Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"
Автор книги: Николай Коняев
Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 37 страниц)
– Да, Ван Гогус, – вздохнул он и поднялся. – Ну что ж, пошли! – И протянул ей руку.
Если и есть очарование в осеннем парке, то оно, как никогда, было доступно ему сейчас. Он любил приезжать сюда осенью. Тридцать шестой номер трамвая увозил его с Театральной площади и привозил сюда, к поселку Стрельна. Он очень любил этот заброшенный парк, любил эти большие старые деревья, посаженные бог весть когда. Редкие прохожие его не отвлекали. Здесь он ходил по пустынным дорожкам, щурился, курил и думал свои осенние думы. Он был тяжело болен и знал, что обречен.
И вот сейчас он шел рядом с этой девочкой, без конца говорил с ней, а сам ловил себя на мысли, что она сосуд, сосуд кристально чистой истины.
– Знаешь, ты осветила сегодня весь этот мой парк, – вдруг сказал он. – Представляешь, что ты сделала!
Оба засмеялись.
И она, покраснев, сошла с дорожки и быстро-быстро вприпрыжку, как девочка, спустилась к воде.
В черной воде отражалось небо и силуэты деревьев. Вода только казалась черной, но была прозрачной и очень чистой, а черной казалась от прошлогодних листьев, слежавшихся на дне. Поверхность воды была усыпана новой яркой листвой.
Он смотрел с дорожки, как она шла берегом и как присела на корточки у самой воды, нагнулась, потянулась рукой к воде, вытянув другую с букетом – для равновесия. Рука с букетом качалась, отражения в воде были четкие и черные, словно покрытые лаком.
– Ну, как вода? – крикнул он.
– Совсем теплая, – ответила она. – Можешь выкупаться.
Странно и хорошо было слышать ее голос на расстоянии. Он раздавался словно для всего парка, и показалось, что она всегда была рядом, что давно он уже слышал этот голос и видел ее улыбку. И вдруг вспомнил, что встретил ее не месяц, не год, а раньше – лет десять – двенадцать назад. Да-да! Тогда вечером на Садовой у Сенной он сел в трамвай и увидел напротив девочку. Она сидела на коленях у матери, и как взрослая, разговаривала с ней, и весь вагон улыбался. Она заметила, что он смотрит, а он смотрел не на мать, а на нее, и она широко улыбнулась ему, но застеснялась и спрятала лицо на груди у матери и снова взглянула. И он позавидовал тогда тому, кто встретит ее лет через десять. А может, это была не она? Она! Вылитый галчонок.
И теперь он уже не мог представить этот парк без ее голоса и себя без нее, а ее – без зимнего букета. Странно, почему зимний, когда осенний?
Она выпрямилась и пошла дальше берегом. И вдруг побежала, побежала вперед, взяла в сторону, вверх, к дорожке. И вот уже стоит далеко впереди на дорожке, стоит, ждет, раскраснелась, улыбается, и одна нога отставлена в сторону и поставлена на каблучок, носком кверху. Вот она какая! Она помахала ему. «Сколько в ней грации! И неужели я теперь буду каждый день встречаться с ней, глядеть на нее и узнавать в ней все новое и новое, в каждом слове, в каждом движении?!
О, это было бы счастье. А может, я правда люблю только это первое бережное узнавание чужой души? А потом…
Нет, нет! Так было раньше, там было другое, но все равно нужно как можно больше растянуть время вот таких целомудренных встреч, только они запоминаются, только в них душа.
Какой сегодня день! Удивительный! И пусть следующий будет похож на него. Я готов хоть все время жить робким ожиданием ее губ, только бы она была рядом, и вот такая…»
Он тихо шел к ней, а она ждала. Он шел, а она ждала.
– Посмотри, что я нашла! – сказала она и присела на корточки. Он посмотрел. Ветер шевелил ее короткие черные волосы. На дорожке у ее ног лежал кленовый лист чуть белесоватый. Он так и сказал:
– Что ж тут удивительного? Кленовый лист.
– А цвет какой странный. – Ей очень нравилась ее находка. – Тебе он ничего не напоминает?
Он нагнулся. Она придвинулась на корточках. Ветер шевелил совсем рядом короткие черные волосы.
Лист был поблекший, болезненный, не яркий, как другие; казалось, ему сто лет.
– Лист как лист, – сказал он. Взял у нее лист за черенок, повертел и пожал плечами. – Ничего особенного.
– А цвет, цвет, – настаивала она. И на лице ее было столько нетерпения и даже страха, словно она что-то загадала, и оттого, что он скажет, должно все решиться.
– Цвет, – повторила она. – Что тебе напоминает его цвет?
Он смотрел на лист и не видел ее лица.
– Табак? – усмехнулся он.
– Эх ты, прозаик! – Она была явно разочарована.
– Почему прозаик? Может, я дальтоник?
– Цвет, какой странный цвет, – страдала она. – Неужели ничего не видишь?
Он с любопытством взглянул на нее и снова на лист. «Кожа? Нет, не кожа. Что-то еще очень близкое. Ага, пергамент. Цвет старинного пергамента! Ну конечно же! – обрадовался он, найдя то, что искал. – Не бурого коричневого пергамента, а буровато-желтого, отбеленного, в серебристых и коричневых пятнышках времени по краям. Интересно, а что же подумала она?»
Он отдал ей лист и пожал плечами.
– Я, наверное, кретин – ничего не вижу. Обыкновенный кленовый лист.
Она с сомнением смотрела на него.
– Лист как лист, – повторил он. – Ну, а что он тебе напоминает? – И ждал с любовью, с великим мальчишеским любопытством.
«Быть или не быть! – подумал он. – Если она скажет то же, то все будет прекрасно! Но только где же ей – ей, конечно, недоступна такая далекая, тонкая ассоциация цвета, фактуры и времени».
– Так что же тебе напоминает этот лист? – повторил он тоном эксперта.
– Цвет старинных японских гравюр! Вот что! А ты их и не видел!
– Браво! А ты их где видела? В Токио?
– Я видела, а ты – нет!
– Браво! – опять сказал он. – Не всем же сходить с ума от японских гравюр, хватит и одного Ван Гога!
Он, конечно, знал их и сейчас, глядя на лист с тонким графическим рисунком не продольных, а зонтичных жилок, недоумевал: как же я сразу не сообразил?
А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.
Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. «Боже, как она прекрасна сейчас! – думал он. – Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!»
– Да! – сказал он. – Цвет японских гравюр! Никогда бы не подумал, а сейчас вижу. Ты права, тысячу раз права! Цвет японских старинных гравюр…
Как прекрасны первые дни любви, когда радость первого впечатления становится открытием и утверждением всего лучшего, что есть в человеке, в природе, в тебе самом! Как волнует робкое, трогательное узнавание чужой души, в которой находишь свое лучшее выражение.
Он знал, что всегда будет любить ее и любоваться ею и не устанет слушать ее, и был уверен, что никогда не зевнет в ее присутствии, даже и закрываясь газетой, а если зевнет она, так что ж – она закроется и одной рукой, и его не будет раздражать, почему не двумя.
Поднялся ветер. Листья полетели. Смеркалось.
– Ну что же, пойдем, а то темнеет. А я хочу показать тебе еще рыбацкий поселок, и лодки, и ветлы на берегу. Пойдем! Тут рядом, за парком. Там и волнорез. Совсем волжский поселок. Увидишь такое под боком у Ленинграда! Пойдем, пойдем. Бери свой букет. А выше, знаешь, у самого шоссе, есть плотина и водопад. Там тебе понравится так, что голова закружится. Пошли.
Она встряхнула свой яркий букет. И тут он увидел на земле оставленный ею лист. Лист лежал никому не нужный, блеклый, цвета старинных японских гравюр. Ненужный ей и ни одному музею, даже токийскому. Он поднял лист и спрятал его в карман плаща, а там осторожно разгладил ладонью.
Ветер усиливался, и он взял ее под руку. Деревья шумели, летела листва, неслась по ветру, катилась по дорожкам. Все было очень хорошо. Через час-полтора они приедут в город, а там уже зажгутся фонари. «Счастье, счастье! – твердил он себе и внушал: – Будь с ней снисходителен и чуточку небрежен – именно это ей и нравится в тебе. Никаких страданий Вертера! Если она поймет, что я люблю ее, – она примет это как должное и вклеит еще одного лопуха в свой гербарий. Помни, тебе тридцать, а ей девятнадцать. И не будь тюленем».
А под ногами шуршали листья, а над головой плыли низкие облака, и когда они вышли из парка и остановились на мосту, чтобы идти к рыбацкому поселку, и когда она широко увидела залив и потянула его к воде, и когда они, щурясь от ветра и глядя в сторону Кронштадта, весело заспорили, где Кронштадт: «Вон там». «Нет – там! Там – Ленинград, а там – Кронштадт, – показывал он рукой, – уж поверь мне, девочка, в Токио я еще не был, но где Кронштадт – знаю!»
Она вдруг погрустнела и задумчиво сказала:
– Как странно. Через неделю я выйду замуж и этого уже не будет!
– Как? – Он замолчал, пораженный, и забыл все – и где Ленинград, и где Кронштадт, – все, с чем приехал сюда.
– Как замуж?! Что ты говоришь?
Она пожала плечами, поежилась и, перехватив под мышкой свой букет, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и сощурившись смотрела вдаль. Ветер трепал рядом ее волосы.
– Как замуж? – повторил он, все потеряв.
– Так. Тот парень, который был тогда со мной…
– Не может быть! – почти закричал он. – Ты не сделаешь этого, слышишь, ты не смеешь… Неужели не видишь… Ведь я…
Она виновато взглянула на него и снова на залив. Залив был пустынен.
– Так было хорошо, так хорошо, как никогда, – сказал он упавшим голосом.
Она опустила глаза и носком своего узкого модного сапога стала собирать в кучку ломаные камышинки на берегу.
Было очень тихо, только ветер шумел за спиной в верхушках деревьев. Он не знал, что сказать, что сделать. Он еще видел этот свой сегодняшний поющий парк и слышал ее смех, но все горело, все рушилось.
Он стоял на ветру, пораженный. Она молча собирала носком сапога камышинки и давила их каблуком.
«Как же так, как же так, – думал он. – Все кончено, и так сразу. Пустынно, ничего нет, ничего!»
Голова кружилась. Он взглянул на ее ногу. «Тюлень, возьми себя в руки! Скажи, что тебе все равно. Засмейся. Поздравь ее! Пусть она поцелует тебя в лоб и положит этот веник на твою могилу. К чертям! Все пропало: и этот день, и все-все, и рыбацкий поселок, который я только что хотел ей показать и уже не покажу, и черные смоляные лодки на берегу, и часовенка у деревянного моста – ничего не покажу. Нет сил. А я-то думал снять здесь летом комнатку у рыбаков. И чтоб она приезжала по вечерам, а я встречал ее, и от меня, как от рыбака, пахло бы рыбой! Тюлень! Ничего теперь не будет! Ни вечеров, ни телефонных звонков, ни ее лица рядом в мартовских сумерках. Ишь, размечтался, обрадовался, размяк, как тюлень, – подругу увидел под северным сиянием. К черту! Снова одна работа, работа! Но теперь, наверное, не дотянуть. Столько она отняла у меня сегодня!»
Он не смотрел на нее. Молча достал пачку сигарет, встряхнул.
– Дай и мне! – сказала она.
Он, не взглянув, чиркнул спичкой, закурил в ладонях на ветру и отдал ей сигарету. Сосредоточенно закурил вторую. Курили и смотрели на холодные мелкие волны, бегущие по заливу. Горизонт был сер и пуст. «Да, уже не поплывем весной в Петергоф, и солнечная палуба не будет качаться, и ветер не будет трепать рядом ее подросшие за зиму волосы. Опоздал!»
Сигаретный дым сразу схватывался ветром и уносился в сторону парка. Темнело.
И вдруг он произнес то, что, казалось, совершенно не относилось к случившемуся.
– Странно, – сказал он. И ее поразил его добрый голос. – У меня сейчас такое чувство, будто стоит мне сделать шаг, и я пойду по воде. Знаешь, как святой. И так, пешком по воде, можно дойти до Абиссинии… А там, наверное, сейчас синее-синее небо!
Она сразу увидела это синее небо и идущего по синим волнам человека.
– Или в Полинезию! – сказала она ему в тон. – А как ты думаешь, Христос ходил по воде? – спросила она.
– Черта рыжего! Ходил по лужам, как по воде! – И решительно повернулся к ней. – Этого не будет, слышишь, не будет! Ты не сделаешь этого! – Он схватил ее за руку. – Клянусь этой сморщенной мелкой лужей – ты не сделаешь этого! Ты не выйдешь за него! – И больно сжал ее запястье. – Этого не будет! Ты мне нужна! Мне – понимаешь? Нужна как жизнь! Я задохнусь без тебя!
Он с болью и ненавистью смотрел ей в глаза и повторял:
– Мне ничего не нужно. Только ты! И к черту эти японские гравюры! – Он яростно ворвался в карман и далеко отшвырнул смятый лист. – К чертям эти листья! Я люблю тебя, люблю, понимаешь? – Глаза его горели. Она не видела его таким. – Ты мне нужна, ты, ты, ты! – словно в бешенстве повторял он. – Этого не будет, не будет! Скажи – да! – Он стиснул ее руку. – Что молчишь?
Ей было больно, но она не замечала боли – она смотрела на него во все глаза. Она впитывала его слова и вся расцветала. Горящими щеками на ветру. И уже не сдерживала своей торжествующей улыбки.
И он зажмурился. А она улыбалась. Он стоял, как раненый, на ветру, а она улыбалась.
– Скажи хоть слово, что ты молчишь?
– Пойдем, – вдруг сухо сказала она. – Здесь холодно, я замерзла. – И взяла его под руку.
Зашагали. Словно пьяный, он чувствовал механическое движение ног. Голова кружилась, наполненная звоном в ушах, как после взрыва, и только ветер еще треплет рядом ее и не ее волосы…
Он шел быстро. И теперь не она, а он тянул ее за собой.
– Куда ты бежишь? Ведь ты хотел показать мне рыбаков!
– К чертям! – И уже с раздражением думал о себе.
«Нет, как я мог, как я мог! Сорвался, как мальчишка. Ишь, размахался руками – тор-ре-а-дор! Ничего ей не докажешь! И ничего мне не надо! И ничего у меня не осталось, даже этого дурацкого листа цвета японских гравюр!
„Нет, ты только посмотри, какой цвет!“ Табак! Вот и цвет. Ишь, как шагает. Довольна. Поймала, как божью коровку».
Они уже не прогуливались – они быстро шли обратно. И она пожалела, что так сразу увела его с берега. Теперь он был другой, резкий, чужой.
И хоть все в нем еще звенело от пустоты, боли и обиды, он снова искал свои прежние шутливые интонации, но, не находя их, сказал:
– Понимаешь, девочка, весь этот день с утра был для меня удивительный. Во мне все пело. Знаешь, что такое счастье? Это стоять у памятника Римскому-Корсакову и видеть, как ты перебегаешь площадь, идешь мне навстречу, улыбаешься во весь свой рот и уже снимаешь на ходу перчатку. А ты женщина и могла бы пожать руку итак. В этом – все. И вот мы в трамвае. Тридцать шестой номер. Не знаю, пожалуй, теперь это самое страшное для меня число; и ты рядом, в этом стеганом одеяльце. И вот парк, и эти твои листья, и твой смех среди этих деревьев. Понимаешь, что ты наделала?! Ты отняла у меня мой парк! А эти листья – зимний букет? Зачем он тебе? Приедешь домой, поставишь его в вазу и будешь вспоминать меня, лопуха? Оставь его здесь… выбрось!.. И вот я шел с тобой, смотрел на тебя, а у самого под этим плащом вырастали птеродактилевы крылья. Можешь потрогать – обрывки еще сохранились. Смеешься? А представляешь, кем бы я был завтра? А через тысячу лет? Через семь лет я стал бы Михаилом Архангелом, будь со мной ты. И вдруг ты это сказала – и конец! Я весь облетел, как эти деревья. И знаешь, со страхом жду зимы… Боюсь долгих зимних вечеров, телефонных звонков, пустых встреч в пустых компаниях. Б-р-р! Мороз по коже. Ведь у меня знаешь что… Ведь я… Нельзя же так, старушка, девочка моя! Ты могла бы сказать утром, когда я позвонил. Привет тебе от моего жениха! И дело с концом! Я бы повесил трубку, закурил и пошел бы проветриться. Люблю бродить по городу, когда что-то не клеится. Или вот сюда бы приехал, зимний букет соорудил бы тебе к свадьбе, а ты? «Ой, я очень рада, поедем обязательно!» И я, как дурак, сам не свой стал – глуп и доверчив, как мальчишка, даже ботинки на углу почистил.
Она улыбнулась этой его жертве.
– Не грусти, ведь ты останешься моим другом.
– Другом?! Ха-ха! Примите сейчас мои уверения в совершеннейшем почтении. И привет супругу!
Он ускорил шаг. От его шутливой меланхолии не осталось и следа.
– Подожди, не беги так, – сказала она. – И дай мне закурить. – И остановилась. – Я, кажется, натерла себе ногу. И куда мы так торопимся? Ведь еще не поздно?
– Но уже темнеет!
– Что ж что темнеет… – И ждала сигарету, а взяв ее, лихорадочно мяла ее в пальцах, ожидая спички.
«Темнеет, темнеет. И зачем так быстро темнеет?» Она переступала с ноги на ногу. Он чиркал спички, но ветер задувал их. Наконец она опустила лицо ему в светлые ладони и закурила. Осмотревшись, сошла с дорожки и опустилась на листья под деревом. Села, вытянула ноги. Затянулась.
– Сегодня первый раз эти сапоги надела.
Молчание.
«Ну как объяснить ему? Ведь он должен все понять». От сильной затяжки голова закружилась. «И почему он не курит, почему не курит? Весь день курил. Молчит…»
Он поднял воротник, спрятал руки в карманы и стоял отвернувшись.
«Должен же он понять, что мне тоже тяжело, очень тяжело. И почему он не курит, стоит как истукан…»
И вдруг он стал ходить рядом, взад-вперед, крупными шагами, нетерпеливо, словно перед дуэлью – взад-вперед, шуршал листьями, а соперник все не приходил.
«Петушится, а сам совсем осиротелый!»
– Смотри, как быстро темнеет, – сказала она.
Он остановился, закурил и бросил спичку.
– Да, темно. После спички.
– Это от контраста – мрак и свет.
– Да, от контраста. – И остановился. Встал к ней спиной, поднял голову. Там, среди веток, уже не было света, и ветви словно мерещились на фоне темных облаков; стоял, слушал шум ветра и не сразу понял, что она сказала. А она произнесла то, что он меньше всего ожидал. Она с грустью подвела итог дня:
– Я люблю тебя.
Он даже не повернулся.
– Люблю! – сказала она. И еще безнадежнее: – Правда люблю! – И чуть не плакала. Ей было обидно за себя и жаль того, другого, в городе. И жаль себя. Она произнесла это, а он даже не повернулся. Первый раз в жизни она произнесла эти слова, и как? Ему в спину! И он даже не повернулся, стоит как истукан. Почему все так получилось? Вот она сидит тут на земле, а он стоит отвернувшись. Разве так должно это быть? «Господи! Я должна была сказать это слово там, десять минут назад, там, на берегу, когда он говорил, говорил… Я должна была радостно и громко выкрикнуть это и броситься ему на шею! Там, на ветру. И это было бы счастье! Но я опоздала».
Он повернулся и смотрел пораженный. Маленький тюлененок сидел на листьях с огоньком сигареты. До него вдруг дошло.
– Что ты сказала? Это правда?!
Она кивнула. И совсем безнадежно – еще раз.
Он с бьющимся сердцем опустился перед ней на колени.
– Неужели правда? Ты любишь? Ты… – И голос его задрожал. – Знаешь, кто ты? Ты – любимая. Лю-би-мая! – повторил он по складам.
И она прижалась лицом к его холодному плечу, радуясь и плача.
– Ты удивительная, удивительная, – в восторге шептал он.
– И ты, и ты. – Она уткнулась ему в воротник.
Он обнял ее и стал целовать ее плечи, ее упрямую голову, уши, шею, целовать ее холодные волосы. Она почувствовала, как он торопится, и ищет губами ее мокрое лицо, и подходит все ближе, ближе, и вот нашел ее щеки, глаза и наконец губы, губы…
Когда они выбрались из парка на шоссе, было совсем поздно и моросил дождь. Слева, в стороне, в окнах Арктического училища, бывшего Константиновского дворца, кое-где еще горел свет.
Они быстро зашагали по шоссе к трамвайному кольцу. Кольцо светилось из темноты фонарями. Она озябла, и он обнял ее за плечи. Он шел быстро, и она торопилась рядом, стараясь идти в ногу, и сбивалась. Еще издалека она увидела, как к кольцу подошел трамвай. Из вагонов вышли два человека – из первого вожатый, из второго кондуктор.
– Последний, – сказала она. – Успеем?
– Конечно! – И оба прибавили шагу. Они торопились. Дождь усиливался.
– А знаешь, я бы не хотела уезжать – вот только дождь!
– Да, дождь.
– И водопад мы так и не посмотрели!.. А хочется послушать. Я бы осталась сегодня хоть на всю ночь, но дождик…
– Да, – повторил он. – Стой, а где твой букет?
– Ой! Забыла! Но мы еще нарвем. Ведь нарвем? Правда?
– Соорудим! – бодро сказал он.
И подумал, что теперь не скоро приедет сюда. Завтра работать, работать – наверстывать упущенное. В свете фар пронесшейся мимо машины он увидел, как ровно и густо моросит мелкий дождь.
Когда они подошли к кольцу и она вскочила на ступеньку пустого и освещенного, как рай, трамвая, он снова обрадовался, увидев ее опять легкую, стремительную, прежнюю, как днем. Короткие черные волосы ее блестели от дождя словно лаковые.
Она вошла в вагон. Каблучки дробно застучали. Сквозь мокрое стекло он увидел ее, идущую в конец вагона. Наконец она устроилась у окна, прижалась щекой к стеклу и позвала его рукой.
– Иди сюда, ты и так промок!
Но он стоял и смотрел на нее.
Она помахала ему шутливо, как бы прощаясь, и он тоже помахал ей – тоже как бы прощаясь, но очень серьезно. Она сделала широкие глаза, но, увидев, что он достал сигареты и остановился под фонарем, успокоилась, отвернулась, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и задумалась, счастливая. Без зимнего букета.
Он курил и смотрел на нее. «Какая она уютная в этом пустом вагоне!»
Он видел ее лицо в профиль, как на портрете – светлый портрет в темной раме трамвайного окна, под мокрым стеклом; потом отвернулся.
Там, где парк, был темно и тихо. Он курил. Курил и ждал вагоновожатого. Рядом шелестел дождь. Он представил, как листья мокнут на дорожках парка – очень тихо и пусто. И стало тоскливо, очень тоскливо. «Лучше бы это случилось не сегодня, а через день, через два, через сто лет». Теперь он был уверен, что не скоро приедет сюда с ней.
Завтра снова институт, работа, работа… А ведь он так и не показал ей «волжского поселка», и каменную косу волнореза, выступающую в залив, и часовенку, и ветлы на берегу тоже не показал. А там столько рыбацких черных лодок и пузатых баркасов у берега! А зимой там стоят буера… А главное, он не показал ей водопад у шоссе – ему и самому хотелось еще раз послушать шум падающей воды, – вот так стоял бы в темноте, успокоенный, и слушал бы шум падающей воды, и она рядом, еще не моя.
«Зачем это случилось именно сегодня? Зачем так быстро? Лучше бы завтра, через месяц». Он и сам не знал, как это произошло, просто он был очень нежен, а ее руки лежали без движения на листьях…
Он курил и смотрел в сторону парка. Тяжело. Там остался один из самых светлых и волнующих дней его жизни. Прошел.
«И вот она сидит в трамвае, а я курю здесь. Она там, а я здесь. Но как она могла оставить тот чертов лист на дорожке?! Как?»
Дождь моросил… Волосы намокли, плащ потемнел от дождя. И вдруг кто-то тронул его за плечо, он вздрогнул и обернулся. Она стояла рядом и смотрела испуганно.
– Что с тобой? – спросила она.
Он очень обрадовался, что это она, и удивился – такое у нее было испуганное лицо.
– А что случилось?
– Я не узнала тебя сейчас… Смотрю – одинокая фигура под дождем. Взглянула в окно и испугалась. Не ты. Одинокий чужой человек на остановке, под дождем. Даже страшно стало.
– Ну, что ты! – Он виновато улыбнулся и привлек ее к себе. – Просто стоял и смотрел на наш парк – ведь там остался твой зимний букет! Помнишь его? Мокнет сейчас под дождем…
У нее было очень расстроенное лицо.
– Ну, улыбнись, Галчонок, – ласково попросил он.
Она вся дрожала.
– Не могу прийти в себя: смотрю – совсем чужой, одинокий… Я даже подумала, а где же ты?.. Больше никуда не отходи от меня, слышишь?
– Не буду, не буду! – улыбнулся он.
Она пристально смотрела на него.
– Ну, что ты? Я же очень люблю тебя, – сказал он, наклонился и поцеловал ее.
– Я боюсь! – Она пристально смотрела ему в глаза. – Чего-то боюсь.
– Граждане, вагон отправляется! – сердито сказал неизвестно откуда появившийся вожатый. Она не слышала вожатого. Она не сводила с него пристальных глаз. Словно что-то рушилось в ней.
Войдя в вагон, вожатый деловито постучал сапогами по полу.
– Я совсем замерзла. Пойдем! – сказала она.
Он бросил окурок.
Ко второму вагону торопливо пробежала кондукторша, придерживая свою сумку, словно противогаз.
– Ну, пойдем же! Что ты ждешь? Ведь наш вагон без кондуктора…
Начало 1970-х