Текст книги "Чайка"
Автор книги: Николай Бирюков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)
ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
Постановлением Совета Министров СССР
БИРЮКОВУ НИКОЛАЮ ЗОТОВИЧУ за роман «Чайка» присуждена СТАЛИНСКАЯ ПРЕМИЯ третьей степени за 1950 г.
Н. 3. БИРЮКОВ
(Биографическая справка)
Николай Зотович Бирюков родился 1 февраля 1912 года в семье рабочего-текстильщика в Орехово-Зуеве. Семья Бирюковых была большая, жили они тяжело, голодно. В 1919 году, когда фабрика, где работал отец Бирюкова, стала, семья переехала в «хлебородную сторону», в Поволжье, на нижне-сызранские хутора. События гражданской войны, страшнейшая засуха 1921 года прошли здесь перед глазами Николая Бирюкова. Впечатления этих лет нашли впоследствии свое отражение в романе писателя «На хуторах».
В 1922 году Бирюковы возвращаются в Орехово-Зуево, и здесь десятилетний Николай вместе с группой своих товарищей участвует в организации одного из первых в Советском Союзе пионерских отрядов. В 1925 году, в ленинский призыв, он вступает в комсомол и в том же году начинает работать на фабрике. Производственную работу он совмещает с активной комсомольской – в своей цеховой ячейке, в райкоме, в окружкоме.
В мае 1928 года, на VIII съезде ВЛКСМ, Бирюков слышал товарища Сталина. Речь вождя открыла перед ним ясную жизненную программу и, по словам самого Бирюкова, указала, «для чего надо жить и как надо жить». Призыв товарища Сталина овладевать наукой, овладевать специальными знаниями глубоко запал в сердце комсомольца, и он идет учиться – сначала на рабфак, а затем на только что открывшееся в Орехово-Зуеве строительное отделение политехникума.
Осенью 1930 года Бирюков работал на строительстве одного из корпусов Дулевского завода. Неожиданно в котлован хлынула подпочвенная вода. Необходимо было срочно ликвидировать аварию. Бирюков вошел в ледяную воду, за ним пошли комсомольцы и остальные рабочие. Вскоре после этого Бирюков слег и остался уже навсегда прикованным к постели. Виновата в этом была не столько сама болезнь, сколько врачи-преступники, принадлежавшие к подпольной троцкистско-зиновьевской организации и поставившие себе целью выводить из строя партийный и комсомольский актив. Впоследствии они были разоблачены и понесли заслуженную кару.
Нелегко было Бирюкову, привыкшему к живой, активной деятельности, примириться с таким положением, в каком он теперь оказался. Много тяжелых минут было им пережито, но здоровая комсомольская закалка взяла свое: Бирюков решил продолжать борьбу за счастье родины тем оружием, которое у него оставалось, – словом.
Родина!
Я – солдат твой и сын.
Слово – оружие, стоящее тысяч,
И все, что могу я из мозга высечь,
Родина, клади на свои весы! —
писал он, подводя итог всему передуманному за это время.
Стихи Бирюкова, опубликованные в те годы, показывают, что он сдержал свое слово. В 1932 году на всесоюзном конкурсе молодых поэтов ему была присуждена вторая премия за стихотворение «Побед не счесть!» Однако чем больше писал Бирюков, тем острее он чувствовал: ему не хватает знаний. И в 1936 году он поступает в литературный институт, занимаясь в то же время и в институте иностранных языков. Одновременно Бирюков пишет роман «На хуторах» Роман бил закончен в 1938 году и опубликован в журнале «Октябрь».
В годы Великой Отечественной войны Бирюков все свои творческие силы отдает делу борьбы против гитлеровских захватчиков, Он пишет рассказы и очерки о героизме и мужестве советских людей. Многие из них («Перед дыханием смерти», «Дисциплина сердца», «Русские глаза», «Песнь в лесу» и др.) получили широкое распространение.
Осенью 1942 года он начал писать роман «Чайка», посвященный светлой памяти комсомолки-партизанки Лизы Чайкиной, и хотя состояние его здоровья в это время сильно ухудшилось, все же работы он ни на один день не оставлял. Горячим желанием писателя было помочь советским людям в их героической борьбе с врагами родины. Книга вышла лишь в начале 1945 года, и все же она успела «повоевать». Среди многочисленных писем фронтовиков, благодаривших писателя за эту книгу, есть письма артиллеристов, штурмовавших Берлин, которые сообщали, что на снарядах, выпущенных ими по фашистскому логову, они писали: «За нашу Чайку!»
Роман был удостоен Сталинской премии. Он переведен на многие языки народов СССР, а также издан во всех странах народной демократии.
Летом 1945 года Бирюков приступил к работе над романом «Воды Нарына» – о строительстве Большого Ферганского канала имени Сталина. Для того чтобы написать эту книгу, ему пришлось объехать чуть ли не всю Среднюю Азию. Специальную коляску, в которой он передвигался, видели во многих городах и кишлаках Узбекистана, Казахстана, Туркмении, в Кара-Кумах. Роман был опубликован в 1949 году. В «Водах Нарына» с большой силой показана подлинная народность этой замечательной стройки, ее огромное значение для социалистического переустройства экономики, быта и культуры народов Средней Азии; показана руководящая роль коммунистической партии, поднимающей народ на решение такой великой задачи, как преобразование природы.
В 1951 году Бирюков вступил в ряды Коммунистической партии, Взволнованно следит Бирюков за жизнью страны, за новым строительством, развернувшимся на советской земле. Летом 1951 года он снова едет в творческую командировку. Писатель побывал на заводе «Красное Сормово», на Горьковском автозаводе имени Молотова, а затем на строительстве Куйбышевской гидроэлектростанции. В результате этой поездки Бирюков написал книгу очерков «На мирной земле», в которой показал массовый трудовой героизм советских людей, строителей коммунизма.
Николай Бирюков
ЧАЙКА
Светлой памяти
ЛИЗЫ ЧАЙКИНОЙ,
верной дочери русского народа,
с глубокой любовью посвящаю эту книгу
Часть первая
ДУША ГОРИТ
Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни.
– Идем! – крикнул Данко и бросился вперед па свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям.
(М. Горький, «Старуха Изергиль»)
Глава первая
Осень 1935 года выдалась на редкость хмурая. С начала октября – пятый день кряду – над Певском ни разу не проглянуло солнце. Время едва перевалило за полдень, а от серого, низко опустившегося неба на улицах города было сумрачно. Дождь глухо стучал по крыше двухэтажного Дома Советов, мелкой рябью тревожил лужу, разлившуюся от парадного крыльца до середины улицы, капал с голых сучьев тополей. Окна райкома партии смотрели на восток – в сторону старой водокачки, видневшейся далеко на окраине, и капли дождя, разбиваясь о стекла, сползали вниз светлыми полосами.
Зимин сидел у себя в кабинете и готовился к докладу на пленуме райкома. Он был уже не молод: волосы на висках тронула седина, по крутому лбу волнисто разбегались две глубокие морщины; у задумчивых, слегка прищуренных глаз собрались черточки – сетчатые и тонкие, как паутина.
За дверью послышался шум, потом – голос технического секретаря:
– Сказано ведь – сегодня никого не принимает.
– А меня примет!
Дверь в кабинет стремительно распахнулась, и Зимин увидел на пороге белокурую девушку, вырывавшуюся из рук технического секретаря.
– Да отцепись ты, ради бога! Чего я тебе… на мозоль, что ли, наступила?
Зимин с досадой дал знак оставить девушку в покое.
Она переступила порог и сердито захлопнула дверь перед самым носом обескураженного технического секретаря. С башмаков, которые она держала в руке, и с подола платья капало на пол. Босые ноги были красны и забрызганы грязью. Мокрыми были и волосы, заплетенные в две косички. Она поставила башмаки возле двери, неторопливо одернула платье и обратилась к Зимину так просто, будто знала его много лет:
– Ну, здравствуй!
От приветливой улыбки просветлело все лицо ее, и Зимину сразу бросилось в глаза, что девушка совсем молоденькая: едва ли ей было шестнадцать лет.
– Осень, а ты в платьишке, – сказал он, чувствуя, как исчезает его досада на эту голубоглазую, не во-время заявившуюся гостью. – Простудиться хочешь?
– Ой, что вы, в платьишке!.. На мне еще кофточка вязаная. Только она вся насквозь вымокла, и я ее в той комнате оставила, где этот дядька сердитый… Еще у меня и калоши. Их у входной двери сняла. Не украдут?
– Украсть-то, может быть, не украдут, но и снимать там не к чему было.
– Ну, тогда подожди. Калоши-то, правду сказать, не дюже важные, а жалко: других-то нет пока. Я быстро…
Вернулась она и с калошами и с вязаной кофточкой. Калоши были рваные, все в грязи и явно не по ее размеру. Она поставила их рядом с башмаками и взглянула на стол, заваленный бумагами.
– Не будет ли какого листа ненужного, пообчистить?
Зимин дал ей старую газету.
– Откуда ты?
– Волгины мы. Зовут меня Катей. Я – избач в Залесском, не слыхал?
– Так ты залесская?
– Нет, ожерелковкая, а работаю в Залесском.
Она покосилась на свои калоши.
– Пешком шла, вот и замызгалась. Дело у нас такое, товарищ секретарь: человек нужен по политической части доклад сделать.
– Вот оно что! О чем же именно?
– Обо всем, а главное – об уставе… Мужики обижаются: непорядки с землей на вечное пользование. Мудрят ваши землемеры кабинетные… Еще насчет Абиссинии: подсобит ей кто или нет? Неужто никто по морде не даст этим фашистам? Это нас тоже очень интересует. Затем и пришла… – Она настороженно посмотрела на Зимина. – И никуда не уйду… пока человека не дашь. Ведь я объявление повесила… сегодня доклад.
– Гм… – Он перебрал в памяти подходящих людей: одни – в командировке, других нельзя отрывать от работы. – А ты в райкоме комсомола была?
– Была, – отозвалась она устало. – Сидят там за своими столами, как клушки. – Глаза ее возмущенно сверкнули. – Разве таким должен быть комсомол?
«Правильно говорит», – подумал Зимин. За короткий срок пребывания в Певске он уже заметил, что комсомольское руководство в районе было малоинициативным и инертным. Обидеть девушку отказом не хотелось, но…
– Никого нет на сегодня… – сказал он с сожалением.
– Как то есть нет? – Катя подбежала к столу, щеки ее раскраснелись. – Ты пойми: объявление-то висит? Висит! Люди придут? Придут! Что я им скажу? У секретаря, мол, для вас человека не нашлось, да? – Губы ее дрогнули. – И я вроде обманщицей буду. А комсомолка разве обманщицей может быть? – Она села на стул, еле сдерживаясь, чтобы не заплакать. – Что я сама, что ли, этот доклад выдумала? Люди просят, понимаешь?
Зимин нахмурился.
– Понимаю… – Он хотел как следует отчитать ее за то, что, не договорившись с лектором, она вывешивает объявление, но в мыслях мелькнуло: «Совсем еще девочка». – Только ты тоже пойми: сегодня никого у меня нет. Ни-ко-го!
– А сам не можешь?
– Сегодня – нет. Вот если в воскресенье… Устраивает?
– Нет, не устраивает.
Катя подняла на него блеснувшие слезами глаза.
– Ленин все время говорил: большое внимание массе. Где оно у вас, внимание-то?
Слова эти, слетевшие с губ деревенской девочки, которой в самую бы пору еще гонять в горелки, так поразили Зимина, что он усомнился: не ослышался ли?
– Кто говорил?
– Ленин.
Зябко съежившись, она крутила мокрый поясок платья.
– А ты что же, Ленина читала?
– Читала. – В ее голосе послышалась обида. Зимин перелистал свои записи. Работы оставалось еще часа на три. «Управлюсь!» Он подошел к Кате и обнял ее за плечи.
– Ну что ты все в угол смотришь? Понравился?
– Ничего… для ночевки подойдет.
– Видно, плетью обуха не перешибешь, – засмеялся Зимин. – Хорошо. Еду. – Он закурил папиросу и, бросив повеселевшей Кате: «Облачайся», стал собирать в портфель бумаги.
Глава втораяБыло уже за полночь, когда провожаемый колхозниками Зимин вышел из избы-читальни. Он предложил Кате подвезти ее домой на своей машине и, довольный, смотрел, как она порывалась выбраться из толпы и не могла: то один, то другой задерживал ее каким-либо вопросом.
Веселая, забралась она в машину и, помахав колхозникам рукой, с удовольствием привалилась к спинке сиденья.
Машина на полном ходу вылетела из села, Впереди темной стеной стоял лес.
– Уважает тебя народ – это хорошо! – тепло сказал Зимин.
Катя вскинула на него глаза.
– Скажи, товарищ секретарь, а правда, что ты в подпольщиках был и в ссылке, а в гражданскую – у Буденного комиссаром полка?
– Откуда ты знаешь?
– Слышала. Я потому к тебе и пошла. Подумала: «Раз старый большевик – не откажет…» – Она помолчала. – Ты вот расспрашивал, как дела идут в избе-читальне… Теперь сам видел: пришел народ доклад послушать, а все не вместились. Разве это дело?
– Да, тесновато.
– Не тесновато, а дышать нечем. В городах вон какие клубы, а деревня, думают, что?..
– Кто же так думает?
– А я знаю, кто! – сердито буркнула Катя. – Вот слышал в прениях: новая жизнь, говорят, к себе манит, а старая за подол держит – не пускает. Отчего так? Образования нет подходящего… А время, сам знаешь… Только бы шагать шибче вперед да вперед…
На дорогу под колеса машины падали качающиеся тени мохнатых веток. Пахло смолой, прелым игольником. Зимин достал папиросу. Курить не хотелось, но его тянуло взглянуть в лицо спутнице, которая нравилась ему все больше и больше. Освещенные спичкой глаза Кати показались ему синими и злыми. Они неподвижно смотрели на мелькающие сосны.
– А у тебя самой какое образование? Вздрогнув, Катя повернула к нему голову.
– Какое? Высшее! Четыре зимы в школу ходила, потом на полях заканчивала. – Она вздохнула. – Станешь книжку серьезную читать – трудно! А другие нарочно, чтобы ученость свою показать, пишут так, что голова треснет – буквы русские, а слова… Смотри, лес какой! – вскрикнула она восхищенно, перекинувшись взглядом на другую сторону: темные сосны – такие высоченные, что из окна автомобиля никак невозможно было увидеть их вершины, – неслись мимо сплошной, непроглядной массой, и лишь на самые ближние к дороге падал свет от рассыпавшихся по небу звезд. – У вас, где ты родился, леса такие же красивые?
– Я в Москве родился, Катя.
– Ни разу не была в Москве. А хочется… – задумчиво проговорила она. – Книг, наверно, там!..
Зимин улыбнулся.
– Книг мы и здесь достанем, а знания, Катя, дело наживное. Ты вот счастливее меня. Я школы совсем не знал. Образование с одиннадцати лет начал на заводе, а заканчивал в тюрьмах и ссылке.
– Это хорошо, – не без зависти сказала Катя. – Товарищ Зимин, а может, ты хоть немножко расскажешь, как вы там… в ссылке? – Она смотрела на него с уважением и робостью.
– Когда-нибудь и расскажу. Ведь не раз еще встретимся. Правда?
– Конечно. А ты очень хороший. Если бы все такие… Она крепко сжала ему руку, и в этом ее порыве было столько непосредственного и наивного, что Зимин привлек к себе ее голову и погладил.
– Людей хороших у нас много, дочка.
– Я знаю.
Сосны вдруг поредели, метнулись в стороны; под колеса автомобиля кинулась просторная земля – в дымке тумана, мерцая лужами. Холодный ветер плеснулся Кате прямо в лицо; косички ее затрепетали. Она крепко зажмурила глаза, засмеялась.
– До чего хорошо, боже ты мой!
– Это твои Ожерелки? – сквозь свист и подвывание ветра расслышала она голос Зимина.
Катя открыла глаза и, увидев черневшие за мглистым полем дома, огорченно вздохнула.
– Так скоро! Ни разу я на автомобиле не ездила, товарищ Зимин.
– Хочешь – до Певска?
Она отрицательно покачала головой.
Разбрызгивая грязь, машина поравнялась с крайним домом. Зимин вглядывался в темноту.
Деревушка была невзрачная: одна улица, и на ней редко расставленные дома, похожие друг на друга. Они, казалось, не стояли, а сидели на черной земле, нахохлившись под соломенными крышами, как старые совы.
– Без электричества живем, – сказала Катя, перехватив взгляд секретаря, задержавшийся на одном из домов, под окнами которого лежали желтоватые полосы света, просочившегося сквозь щели ставней.
Она тронула плечо шофера:
– Через два двора будет кузня, а наискосок – наш дом… Две березы под окнами.
И повернулась к Зимину:
– Зайдем к нам, а? Чаю попьем. Подходит? Зимин задумался.
– Подходит, – решила за него Катя.
Василису Прокофьевну бросило в пот, когда, открыв калитку, она увидела стоявшую перед воротами машину. Зимин и шофер поздоровались с хозяйкой. Она молча пожала им руки и, пропустив обоих во двор, задержала Катю у калитки.
– Это что же… главные какие?
– Главные, мамка, – засмеялась Катя.
– Инспектор, что ли, какой по читалкам?
– Нет, секретарь райкома.
Мать ахнула.
– И, скажешь, к тебе?
– И к тебе тоже – чай пить.
– Господи, ночью-то! – прошептала Василиса Прокофьевна.
Она заглянула в калитку. Зимин и шофер стояли на крыльце и курили.
Василиса Прокофьевна озадаченно покачала головой.
– А как с ним говорить-то… с секретарем?
– Чудная ты, мамка! – весело сказала Катя. – Да как со всеми. Мало ли у нас людей бывает…
– Тише ты – услышат ведь, – испугалась мать. – И в кого уродилась такая горластая. – Она торопливо прошла во двор. – Там, у самых-то дверей, дощечка подгнила – не оступитесь.
В избе было душно и пахло чем-то горьковатым. Переступив порог, Зимин обернулся к Василисе Прокофьевне и Кате, входившим следом за ним.
– А живете вы, хозяюшка, богато, как деды учили. Пар костей не ломит, а?
Василиса Прокофьевна смутилась.
– Не всегда гак… Стала спать ложиться, гляжу – в горнице угол подмок, ну и затопила.
Из горницы, сонно потягиваясь, вышел белокурый мальчуган лет четырех. Он протер глаза, и вдруг они стали у него большими, радостными. Катя поцеловала его.
– Соскучился?
– Aгa…
Мальчик протянул Зимину руку.
– Я – Шурка, катин брат.
– По глазам видно.
Зимин легко поднял его и посадил к себе на плечо. Шурка не возражал.
– А у мамки нынче селедка магазинная. – Усевшись поудобнее, он хитро прищурил глаза. – Подходит?
– Что, что? – рассмеялся Зимин.
– Это он все катины слова перенимает, – пояснила Василиса Прокофьевна, отметив про себя с одобрением: «Просто держится, как и не секретарь все равно».
Катя протянула к Шурке руки:
– Ну, катин брат, сползай ко мне. А вы, товарищи, раздевайтесь да проходите в горницу. Мама не любит, когда стоят.
– Конечно, чай, не столбы, – подтвердила, не подумавши, Василиса Прокофьевна… и обмерла: «Секретаря в один ряд со столбом поставила!»
Но, очевидно, секретарь понял, что она это сказала без умысла, по простоте душевной: раздеваясь, он улыбался чему-то.
«Сошло, не обиделся», – с облегчением заключила Василиса Прокофьевна.
Горница у Волгиных была небольшая, но чистенькая. Вплотную к глухой стене стояла широкая деревянная кровать, покрытая цветастым стеганым одеялом. В изголовьях горою лежали четыре пышно взбитые подушки. Рядом с кроватью – сундук, а у стены, выходившей окнами на улицу, – стол. По одну его сторону желтела тумбочка с высокой стопкой тетрадей, газет и книг; над ней висели портреты Ленина и Сталина. По другую сторону, в углу, на полке в два ряда были расставлены иконы: в первом ряду – маленькие, медные, во втором – деревянные. Перед иконами, мигая синеватым огоньком, светила лампадка.
Из кухни доносился тихий говор и плеск воды: Катя умывалась.
Зимин подошел к тумбочке. На самом верху лежали «Вопросы ленинизма» Сталина и «Моя жизнь» Подъячева; под ними он заметил серенький томик избранных произведений своего любимого поэта. Зимин взял этот томик и полистал. Слова «И жизнь хороша, и жить хорошо!» были подчеркнуты карандашом, а против строчек:
А в нашей буче,
боевой, кипучей, —
и того лучше, —
стояла пометка: «И я так думаю».
«Да, мало у нас в районе, кипучего. А молодежь – вот она, рвется к деятельности… Дать ей простор и подлинных вожаков. Вот на чем следует заострить вопрос на пленуме. Не руководить „вообще“, а вплотную заняться комсомольскими делами».
Катя вошла босиком, на ходу вытирая мохнатым полотенцем лицо и шею. Увидев в руках Зимина книжку стихов Маяковского, засмеялась и взмахнула полотенцем:
– «…Как зверь, мохнатое». Хорошо!
Она расправила на скатерти складки, напевая, достала из шкафа краюху хлеба, погладила поджаренную корочку, и в глазах ее мелькнула та особенная лукавость, которая появляется при мысли, что делаешь неожиданный и приятный сюрприз.
– Хлебом мы богаты!
Когда Василиса Прокофьевна принесла кипящий самовар, хлеб был уже нарезан ломтями. Посреди стола стояла большая жестяная миска с вареной картошкой. На тарелке отсвечивали куски селедки.
Шурка забрался к Кате на колени.
– Стула тебе нет? Большой уже парень! – укоризненно проговорила Василиса Прокофьевна. – Вот и всегда так, – обратилась она к Зимину. – Чуть Катя домой, отдохнуть бы, а он…
– Любит?
– Да как же не любить?.. Кушайте, родные, кушайте. Василиса Прокофьевна пододвинула гостям тарелки с картошкой и селедкой.
– Она ведь в няньках у него была. Потом, сам видишь, – веселая.
– «В нашей буче, боевой, кипучей», веселым – первое место. Так, Катя, а? – спросил Зимин, насаживая на вилку картофелину, серебрившуюся крупинками развара. Картофелина обжигала губы, рассыпалась на зубах. Оттого ли, что сильно проголодался, или действительно картошка была на редкость вкусна, Зимин проглотил ее с наслаждением, как пирожное, и подмигнул Шурке. Мальчуган, нахмурившийся было при первых словах матери, повеселел.
– Как зверь мохнатая! – засмеялся он, снимая с вилки пальцами кусок селедки. С одного бока к селедке он приложил картошку, с другого – хлеб и, разом засовывая все это Кате в рот, восторженно спросил: – Подходит?
Катя и гости засмеялись.
«Секретарь, а простой. Человек как человек», – окончательно успокоилась Василиса Прокофьеана. Глаза ее светились тепло и радушно.
– Кушайте, родные, кушайте. Есть – так уж по-настоящему: кто ленив в еде, тот лениво и работать будет.
Выпив стакан чаю, шофер поднялся.
– Спасибо, хозяюшка!
– Вот те и раз! – всполошилась. Василиса Прокофьевна. – А закусить?
– Нет, хозяюшка, и не проси. Очень даже благодарен, и за угощение и за приятное знакомство. Машину нужно посмотреть, хрипота какая-то в моторе появилась.
Проводив его огорченным взглядом до двери, Василиев Прокофьевна придвинула тарелку с селедкой ближе к Зимину:
– Тебе машину не надо чинить, а после солененького чай-то больше в охотку будет.
– Сыт, Прокофьевна, спасибо!
– Ну, что за сыт! – возразила она. – Что ж, еду обратно со стола тащить? Ты, дорогой, не стесняйся, меня не объешь. Теперь, с колхозами-то, жизнь выравнивается.
– А давно в колхозе?
– Два года. Спервоначалу остерегались… сдуру-то! С нуждой боялись проститься. А тут Катя…
Поймав настороженный взгляд дочери, она замолчала, подолом фартука обтерла губы.
– Что – Катя? – заинтересовался Зимин.
– Катя-то? Да вот как вошла она в комсомол, и давай меня долбить: ступай, мамка, в колхоз, да и только. Книжек про колхозы натащила. Усадит меня и читает. Ну и уговорила. Хоть и дочь она мне, и малолетка, а прямо скажу – поклон земной ей за это.
– Мамка!
– Что – мамка? – осердилась Василиса Прокофьевна. – Что ты, в самом деле, каждое слово мне обратно в рот толкаешь? Не про тебя говорю я, про свое… Теперь, сокол мой, душа отходить начинает, вроде солнышком ее пригревать стало.
– А до колхоза очень плохо жили, Василиса Прокофьевна? – спросил Зимин, внимательно: разглядывая ее лицо. Нелегко, видно, прожитые годы положили глубокую складку между светлыми ее бровями и резко очертили углы рта. В рыжеватых волосах проглядывала седина.
– Ой, и не говори, дорогой, – вздохнула она. – Хлопотали от зари до зари, а земля-то скупо благодарствовала, словно серчала на нас.
Глаза ее, как и у Кати, были голубые, только без искорок смеха, и даже сейчас, при улыбке, не покинула их какая-то грустная озабоченность. Казалось, они все время сомневались в чем-то, хотели расспросить и не решались.
– Так вот и перебивались… Правда, доченька? Василиса Прокофьевна посмотрела на Катю долгим ласковым взглядом и опять повернулась к Зимину:
– Маленькая-то она все грустила… Деревенские наши тронутой ее считали.
Зимин поставил на стол недопитый стакан чаю.
– Как то есть тронутой?
Катя вспыхнула, быстро поднялась и вышла.
– А дочка-то с характером!
– С характером, – смущенно подтвердила Василиса Прокофьевна, прислушиваясь, как дочь гремела чем-то на кухне.
Хлопнула входная дверь.
– Ушла. Язык-то у меня хоть на привязи держи. Не любит, когда о ней рассказываю. Ты уж, родной, про нее не выпытывай, не вводи меня в грех.
Но по лицу ее было заметно, что самой ей сильно хочется войти в этот «грех».
– Может, горяченького?
– Можно, – согласился Зимин и протянул стакан. – А куда же все-таки ушла она? – спросил он.
– Должно, к соседям. Теперь, глядишь, до утра.
– Гм… Это что же, всегда она так гостей принимает: за стол посадит и убежит?
– Проберу я ее за это. – Василиса Прокофьевна машинально сдернула с гвоздя полотенце и принялась мыть посуду.
– О чем это мы? Да! Замаялась я с ней, с Катей-то. Как в понятие она стала входить – и пошло: заиграют где песню, а она – в грусть. Песни-то, поди, приходилось слышать деревенские наши – не теперешние, старинные, про темноту больше, про горе да про судьбу-злодейку. Вот и давай она меня выпытывать: так ли все было, как в песнях? «Так, дочка, – говорю я ей. – И еще темней бывало: солнышко-то, оно, мол, светит, да не нам». А мы в ту пору, милый, к слову сказать, по рукам и ногам кулацкой жадностью были связаны… вся деревня!.. Сказала я ей так про солнышко, а у ней брови нахмурились, и убежала она от меня, не дослушала. «Что, – думаю, – с ней?» Вышла следом – на дворе нет, заглянула в хлев – сидит она там в углу и плачет. Испугалась я, расспрашиваю, а она слезы-то удержать не может, заикается: «Неправильные песни, не хочу их!»
Василиса Прокофьевна повесила полотенце на спинку стула.
Зимин сидел, облокотившись на стол и подперев ладонями подбородок. В тишине скрипуче тикали ходики.
– Говорю, глупенькая была. Да тебе, поди, неинтересно это?
– Продолжайте, продолжайте.
– Да чего же продолжать? С той поры словно хворь у нее какая внутри завелась. Сядет, бывало, у окна, грустит. Душа прямо переворачивалась, глядючи на нее. Чего только не делала: и святой водой спящую кропила, в другой раз бабку привела – есть тут у нас одна, Агафья, травами лечит и наговорами, – а толку никакого.
Зимин улыбнулся.
– И кто же ее от этой хвори вылечил?
– Сама средство нашла. Прослышала, что в Залесском в читальне книжки на дом дают, и стала ходить… Осенью в грязь, зимой в стужу – оденется и идет. Мы с отцом не задерживали: рады были. Один только раз – стужа была лютая, вьюга… Снегом окна залепило так, что света божьего не видно. Говорю: «Катя, да ты нынче пропустила бы денек, смотри – непогодь какая». – «Ничего, – говорит, – мамка, я быстренько». Вечер подошел – нет. Полночь – ее все нет. Оделись мы с отцом – и на улицу. Темь-глаза выколи. Кричим, и едва свои голоса слышим. Выбегла я в поле – ветер с ног сшибает. Кричу, а в ответ только буран вуйкает. В наших местах всегда так: то тихо-тихо, а то такой буран завернет – не приведи бог! Кричу я и слышу – кто-то откликаться стал. Пошла на голос – отец. «Наверно, – говорит, – в Залесском у кого заночевала, не иначе. А на всякий случай ставню откроем и лампадку зажгем: красный огонек далеко в темноте приметен». Так и сделали. Лежим оба и не спим. Часа в два слышим – стук. Спрыгнули с постели. Открываем дверь – Катя. Вся в снегу. Отряхивается и хохочет. «Ну, – говорит, – погодка!» И прямо на шею ко мне: «Ой, мамка, как интересно было!» Давно мы от нее смеха не слыхали – так обрадовались, что и поругать забыли. Раздевается и рассказывает: в залесской читальне, когда книги брала, комсомольцы на собрание сходились, ну и она осталась… Говорит, а глаза у самой так и смеются. И с той поры…
Под окнами послышались голоса. И Василиса Прокофьевна настороженно умолкла.
– Нет, не она. Манины шаги.
– Дочь?
– Старшая. У этой, секретарь, другое на уме – заневестилась.
В горницу вошла смуглая полная девушка лет восемнадцати. Она поклонилась гостю и сбросила с себя шаль – на спине шевельнулась тугая коса. Взглянув на часы, Зимин поспешно встал: было уже около трех.
– Ну, Прокофьевна, если не успею подготовиться к докладу, – вы виновница.
– Да что ты!
– Не пугайтесь, я шучу. Он крепко пожал ее руку.
– А Катя ваша… Побольше бы нам таких…
– Тебе виднее, – вспыхнув от удовольствия, пробормотала Василиса Прокофьевна и пошла проводить гостя. Еще из сеней услышали они оживленные голоса.
– Вот эта шестеренка, Катя, маленькая, а значения большого, – говорил шофер. – От нее жизнь и сюда идет и вот сюда…
– Интересно-то как! Очень интересно, – отзывалась Катя.
Они так увлеклись, что не слышали скрипа, открывавшейся калитки. Катя опустила фонарик, которым светила шоферу.
– А что, если бы тебе, товарищ шофер, в Залесское завтра, скажем, к нашей избе-читальне подъехать? У нас ребята моторами здорово интересуются. Одни в шофера хотят, другие – в трактористы. А тут бы наглядно… И рассказываешь ты увлекательно. Подходит?
– Это, Катя, не от моего желания, – помолчав, проговорил шофер. – Я все время при Алексее Дмитриевиче. Ежели разрешит…
– Разрешу…
Выронив от неожиданности ключ, шофер обернулся.
– Извините, Алексей Дмитриевич, мы тут малость техникой увлеклись. Сейчас я, мигом.
Катя повернулась к матери спиной и сердито взглянула на Зимина.
– Наговорились? Это, выходит, интереснее, чем доклад готовить.
Зимин рассмеялся.
– Побереги, Катя, огонек. Технику изучаешь, а в ней первое правило – мотору вхолостую не работать.
Не выдержав, Катя тоже засмеялась.
– Ладно. А насчет помещения посмотришь?
– Посмотрю.
– А когда еще доклад политический, можно к тебе прийти?
– Можно. И без политического доклада приходи. Потолкуем. Хорошо? Книги мои посмотришь.
– Приду, – подумав, сказала Катя. – Товарищ шофер, не забудь, завтра ждем тебя. – Она помахала рукой: – Счастливо доехать! – и скрылась во дворе.
– Быстрая у вас дочка, Прокофьевна, очень быстрая… С огоньком, – прощаясь, сказал Зимин. Он еще раз сердечно пожал ее руку. – Теперь ваша очередь приезжать ко мне в гости.
Василиса Прокофьевна долго стояла у ворот, глядя в темноту, поглотившую автомобиль. «Сколько завтра по всей деревне разговору будет: к Волгиным, мол, ночью машина приезжала, сам секретарь партийный… и чай запросто пил… Да, свой человек, душевный». Вспомнила, что Катя на нее сердится, но это не нарушило приятной теплоты на душе. «Ну что же… рассказывала, да ведь не кому-нибудь, а секретарю партийному», – оправдывалась она, входя в избу.
Маня уже спала, а Катя сидела за столом и, отхлебывая из стакана холодный чай, читала книгу.
– Ложилась бы, дочка. Завтра ведь чуть свет побежишь в свою читалку.
Катя промолчала.
«Вовлеклась и про все забыла… Теперь до утра». Василиса Прокофьевна разделась. Забираясь под одеяло, еще раз взглянула на Катю, привлеченная шелестом.