сунула фонарик в карман и, поправив автомат, быстро прошла мимо валявшейся на земле сосны.
Переждав минуты две, Степка выполз из своего укрытия.