355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Коняев » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е » Текст книги (страница 32)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 02:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"


Автор книги: Николай Коняев


Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Будто в ярме подневолья, толстяк истязал избыточно грузное тело на выбранной ранее трассе по грязной раскисшей тропинке, петлявшей назло, как извилистый шрам у планеты, которую мы бичевали, загадили щепками, стружками, струпьями леса.

– Ты что сюда припылил? – Он оправлялся напротив убежища Карлика. – Гнездышко-перышко на зиму вьешь? У тебя на дубу какой титул?

– А вы что за фрукт?

– О себе скажу всуе. Монарх.

– И не самозванец?

– Иные, по мягкости крови, давно самозванцы. Пренебрегают они, по мягкости крови, пренебрегают инстинктом, удобством инстинкта. Касательно лично меня, чувствую почвенность антропофагии только на гривенник, если не бегаю на четвереньках. Если не бегаю, мне возвращаться домой неохота. Давай полюбовно полижемся…

– Как это полижемся? – Карлик уже догадался, что собеседник очередной маньяк.

– Ну, полюбовно-простецки, на пользу мне, понял?

– Отпадает. У меня вирусный грипп.

– А ты, вижу, бодлив. Этого гриппа тебе никогда не прощу…

Пятно полинявшей спины маньяка снова поплыло по мелколесью.

Карлик от ярости негодовал – иноходец испортил ему настроение.

Карлик от ярости, не находя себе места, вскипел и расхлябанно дернулся вбок. Это лютое бешенство повлекло за собой наказание. Но, падая с дерева в тартарары, писарь услышал обрывки добротного женского смеха – ласковый смех, если верить ушам, отражал изъявление радости женщины, что верхолюб и курильщик ухватился руками за гриву какой-то спасательной ветки, повис и не грохнулся наземь, и мозг у него не разбит.

28

О женщинах – откровенно.

Прячут они под одеждой свою голографию хрупкости, которая свойственна слабому полу, как ощущение хрупкости внешнего мира. Благодаря нашей взаимосвязи с этой своей половинкой, предоставляется нам осветляющий шанс. Это когда подстрекаем ее на потомство.

Когда мы подстрекаем ее на потомство, мы подстрекаем ее передать ему навыки нашего зла, когда мы подстрекаем ее передать ему навыки нашего зла, мы подстрекаем ее передать ему внутриутробно вселенское зло, когда мы подстрекаем ее передать это зло, неизбежное будто бы по своему фатализму, необходимое будто бы для долголетия, мы – полновесные жлобы природы – вульгарно застенчивы, не признаемся, что всякое зло на земле как-никак изначально мужское.

Но, благодаря нашей взаимопривязи, предоставляется шанс искупления нашей вины дикарей за минувшие войны, за причиненные тяжкие беды, за надругательства, за надувательства, за разгильдяйства, за членовредительства, за краснобайства, за сквернословия, за малодушья, за пьянки, за пенки, за карты, за фомки, за недостачу таланта мужчин у мужчин. Единственный предоставляется шанс. Угомонить у себя сто страстей можно только дозволенной женщиной.

Карлик интуитивно выбрал однажды себе недурную невесту, придумал ее себе среди невидимок, общается с этой красавицей на расстоянии внутренним оком, а встретиться по-натуральному покудова не доводилось.

Эта заочница целенаправленно где-то все прошлые годы жила для него.

Ждали случая.

Наконец она вот – она приближается.

Новые кофточка с юбкой, чулки, голубое, зеленое, желтое, синее, красное – все фиолетово.

29

Карлик узнал ее, – приближаясь, она постаралась. Она для него танцевала круги по траве на поляне. Гордо красивая без оговорок, она была мастерски неповторимой, подвижной, точно такой же подвижной, как он ее мастерски выдумал.

И все-таки нет, она, превзойдя себя первоначальную, самостоятельно переросла результат его замысла.

Будучи нежной, послушной, как он ее некогда выдумал, она для него себя сделала нынче намного нежнее, нужнее, важнее, чем он ее ранее выдумал, она постаралась, а на поляне волчком она полностью переиграла своими кругами, своими ногами вертлявую позу висящего мужа.

Зеленое, желтое, синее, светлое.

Свой фиолет антуражу спектакля.

Свое напряжение.

Главное женское новшество – что фантазийная женщина, как оказалось, имела себе два лица, подкрепленные челками, – не потрясло неожиданно Карлика. Тот осознал ее степень отличия как уязвимость инакости. Затылок отсутствовал. Ибо мутантка вписала строптиво туда второй лоб, а заместо спины завела себе – тоже вторые, но – тоже нормальные грудь и брюшко. Правда, вторыми по счету назвать их уверенно Карлик остерегался. При двух одинаковых органах это понятие счета слишком условно. Где, например, ее зад? И перед – оба переда?

Без инструкции не разобраться, чего тебе надо, кого тебе слушать, ежели заговорят оба рта, но без инструкции видно, какое тебе подвалило сокровище.

Черт его знает, откуда взялось оно.

Что делать, умище, тебе с этой женщиной?

Попробуй, пожалуйста, не возвопить.

Попробуй-ка не возвопи…

Разумнее было бы с этой двуликой великой модерншей расстаться везуче-висяче, пока ты фруктово на дереве.

Но разум одно говорит, а душа не согласна расстаться – распасться.

Подобная женщина разве сама виновата в излишке своих ипостасей? Кто сотворил ее, помнишь? Она же старалась.

И – перестаралась.

Она помогала тебе, не забыл?

У Карлика скорбные мысли.

Все то, что хорошее, мол, это вечно приманка разбою породе завистников и ненавистниц, и каждому шибздику тоже приманка.

Шибздику вечно дурацки неймется шпынять элементы хорошего лапой.

Дерьмо сообща для того существует.

Оно существует избить ее ночью, забить ее ночью цепями.

Либо двойную напялить узду на нее.

Либо, конечно, корыстно, – конечно же, патриотически подобострастно доставить инопланетянку на поругание в известную башню.

Кунсткафедру.

Такой чумовой головы там еще не поставлено.

– Ты не тяни, скорей падай, ты что невеселый? – верещала внизу жена дуэтом. – Я подстрахую, голубчик. Ура?

В участи парашютиста на дыбе сперва не заметно какой-либо тяжести, но, поначалу терпимая, тяжесть исподволь обретала физический вес и тащила всего тебя книзу. Надо немедля прервать окаянство нагрузки, но пальцы, сведенные в окостеневшие горсти, не слушались. Эти сцепления держали каменной хваткой дубовую крону.

Наша беда – вся в отказе горстей подчиняться.

– Думала, встретимся, дело себе соберем! Я скучаю, но рассержусь – и домой по росе. Хотя некуда…

Карлик, изнемогая навытяжку, маялся, мялся, прикованный за руки.

Скоро нашло на него помрачение, будто бы только что минула тысяча лет. Октябри с январями в апреле – холодно, пасмурно, слякотно. Щиплется желтый подкрашенный воздух, и тянется-тянется здешний паршивенький вечер. Или здесь утро такое смердящее.

Вечером – утро.

Люди, круша свои беды, все борются, борются.

Карлик обиделся, что никакая собака на цирке событий не помнит о нем, отвисающем утраповинность.

А столько веков отступя, мы, сиречь ирреалии, существовавшие где-то когда-то, равно как и вовсе не вовсе не существовавшие сроду, сегодня зловеще никто. Нам обижаться не надо. Нам обижаться на то, что в отстойнике Леты пропал интерес относительно роли прапращурства, глупо.

– Слушай, сама не своя, когда плачу. Слезы ручьями, четыре ручья, каждый горький…

Карлик ударился лбом о землю, сел у подножья дерева на красоту колокольчиков. Он узнал ошалело себя по штанам. Эта занятная часть его платья попалась ему на глаза, как указатель имущего долженствования Карлика далее. Прочей приметой порядка на свете было высокое дерево – дерево-дуб ожило, помахав ему кроной.

Домашняя ловкая белка, целебная чудо-ладонь юркнула по синяку на щеке верхолаза:

– Потрогай мой пульс, идти некуда…

– Чучело ты мое ненаглядное! – Карлик откликнулся, но в голове по камням у него застучали телеги.

30

Корреспонденция, поступающая сюда, формируется в оперативные кучки дневного цикла по степени важности, – кучки по степени важности строятся Карликом одновременно с его восприятием их ерундистики.

Письма предназначаются монстрам-мыслителям.

Это заказы правительства на составление грамотно дипломатических устных и письменных актов, инструкций, шпаргалок и галочек.

Это запросы, падшие просьбы министров и полуминистров оформить отмашку на жалобы люда, которому нечего жрать и смотреть.

Это записки пустопорожних организаций низшего ранга. Нечаянно руки смотрителя-писаря вскрыли новый пакет из Общества Первых, оно сообщало, что здравствует.

– Убожество! – прокомментировал Общество писарь, едва пробегая глазами по тексту послания.

…Мы знаем Адама, кто первым однажды возник, а кто первым усоп, – информируйте, чтобы календари долго помнили, чтили.

– Нет, я не стану делиться такой государственной тайной с ублюдками.

31

В общем, инерция заблуждения хочет и может увести любопытствующего человека далеко на гребень аферы.

Любопытствующий человек опрометчив – инерция никому не сулит обратную лестницу.

Но, может, юмор окрест его выручит?

Окрест изобилие всячески лысых, это смешно.

32

Конфиденциально провинциальная справка на тему, нам опостылевшую.

За лето монстры-мыслители башни среди всеобщего балдежа населения спятили более, чем остальные кто-либо с отрыжкой, как эхо. Лысые кладези мозга базарили, щелкали, чавкали, гавкали, шикали по-тарабарски свои междометия нечленораздельно без отдыха. Спать эти лысые номера так и не спали ни разу все лето.

Карлик, имея навязчиво развитый слух, импровизировал общий порядок из общего хаоса шума, который вне блага.

Звуки, похожие грубо по своей бойкости грубого тембра на шарканье голосовыми распухшими связками, как ангинозными, напоминали по трепету ритма готовые цельные фразы, произносимые порознь якобы хором:

– И пашем, и пляшем!.. И пашем, и пляшем!..

Ага, только вам и плясать.

– И пашем, и пляшем!..

Это же надо, какие народные пахари, думал он иронически, но крикуны-полиглоты повторно твердили свое:

– Пашем и пляшем!.. У нас урожай!..

Безногие пахари, думал он.

А те беленились и фыркали сызнова:

– Пашем и пляшем!..

– Оно!..

– Тсс!.. Оно – здесь, оно – ходит…

– Оно – прячется, передвигается молча ногами…

– Как оно постарело, как истощилось и как истаскалось изрядно по грязи…

– Пашем и пляшем, оно принесло табаку…

– Тихо вы, гнои! – почти матерился распущенный, либо рассерженный, либо расстроенный, либо растроганный Карлик. – Я кто вам? Я вам оно разве? Ну, хватит! Я тоже пашу на работе… Доброе утро!..

– Врет еще!.. Врешь, извести с этой целью?..

– Доброе? Тьфу насчет утра!..

– Карл, а тебе ваше тулово служит обузой для головы, когда сама голова бывает обузой для тулова?

– Зверь оно, зверь! Оно рыбой жратвует, я видел…

– Это не зверь, это змей вертикальный, когда встрепеняются множество ног…

– У него две ноги на такое количество мяса…

– Рифмую, дверь – зверь!.. Она дико непредсказуема, то закрывается, то раскрывается, то закрывается…

– Рифмоплета-зануду по морде харчком укокошу.

– Карл, я прошу проходимцу-профессору выговор! А то врежьте пощечину.

– Пощечину мне, стихопес?

– Обязательно врежьте пощечину хаму ногой врукопашную.

– Зачем это ногоприкладство, папа?

– Нагогочусь… Есть еще рифма, зверь – дверь!..

– А до того, рифмоблуд, у тебя было что?

– Дверь – зверь! Это разница. Наоборот у меня получается лучше.

– Не лязгай, не лузгай.

– Спокойно, спокойно вы! – пробовал окоротить их истерику писарь. – Одумайтесь, если, надеюсь, еще не забыли, как это делается.

– Кыш! – орали на Карлика монстры. – Пашем и пляшем, уйди!.. Кыш из этого дома, сам истезайся цифирью, глаголью хрипи до напряга морщин, освещая…

33

Вечером у головы номер один угораздило мало-помалу прорезаться призраку нового зуба.

Номер один ощерялся, кичился новинкой.

– Действительно, зуб, а не зуд и не шут изо рта, – набалладил ему кто-то сбоку по левую сторону в ухо.

34

Помезану, – так уважительно, так уменьшительно-ласково переиначил он имя сестре, – Помезаночку не дозовешься по-братски за стол усадить.

Она вовсе не дура.

Настропалилась отроковица-сестрица по небу парить и взмывает отсюда поверх облаков, околдованная высотой.

Карлик уже вторые сутки держит открытыми настежь окна квартиры.

Пролетая над эспланадой ревущего, рьяного, будто бы пьяного, моря, сестра Помезана кричит ему песенно что-то свое. Карлик ей тоже по-своему:

– Боязно мне, Помезанка. Вдруг если сголу, как якобы сослепу, ты на сей раз оборвешься в акулью закуску. Давай поскорей возвращайся.

– Жди меня, братик, я скоро.

Глава вторая. ПОМЕЗАНА
1

………………………………………………………………

………………………………………………………………

и т. д. и т. п.

Это не для печати.

Глава третья. ИЛЛАРИОН
1

Очень известная шишка рассказывал.

Я рано вцепился в утопию тьфу-бытия молодыми зубами познания. Вцепившись, я всенаучно статейку свалял обывателю, дескать, обрыдлое тьфу-бытие, под эгидой которого мы загудели несчастно сюда напрокат, облапошило нас, охмурило, что будто бы мы генералы природы. Какие же мы генералы?

Какие же мы генералы, когда человек, удостоенный чина дурак, остается транзитной сугубо фигурой пути восвояси на кладбище?

Статью напечатали в траурной рамке с портретом автора.

Вторая статья была круче – там я зарекся, помру самобытно.

Беспечные жертвы закона свинцовой занозы в аорту, писал я, какие же мы генералы, когда генерал обречен уподобиться тле на цветке, потому что шальную, глумливую пулю, попавшую горлу, никто не способен отхаркнуть обратно в оружие по траектории вылета?

Горькая правда, что все мы заранее смертны, стращал я, делает эту цветочную пыльную-пульную жизнь издевательски, как идиотски, бессмысленной жизнью, куда на свои похороны родимся насильственно в ужас убоя за каплю нектара, в оглобли тяжелой поденной работы, в оскомину простенько робкой судьбы, где родившийся будет унижен изъятием из обихода, то бишь он будет однажды никто не по собственной воле.

Нам остается только самоубийство как единственный выход уверенно распоряжаться собой по-хозяйски, – но в этом у генерала должна быть эстетика чести, не правда ли?

Сладкая правда?

Сладчайшая.

Третьей статьей, где поклялся, что скоро хлестово помру впереди стариков и детей, началась операция непослушания тьфубытию. Людишки поверили мне предварительно на слово. Сначала неглупые кум и кума поддержали мои постулаты по-свойски поочередно прыжками в омут. Естественно, прыгали спьяну. Следом и прочие психи народа меня поддержали – кто на храпок истыкал иголками тощие вены, впуская, вливая туда наркотик, а кто на веревке за шею расправил отвисшую радикулитную спину. Помнится, некий сподвижник учения, будучи нашпигованный на девяносто процентов огульной соленой водой в организме, публично засох, объявив у себя голодовку протеста на пляже, – ныне внизу моего мавзолея миляга музейно покоится весь искареженный, как ископаемый, словно плебейская мумия вяленой воблы в историю. Как экспонат. А другой замечательный наш ученик – артистик. Он ошарашил общественность опытом исчезновения вместе со сценой капеллы на спевке. Бесследно размытый тогда на волне колебания звука, тот Яшка в очко мирового сортира пропал, изойдя на пронзительный тенор. Это слишком искусство. Был Яшка – нет Яшки. Ни праха, ни пепла. Но все-таки детский, давнишний рентгеновский снимок утробы на память о нем обнаружили – дошлые внуки на память о нем обнаружили. Внуки нашли героично в альбоме потомства гастрит изнутри да прямую кишку наизнанку.

Был Яшка – нет Яшки.

Гастрит и кишка.

Мне самому почему-то везти – не везло.

Мне сгинуть отсюда мешала на редкость ответственность автора модной теории. Там у меня вновь и вновь открывались отдельные прыткие новости, шустрые блестки большой глубины – мне хотелось ее до конца распоясать и густо снабдить афоризмами, чтобы затем эти перлы добра-серебра принести философски на суд опаленной толпе читачей.

Правительство забеспокоилось, ибо людишки, читая меня, разумеется, массово дохли. Народу грозила повальная смертность, и некуда было державе девать его битые кучи костей, которых у каждого трупа дохлятины более тысячи штук, а министрам отпущено разума на размышление меньше наперстка на всех. Они, закулисно мыча, думали-думали, все, что могли, передумали, перемычали, когда, наконец, у соседней строптивой державы, страдавшей врожденно чесоткой, наняли на золотые запасы… на золотые запасы… наняли… кавалериские части… Кавалерийские?.. Надо же, слово какое ты правильно блеешь и знаешь… Я тоже люблю научные термины… Ка… либо ко… Коварелийские?.. Ну, жеребячьи – понятно?.. Конскому войску защиты наметили скудную цель – одного меня саблями вырубить и зацензурить.

Я вышел и вынес орде на прощание тихое теплое слово напутствия:

– Рубильники! Раннюю смерть от удара по лбу принимаю наградой счастливого случая. Мне ваша свора – до Гулькина…

Лошади, выслушав, оторопели, заржали душевно, попадали навзничь, а пешие всадники – молча крошили себя палашами.

Так и закончилась эта неравная сеча вничью.

Кстати, министрам отставка была на сей раз обеспечена. Взял я, конечно, верховную власть и не первое красное лето красиво хожу в аксельбантах, а кто такой Гулькин, ей-ей, не знаю. Хочешь, ответствуй мне, чем он известен. Или твои плодородные думы снова куда-то на поиски вечного духа далёко направлены? Дух – это мистика. Лучше про Гулькина – что за персона.

Послушай, тебе наденут аркан, и дух у тебя под овчиной мгновенно покинет обноски трусливого тела. Вот и вся вечность. Или ты не согласен?

Я чую, тебе не по вкусу мой звон отклонения в исповедь. Я раздражаю тебя, да? Не нравится, может, еще моя внешность? А моя власть у тебя вызывает икоту с испуга? Не нравится внешность и власть?

Я внешне похож, это знаю, люблю, на хорошую связку бананов. Опух и свиреп. А свиреп – от угодников и подхалимов. Я только снаружи маленько свиреп, а в интиме души – часто писаюсь.

О власти слова запомни.

Приятственна всякая власть, если, конечно, располагаешь ею.

Таковы, Карлик, истины, до которых умельцу рукой падать, если, конечно, рука твоя длинная.

Что? Снова прищучил я тебя? Как я прищучил? А как и раньше. Когда ты на дереве был и свалился. Мы с этим еще разберемся потом, отчего ты свалился, какая была твоя тайная цель опорочить идею.

Глянь-ка сюда – сто томов!..

У меня сто томов, я писал их один, они толстые-толстые все, ты завидуешь!..

Ах, это, по-твоему, чушь? Это – количество, не переходящее в якобы качество? Что, что, что? Кому там известны какие три случая, когда получаются толстые книги? Давай раскрывайся последними картами, как и когда, почему получаются толстые книги взамен афоризма. Ну, первый? Первый, когда продолжительно долго доказывают именно то, чему сами не верят? Интересное рассуждение – плохо, что длинное тоже. Второй случай жду, не тяни кошку за кишки. Стало быть, это – когда на душе ни копейки таланта что-то сказать и сказать, увы, нечего, вот и льют они жижу на пустоши каждой типично раздутой страницы тщеславия? Мне твоя партия мыслей до Гулькина, понял? Я золотое перо поколения, понял? Я совесть его проходимцев, основатель, утеха. Кто графоман, опосля разберемся.

Чем я, гляди, не Сократ?

А теперь еще сбоку гляди – не Платон?

И возвращайся на круги своя в отведенную камеру – там обезьяне комфорт и кроссворд.

Или – нет! Я сейчас уши заткну войлоком, а ты свое мнение снова сбреши. Впустую, конечно, глухому, но как у тебя сгоряча всего-навсего мыслей за целый день остается там узенькая полоска поперек одинокой страницы, поделись опытом.

У меня самого вихрь идей постоянно присутствует, а ты вот узенькую полоску намысливаешь едва-едва за день.

Ибо лентяй.

Вспомни-ка, много-много писать и писать – это похоже, по-твоему, на переедание?

Далее что насулил, еще помнишь? Я чье перо? Мыши летучей перо, по-твоему? Как, уже не перо? Тогда кто? Скоробей? Спасибо – вручил аттестат!..

Изыди… Не слышу, впрочем…

2

Деревня Шнурки мыкала время в ущелье – на дне.

Пятнистый клочок обозримого неба давал ей прожиточный свет и тепло на дальнейшее благополучие. Солнце кривыми лучами туда проникало кривыми путями.

Вокруг ущелья, где, мыкая время, думали думы Шнурки, разросся, раскинулся лес и лежала большая равнина. Пенаты людей, вероятно, разумнее было бы располагать именно там, а не в яме. Но суеверные жители, боясь эпидемий, не селятся на сквозняке.

Ни бабы, ни мужики Шнурков еще не постигли науку цифири, но меру вещам они знали нисколько не хуже нашего брата.

Пенаты с удобствами для продолжительной жизни деревня себе собирала хоромоподобные. Кормила-поила деревня себя делово без опеки товарного внешнего рынка, который своей конъюнктурой туда не проник и доныне. В амбарах и на чердаках у хозяина каждого дома стоит ароматический дух изобилия всяческой снеди. Лен и редиска под окнами каждого дома росли сообразно потребностям, а шкурная кожа домашней скотины шла после выделки на производство гармоний.

Сообразно потребностям огонь и железо для кузниц они добывали себе воровством у вулкана – дряхлый вулкан оказался ничейным, однако пока не погасшим.

Утром июльское вёдро манило крестьян обрести напряжение мускульной силы, где человек и природа на редкость едины. Стояла пора сенокоса. В эту нелегкую пору порухи зеленого верха жуки, земляные красавцы, панически между корнями растений трясутся, что всю популяцию, всех их отловят, отловят и скоро сожрут оснащенные косами хищники. Напрасно трясутся. Пора сенокоса – грибная пора. Шампиньоны кругом у корней молочая натыканы к употреблению. Поэтому кушать усатое мясо жуков у косца нет охоты.

Косы, как острые молнии, падали вниз и вперед, отсекая пушистую гриву травы, поднимались и падали снова. Звенели, шуршали картавые косы по стеблям. Из этого звоношуршания косы хитрили составить одну задушевную, звонко шуршавшую фразу, которая, кажется, не лишена была смысла, хватавшего за сердце. «Любит – не любит, любит – не любит». Эти слова говорящей косы заглушали собой летний шум и другие шумы на лугу. Сами крестьяне трудились азартно до признаков изнеможения, трудились они до непрошеной боли, которая хуже горчичника жгла в онемевшей спине, трудились они до корявого пота – пота ручьями по брюху. Любит – не любит. Уже пополудни рабочий народ, отдохнувший за время большой передышки, снова бросался косить и потеть, и коса мужику говорила про бабу подначливо: любит – не любит, любит – не любит.

Издерганные, растормошенные ворожбой не по делу, косцы возвращаются в избы страдальчески запоздно. Мужик изощрен и велик убедиться, что струями нежного шепота любит, и как еще любит опорная женщина грубую плоть у тебя до последней морщинки, – любит и как еще любит, а длинная ночка сама потакает ей в этой любви. Не торопись успевать, и балдейте на пару, покудова ночь-серебро не сокроется тихо на поле за лесом.

Однажды среди состоявшейся ночи раздался чужой человеческий вопль из избы старика Балалайкина Борьки.

Ночь эта…

Ночь эта была последней для деревни Шнурки.

3

С оравой нахалов-единомышленников Илларион инспектировал области, что расположены справа по географической карте, – в этом углу государства таких областей было несколько.

Нахалы конспиративно хромали на костылях и в обмотках, изображая калек обнищавшей среды подворотен. Эх, если бы такого калеку, мечтали нахалы, кто-либо позарился стукнуть!.. Эх, если позарится двинуть ухватом!.. Если позарится, будетулика – разграбим обидчику сад или храм…

Охая конспиративно, стоная с ухмылками, двигалась эта комиссия физиономий гуськом из имперской столицы по некультурному волглому лесу, где только черт-те чего не цвело вперемешку с ягодами росы, похожими на прозрачные бородавки. В однообразии хаоса леса нахалы нашли себе развлечение, считали деревья по сторонам. Уже на четвертой просчитанной тысяче вспыхнула между нахалами склока сомнения. Кто-то назвал окончательной сумму три тысячи двести стволов, а кому-то подобные цифры казались опиской статистики. Три полновесные тысячи плюс еще триста два дерева кряду. Ваши три двести поэтому – вздор, а не лес.

У любого нахала, кого ни возьми, глаза мимосмотрящие. Нахалу присуща размытость оптической точки, нет у него центра тяжести взгляду. Но главное сходство нахалов, – оно здесь и главное свойство нахалов, – оно состояло в отсутствии… Что за чудные слова: состояло в отсутствии?.. Главное сходство нахалов, опять ухожу не туда, состояло в отсутствии нравственной воли на взлет. Или не взлет, а хотя бы подъем ото сна.

Вот идет Икс, а вот – Игрек. Оба в отряде нахалов уже ветераны по всему фронту грызни за пристиж. Оба, неутомимые, неутолимые, по непутевому перебивались из осени в осень обновками на шармака. Ну, например, этот Икс опоясан алмазами виноторговца, какого легально когда-то пугнул острогой по виску. Зато нахал Игрек закончил образование. Чтобы дипломом отличника шибко смутить Икса в отместку за виноторговца, какого тому на поживу послала судьба, нахал Игрек окончил астральные курсы на верхогляда провинции, где перенял у друзей-звездоплетов осанку да легкую поступь, а молодую жену – силком одолжил у зубного врача навсегда.

Нахал Икс, это было нормально, подсиживал Игрека, возненавидев его за рулады, которые тот исполнял услаждающе.

– Три тысячи триста-а!.. – пел Игрек эпифору голосом юного тетеревенка.

Был он изнеженный, был избалованный взбалмошно сызмальства. К Иллариону корыстно примкнул озощряться по части греха на широкую ногу.

– Ты не сверли меня, сволочь! – Икс, у которого злоба затмила дубами рассудок, оскалился на сотоварища.

Не было средства заполучить у того щелкопера золотое сечение горла, присвоить удачу вибрации звука, не было нитки, чтобы тянуть у него свистокрылую трель из рта на себя.

– Три тысячи триста-а! Пожалуйста – веники либо венки…

– Вози меня вдоль и поперек! – Икс, озверевший в итоге провала приватизации голоса, больше не мог утерпеть и вскочил Игреку на спину, как ишаку, продолжая браниться. – Хребет обострил!.. Окончил астральные курсы, но будешь отныне внизу… Подо мной…

– Выразительно цокаю, всадник? Одобри, не ври.

Жизнь – это вечное верх или низ.

Игреку надо подробно запомнить удары наездника – ляжками, словно котлетами, по животу.

Назавтра, возможно, скакун-обученец испробует эти приемы жокея – поднаторевший, прожженный, пришпорит Игрек избранника-дебютанта, которого будет уверенно драть у себя между ног.

4

Илларион обходил, огибал обгорелые пни.

Комиссия, шествуя сзади, наткнулась ему на пятки.

– Тише, мозоли когтями попортите! – шепнул он, отскакивая вприсядку.

Нахалы-сподвижники падали ниц и лизали возможные раны кормильца, спеша на карачках и сызнова падая. Монарх эти бритые морды пинал обнаженной пятой, потому что щекотно лизали. Босая пята впечатляла своими размерами вполкирпича.

Несколько дней монарха тошнила тоска меланхолика.

Всякий раз удручали монарха пейзажи напрасных окраин, избушки, торчащие наперекос и всегда поперек его взора, – скорлупки барачного блеклого типа были несметны числом и фактически – вне досягаемости. Монарх изнемог от искуса войти вероломно во все прокопченные двери, войти во все дыры халуп и скорлуп, испытать обывателей на поклонение, вызвать их оторопь и покуражиться. Войти во все дыры на свете немыслимо. Значит, и власть у него не вполне козырная, по существу – как условная, как удел импотента на фоне гуляющих юбок. А хочется пробы на зуб, а не просто, когда видит око.

Самые хитросплетенные планы проникнуть инкогнито на глубину во глубинку народа терпели фиаско. Молва на местах опережала визиты комиссии. Монарха повсюду встречали народные пьянки, но все – в его честь. Оказывается, на расстоянии за километры до сельских околиц о нем уже знали, что прется сюда. Причиной прокола секретности были не происки суперагентов, а сапоги к юбилею. Знакомый лояльный сапожник изготовил ему на заказ эти громкие раструбы, предусмотрев оглушительный скрип у подметок.

– Это чтобы не сперли нечаянно банщики…

– Да, да, чтобы не сперли, – соглашался монарх. – А что, слушок есть?..

Илларион обрешил отказаться напрочь от обуви как от услуги прислуги, подвохи которой накладны. Монарх, ежедневно меняя внезапно маршруты, шагал обходными путями по бездорожью, крался босой по-кошачьи.

Сподвижники сзади, нахалы комиссии, немедленно тоже разулись, увидев его натуральные старшие пятки живьем.

5

Когда комиссия вдруг одолела препятствия леса, то вышла босая к аграрному полю гречихи, но здесь обнаружила новую драму, что члены комиссии вроде бы сами нисколько не члены комиссии, наоборот, они даже нигде на земле не находятся, что непосредственно данного поля гречихи на карте не видно.

Карта по старости лет изорвалась, и нужный лоскут у нее потеряли.

Всякий бродяга, кому хоть однажды судьба подсуропила драмой, кому навязала беду заблудиться, помнит и панику, помнит и чувство потери себя, страх ощущения вашей ничтожности, вашей никчемности. Вы больше никто. Правда, покуда нахалы валандались и горевали на тему своей повсеместной безбытности, слезоточиво покуда мусолили нонсенс отсутствия прежнего самосебячества, слева неожиданно возникла в ущелье деревня Шнурки с опознавательными дымами кухонь и кузниц.

6

Это шик, отметил Илларион ухоженную деревню Шнурки, что выделялась из обязательного рабоче-крестьянского хаоса, где постоянно монарха трудящихся гнуло ко сну по причине большой безалаберной бедности граждан и мусора.

Здесь у ворот – и также направо-налево муры – не было свалок.

У каждого прочного дома стояли станки для вязания платья, гуляла большая свинья, кошкой млела кошка, творился хозяйский порядок и толк, и лужайка была вместо лужи.

Вокруг обитали веселые местные жители разного пола.

7

Тесно кольцом обступившие группку гостей мужики с ихними бабами ждали тактично начала знакомства.

– Почему вы притихли, комоды? – гавкнул Илларион и затопал обеими руководящими пятками на любопытствующих аборигенов.

– Ага, – подтвердили нахалы. – Наставить им оплеух?

– Языки проглотили при виде меня, – догадался монарх. – Обогревательный митинг устройте.

Нахалы нафыркали гамму сгущенной серьезности.

Главнейший нахал из охраны монарха тотчас отозвался, тотчас оказался на митинге первым оратором и прозвучал убедительно речью для простонародья пространства.

После него с этой же речью шумно выступили другие нахалы, кто помнил ее наизусть, ибо тоже зубрил ежедневно по два часа кряду взахлеб ее страсти на случай рождественских елок, а также на все посторонние случаи жизни.

Речь их, естественно, посвящалась Иллариону.

Монарх, обрисованный средствами сборно-служебного сленга, был еще знаете кем?

Его называли кувалдой, стропилой, сохой, дирижером оркестра слепых музыкантов.

Ему ничего не мешало многажды быть этим и тем.

Отец-одиночка народов, он освещал им акварелью дороги.

Наблюдая манеру толпы канителиться, тот отец отслеживал оси базаровращения подле него. Странная, страшная шатия собрана подле него – вся краснорожая, как алкаши первомайского хода, гонимого музыкой на барабанах.

Монарх изучал ее сверху, следил ее донизу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю