355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Коняев » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е » Текст книги (страница 18)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 02:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"


Автор книги: Николай Коняев


Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)

Сомневаясь в себе, я расспрашивал осторожно, описывая свои намеки и экивоки магистру. Он мягко упрекал меня за робость, напоминал для примера и руководства иные похвальные мои суждения и распоряжения. И коль скоро добрые слова подкрепляемы были добрым вином, я казался сам себе и впрямь не совсем недостойным моего невольного бремени…

Но приходило утро, и был я один, и дымом расплывалось, словно колдовское золото, мое душевное веселье.

Пора в ратушу. Надо идти, скрывая тяжкое похмелье и немалое отвращение: по природе я несообщителен. Нет, по сей день не пойму, как согласился принять, хотя бы на время, утешительный сан; приняв же, был честен и полон рвения. Был ли утешен – про то Бог суди. Правда, Бог – милосерд, и я сам сужу себя сурово.

А вот новая ратуша – мне в утешение: величавое, строгое строение подобно хоралу Баха; оно возносит к небу четыре башни, и на каждой – на все стороны света – часы. Дважды в сутки, в полдень и в полночь, часы играют короткую фразу из «Фиделио»: шестикратно повторенная квинта до мажор успокаивает своей устойчивостью и вместе с тем придает по моему замыслу некоторую возвышенность будням. Правда, магистрат находит, что фраза звучит скорее как предостережение; но я осмелился не согласиться с этим. Памина, моя воспитанница (я люблю это имя из «Волшебной флейты», имя чудесной принцессы, выходящей из таинственной тени, чтобы вознаградить Тамино за все испытания; ее крестное – Сабина – созвучно волшебному), – моя воспитанница говорит, что мелодия с шестью «соль» похожа на школьную дразнилку.

Увы, пока неизвестно, какое толкование предпочтут граждане Гаммельна. Со дня торжественного открытия ратуши минуло уже два месяца, а часы еще не играют и даже не ходят. Их делал мастер Гейнц, гордость и слава города, и приключившаяся с ним незадача не дает мне покоя. Парень он славный, старательный, всегда трезв и безотказен – и вдруг охмелел от всеобщих похвал и понес околесицу; ему-де все дозволено, начнет злословить хоть о бургомистре, хоть обо всем магистрате, и ничего ему за то не будет. Мясник же Якоб, грубиян и недоброжелатель, подстрекнул: бургомистра-то всякий, дескать, горазд, а вот попробуй судью! Пари на две кружки! И подзуживал всячески, пока бедняга Гейнц, выпив для удали, не произнес слова неудобопроизносимые о председателе судебной палаты при большом скоплении народа в пивной. И надо же: кто-то услыхал, запечатлел на бумаге все подробности, включая самые слова, и доставил в магистрат. Колебались и спорили ожесточенно, но арестовали мастера. Так и стоят часы, краса города, утеха и малое оправдание мое.

Ныне я стал искусен в лести, обучился интриговать, хитро-сплетать и ходить окольно. Бывает, переберу лакейского тону – и тем послужу пользе дела. Надо вызволить Гейнца! Судья не зол и не мелочен – из почтения к себе; а повезет – так одно присутствие моего друга пристыдит упершийся магистрат. Не будучи лицом официальным, одинокий мыслитель все же приходит иногда в ратушу и даже удостаивает нас своими суждениями; и тогда немногие слова его возносят нашу обыденность к высотам философии и космического беспристрастия.

– Досточтимый судья, как драгоценное здоровье ваше?

– Благодарю, бургомистр.

– Рад слышать, и никто более меня не рад. Рад сердечно всем вам, уважаемые! Опоздал, опоздал, простите, на северной башне третий месяц двенадцать, да на западной только девять…

– Иной долг тягостен, бургомистр.

– Боже упаси, дорогой мой, и помыслом не упрекаю вас! А коль пришелся к слову мастер Гейнц, то не случайно, да и когда бывают случайны слова ваши?! Читаю, друзья мои, в душе нашего коллеги: давний случай досаждает ему. По заслугам наказан грубиян и пьяница Гейнц, кто пожалеет о нем? Никто – кроме его судьи. Как снести благородному сердцу, когда долг надевает личину мести! Богомерзкое, мучительно потешное сходство! Уверен: если отпустим с презрением бродягу и сквернослова Гейнца, тотчас разойдутся тучи на челе нашего председателя. Не поддержит ли меня господин атташе фон Тедеско?

Поздний потомок знатного рода, гордого романской примесью, прославленный дипломат, англоман. Приветливая улыбка.

– Ваша диалектика блистательна, юридическая компетентность судьи несомненна… Вмешательство излишне.

Граф – поклонник искусств: быть может, в его лице наша картинная галерея имеет лучшего ценителя. Оригиналы слишком дороги, но я с таким тщанием подобрал копии для большого зала ратуши, и взгляд дипломата скользит по стенам с явным одобрением. Особенно хорош Босхов «Корабль дураков»; жаль только, что картина сердит нашего оружейника-изобретателя: он находит в ней какие-то технические погрешности. Странно также, что магистр всегда садится к Босху спиной.

– Брань ремесленника – не оскорбление для меня. Не обдели Господь разумом того… не в меру усердного гражданина Гаммельна, я мог бы не знать о поносных словах, даже зная о них. Событие же, документально изложенное, слова названные и записанные обретают юридическое бытие, бытие государственное и историческое, бытие неизгладимое. Донесению надлежит быть рассмотренным и влекущим выводы, известно вам это, бургомистр? Бог свидетель, как неловко и досадно мне с этим жалким Гейнцем. Тяжко стать невольной причиною посрамления своего города, и кому – мне! Помнил я и о личине мести, вами упомянутой. Как распалась связь времен на наших часах, так раздираема была моя совесть. Недопустимо, однако, оставить порядок в небрежении. Ему, порядку, я решился пожертвовать даже и честью своей, уповая, впрочем, что так-то и сохраню ее.

Да, судья терпеть меня не может: он и место бургомистра жаждали один другого, и по праву, по праву!

– Тут и Якоб наш не без вины…

– Э, сосед, поцелуй-ка меня в зад!

– …а все ж мирволить нельзя. Спустишь раз – всякий примется, чем и оградишь почтенное лицо?

– Полно, любезнейший. Во мне ли дело? В отдельном ли человеке? Чем порождено недоумение об отдельном человеке? Это недоумение, это замешательство происходит от путаного определения его, ergo[10]10
  Следовательно (лат.).


[Закрыть]
, невозможности соотнести проступок с наказанием. Как возможно, что слава города зависит от негодяя, et vice versa[11]11
  И наоборот (лат.).


[Закрыть]
, допустимо ли, чтобы спаситель чести города оказался негодяем? Разум восстает против этого противоречия, и вам лучше знать, милостивый государь, как возникло такое немыслимое qui pro quo[12]12
  Недоразумение, путаница (лат.).


[Закрыть]
. Законы нелицеприятны, должное же толкование и применение их требует установленной системы приоритетов. Ergo, восстановим приоритеты, бургомистр!

Он косится в сторону моего друга, но тот неподвижен, как застывшая лава, в своем огромном кресле. Его грузное тело и просторные одежды переливаются через край.

– Да не такой уж он единственный, этот Гейнц. Гонору много! Другие не хуже бы справились.

О нет, ни в коем случае не следует мне понимать этот намек. Если изобретатель доберется до часов, они будут величиною с озеро, из каждой цифры полетят птички – в соответствующем количестве, а стрелки украсятся флажками.

– Гейнц вконец окосел, как твои две кружки добавил, Якоб…

– Задницу почеши, приятель.

– …с крыльца в лужу полетел и уж тут до мерзостей дошел: в рифму заматерился.

– Всюду мерзость, – сказал судья. – Не угодно ли: на дохлую лягушку наступил на площади.

– Наказать мусорщика!

– Мусорщика, профессор! Вы полагаете, это послужит славе Гаммельна? Право, не знаю, чем мы тут занимаемся.

– Я давно не был в Гаммельне, джентльмены, боюсь, что несколько забыл дорогую родину, служа ей на чужбине. Признаюсь, удивлен, опечален. Я – демократ и христианин, но в отеле насекомые! Горничные так неопрятны, что… приходится мыть руки. Прошу простить мою непрошеную откровенность.

– Экселенц! Профессор! Высокочтимый председатель! Все сказанное справедливо, неоспоримо! Город пора очистить. Здесь сегодня собрались самые светлые умы Гаммельна: изобретательнейший староста цеха оружейников, доктор, – ах нет, он что-то запаздывает, но вот его коллега фармацевт: вас, экселенц, просим консультировать по вопросам иностранной помощи, уповаю на ваше содействие, профессор. Наш уважаемый казначей, финансовый советник ван Пельц не позволит нам увлечься чрезмерно. Слева от меня – страж законов, справа – магистр, коего представлять нет нужды. Всех прошу помочь советом и участием. Сам же скажу: нужна вода, вода в каждый дом, и для начала построим водокачку…

Медленно отворилась дверь, вошел доктор – усталый и озабоченный…

– Уважаемый бургомистр подобен Геркулесу, для очистки авгиевых конюшен Пеней и Алфей запрудившему. Или водопровод смоет с наших улиц дохлых лягушек?

– Осушит грязные лужи, уничтожит кучи отбросов?

– Клоака очистит клоаку?

– Чума излечит холеру?

– Вы же слышали, коллеги: это лишь начало… Я с нетерпением жду водяного органа, фонтанов и статуй!..

О, невинные Гейнцевы каламбуры. О, расплата.

– Дорогостоящее начало, – в первый раз нарушает молчание мингер ван Пельц. Голландец родом, он несколько лет назад любезно принял на себя наши запутанные финансовые дела. – Но…

– И то сказать – гроша не останется, возьмемся за руки и пойдем плясать вокруг водокачки под музыку! Как мыши кота хоронили…

– Крысы! – Доктор вскочил. – Ночной сторож на складе Вальдмюллера! Крысы ему обгрызли ноги, я только что оттуда!

– Пока он спал, разумеется! Кара сопутствует преступлению. Вот она, распущенность!

– Крысы у булочницы кошку загрызли.

– Секретарю суда в суповой тарелке крысу подали!

– То-то сноха вчера всю кулебяку из булочной скормила коту. Не иначе, с крысиным дерьмом начинка.

– Мельнику всю муку изгадили!

– Крысы бросаются на детей, – взволнованно добавил доктор. – Прыгают в колыбели…

– Так не начать ли нам с крыс?

– С головы или хвоста? – прошептал я, покоряясь.

Магистр не слушал. Он вел сам с собой тихую ритмическую беседу, и я различил обрывок стиха:

 
…который властною рукой
Нам будет обновленья знаком…
 

– Не будем отвлекаться из-за частностей, господа, – сказал судья, который тоже прислушивался к монологу магистра. Упрекая себя за недавнее подозрение, я взглянул на него с горячей благодарностью. – Предлагаю систематический план…

Увы, не было удачи его разумной попытке! Под столом зашуршало. Тедеско побледнел, профессор нервно подобрал полы мантии: не таково было хладнокровное мужество моего благородного друга. Он остался спокоен, когда на груду бумаг перед нами вскочила мышь, – мне почудилось, на его рукава! – замерла на мгновение, вся любопытство и доброжелательство… Магистр махнул рукой, мышь исчезла.

А в огромном зале родился ропот.

– Довольно сомнений! Довольно колебаний! Действовать! Извести крыс! Найти средство!

– Такое средство есть, оно получено в моей лаборатории… Как угнездилась наука в этой скромной голове, спрашиваете вы себя? Своеволие ее крылий, милостивые государи мои! Рыцарь реторт и колбочек! Да, были времена, когда алхимика окружал страх и почтение; и, может быть, недолго осталось ждать, что повальный мор, что неслыханное бедствие наконец-то принудят растерянное человечество облечь ученого властью!

Аптекарь говорит негромко, но как пронзителен этот голос, сотрясающий его длинное, тонкое, как хлыст, тело.

– Это что ж, крысиная отрава? По чердакам да подвалам с угощеньем лазать? Смотрите, почтеннейший, подохнет зверь в углах – провоняет, зараза пуще пойдет. О старой доброй крысоловке пожалеешь.

– Вздор!

– А мы ее усовершенствуем. Вот я тут чертежик набросал, не посмотрите? Через вытяжную трубу на барабан их, да лопасти посадить почаще, чтоб на клочки. А подведем к реке выход – так и вывозить не надо, тратиться; прямо в воду!

– Весьма, весьма остроумно. Но… пресса может квалифицировать как вивисекцию. Я – демократ, но я христианин; и что скажет Англия?

Мы смущенно переглядываемся.

– Э, кати в зад твоя Англия!

– Ваше сооружение внушительно, как тяжелая артиллерия. Не слишком ли – для этой… войны мышей и лягушек?

– Что ж что война? Войны движут прогресс, любой школьник знает – вон профессор вам подтвердит. Оно, может, и нехорошо, да не нами заведено. Я – механик, человек практический, а ежели ваше превосходительство в рассуждениях на повороте заносит, так ваша Англия по сей день в шкурах ходила бы, креста не зная, кабы ее с кораблей не завоевали. А как сама разлакомилась – пароход построила, не на этакой же шлюпке плавать, что вон там нарисована.

– Ошибаетесь, сэр. Английское судоходство развивалось исключительно в торговых целях.

– Э, такая торговля от пиратства недалеко ушла. Сколько народу на дно-то пустили?

– Наш мастер забыл, что атташе фон Тедеско все-таки не англичанин, а мы не противники прогресса, даже если он, увы, пьет из черепов…

– Это вы про меня? Я из кружки пью!

– О нет, нет, это древнее божество, древнее изречение, – поспешил я.

– Древнее – так и говорите. А только божество за вас крыс ловить не станет. Не хотите крысоловку – по-другому сделаем, еще и проще. Вот транспортер есть, давно без дела стоит, лента широкая; а сюда – четыре столба, метр, не больше, угол… гм… косинус… так, довольно. Транспортер подает, плита падает и прихлопывает. Конец.

– Да уж с такой высоты – сразу мокрое место.

– А в какую сумму обойдется эта конструкция? – осторожно спрашивает мингер ван Пельц.

– Прикинем. Земляные работы – пустяк, рабочие много не спросят, подъемное устройство – после башенок-то на ратуше – цело, приспособим, а плита… плиту для такого случая в мавзолее того философа позаимствовать можно, все равно родственников никого не осталось. Еще динамо. Ну, и патент… От силы три сотни за все и про все.

– Сомневаюсь. Электричество дорого.

– Дражайший финансовый советник, неужто и вы враг прогресса? – шутит председатель судебной палаты.

– Нет-нет, никто как мы – голландцы – ему способствовали, хотя никто, как мы, не страдал попутно… А мастер уж успел за меня казну сосчитать?

– Когда мы так бедны, не подобает воздвигать вавилонские башни. Господа, обратитесь к науке – тайной, быстрой, всемогущей! Мы не сдвинулись ни на воробьиный скок, забавляясь механическими игрушками. Пока не поздно, призовем на помощь мысль! Мысль не нуждается в столбах и землекопах, мысль не разорит нас, мысль вся вот здесь, как джинн в пробирке!

Длинной, длинной рукой аптекарь касается лба. И какие ногти! Я вспоминаю старинное предписание: оставлять оружие за дверьми ратуши.

– «Черная пыль»; производство моей лаборатории. Целебна в малых дозах, предположительно смертельна в больших. Действует мгновенно, обходится недорого. Удалить жителей наиболее зараженных кварталов, распылить порошок – и погибнут не то что крысы, но вообще все живое в радиусе четырехсот метров. Быстрота, простота, никаких громоздких приспособлений. Для операции достаточно двух человек.

– Как будто недурно, – задумчиво говорит полицейский комиссар. – Тюрьма кишит крысами. Только куда я дену арестантов?..

– Господь благослови ваш гений, бакалавр! – горячо восклицает доктор.

– Я не вполне понимаю… получается, что эти двое… гм… тоже?

– Вот оно что! До людей дошло!

– Да, милейший прогрессист, тут риск, и немалый. Это не то что прятаться за мраморной плитой, оскорбляя городскую святыню. Давид вышел на Голиафа без щита! Присяга воина обязывает к жертве, при защите порядка риск входит в контракт.

– Но, бакалавр, – озаботился судья, – такой приказ солдату или полицейскому превышает наши права, равно как повиновение в этом случае превышает их долг. Кого же… удостоить?

– Припомните: требовался только десяток праведников… Каков же в ваших глазах Гаммельн, коли на дне своего презрения вам не сыскать и двоих. Так пусть одним буду я – ищите второго!

Соблазн. Три, пять, десять соблазнов. Соблазн вдохновения – верный расчет, не мечта, не надежда, первый и потому последний, единственный. Соблазн кончить, прекратить (в эту минуту я понимаю, что никогда она…) – соблазн покоя. Соблазн кокетства, павлиньего хвоста – перед нею же! Последний упомянутый, не честнее было бы с него начать?

– Что ж, дорогие сограждане, всем известно, что это кресло не по мне. Возложите грехи ваши на козла и отошлите его в пустыню. Разрешите сопровождать вас, бакалавр?

– Возложите грехи ваши, – повторяет судья; он раздосадован и не смотрит на меня. Соблазн злорадства. – Похоть одолевала древних иудеев, видно, сильнее всего, потому был избран козел. И нас, похоже, не менее, но кто снесет другие грехи? Ergo, возложите…

– На осла отпущения! – подхватываю я, неуязвимый. – Враг, где жало твое?

Но неужели они так и не взглянут на меня добрее?

Аптекарь рад скорому успеху, но не затмился ли его ореол?

– Не найдется ли снова ягненок в кустах?..

– У нас в кустах только кошки бродячие, парочки да пьяницы, верно, Якоб?

– А пошел ты…

– Поистине, всемогуща невинность. Ягненок немедленно вызывает массовый зуд жертвоприношения. Зато виновному, – магистр смотрит мне прямо в глаза, и я стремительно трезвею, – виновному не дано искупить ничьей вины, кроме своей собственной.

– На Страшном суде всех простят, – бормочет пьяный Якоб.

– Ловко! И того, значит, малого, что велосипед украл, и Петера с Паулем, что вдову и дочку ее зарезали? А вы-то, судья, их вешать приговорили.

– А вот затем именно, чтобы потом простить.

– Так проще их порошком господина аптекаря посыпать!

Позабыв даже рассердиться, аптекарь кричит:

– Петер и Пауль!

Председатель смотрит на него с интересом.

– Гм. Вы думаете, они согласятся?..

– Вот и наскребли двух праведников.

– Праведники не праведники, а подумайте, чтоб человека зарезать, тоже смелость нужна.

– Да один-то держал, пока другой резал.

– Все-таки.

– Возможность уцелеть! И тогда – прощение, да что я говорю – прощение, тогда преступник становится героем, убийца – благодетелем целого города! Вина искуплена! И… пусть им дадут выпить… перед операцией.

– Но если откажутся?

– Тогда… принудить.

– Искупай, значит, или вышка.

– Интересно, имеет ли подобное принудительное искупление силу перед лицом Неба?

– Это вопрос богословский, – вмешивается Тедеско. – Светское же право, как известно, опирается на прецедент…

– Право не выводится из фактов, – возмущенно говорит судья.

– Преклоняюсь перед таким возвышенным суждением, но вот именно выводится. Граждане нашего дорогого Гаммельна, переходя улицы, глядят на машины, а не на светофор. Испытанные легализованные прецеденты вашего случая не известны, так что случай ваш – вне права. Иными словами, это делают, но об этом не говорят.

– Благодарю за урок, экселенц. В самом деле, чрезвычайные меры, к тому же временные, не всегда поддаются легализации.

Для нашей заспанной, добродушной, бесформенной провинции эти мысли пока еще слишком широки и смелы. Но судья поддается: он готов даже на поражение в споре, лишь бы не дать мне прослыть героем.

– Вы не найдете надлежащего, пристойно звучащего наименования для таких действий, следовательно, не поднимете их до уровня легализации. В истории останутся не записи, а слухи.

– Слухи очень опасны, – тревожно произносит мингер ван Пельц.

– Но чрезвычайные обстоятельства! – Голос аптекаря возвышается до визга. – Вспомните чумные эпидемии, господа!

– Да у нас-то не чума. Моя жена как завопит, крыса от нее куда и бежать не знает. Вот мы все и закричим да в тазы, в сковороды бить начнем, а то еще музыканты в свои трубы задуют – никакая тварь не устоит. И детишкам пошуметь, побегать удовольствие, уж вы, профессор, для такого случая с уроков отпустите! Утопим зверье в реке, отпразднуем…

Сколько же часов мы тут сидим?

– Вот это хорошо придумано! Только зачем тазы да кастрюли, надо автоматические погремушки, трещотки с вертящимся барабаном, особой конструкции, – то-то музыка пойдет! Англия-то не возразит, ваше превосходительство?

(Вот именно. Тарелки, большой барабан, глокеншпиль…)

– Напротив, эта веселая идея вполне в англосаксонском духе: майские пляски вокруг шеста, шумные карнавальные шествия… – И вполголоса судье: – Я – демократ и христианин, но, сочувствуя вам, вижу: управлять Гаммельном не то чтобы трудно, это просто бесполезно.

– Городская казна, по крайней мере, не пострадает.

– Пожалуй… Итак, бургомистр! Не угодно ли распорядиться? Следует все тщательно продумать: размещение людей, направление шумовых потоков, время общего сигнала, самый сигнал, – очевидно, колокольный звон; полицейские посты для предупреждения беспорядков…

Немыслимо. Смерти подобно – смерти моих ушей после трех секунд такого содома. Нет, никогда! Пусть же хоть для этого пригодится мне постылая власть.

– Господин бургомистр колеблется? Но тогда лишь чудо спасет Гаммельн!

Чудо! Река и чудо. Еще не музыка, уже не шум…

– Чудо – это так банально, – говорит Тедеско с ласковой пренебрежительностью.

Теперь или никогда!

– Не пренебрегайте банальностью, граф, – говорю я. – Приемлю банальность – как приобщение к человечности. Искупление – тоже чудо. Друзья, минуту внимания! Не надо греметь, стучать и вопить: крысы пойдут в реку сами! Мы посылаем курьера к знаменитому Флейтисту-Крысолову!

2

Прошли две недели; слухи волновали Гаммельн. Наш курьер не без труда был допущен в Краков, но там нечего было и думать о визите в Collegium Maius[13]13
  Древнейшее университетское здание в Кракове.


[Закрыть]
: факультет магии ревниво оберегал своего гостя, а также свои тайны. Портье Гранд-отеля не пожелал отвечать на вопросы. Надеясь на счастливую случайность, на необходимость Мариацкого костела в любом туристическом маршруте, курьер предпринимал ежедневные треугольные прогулки между улицей Св. Анны, главным рынком и Славковской; но так назойливо разглядывал и расспрашивал, что в конце концов был заподозрен в дурных намерениях. Отчаяние побудило, наконец, в честном малом изобретательность: он подкупил одного студента, и наше послание достигло адресата. И вот, когда бедняга курьер изучил в подробности каждую кавярню[14]14
  Кофейня (польск.).


[Закрыть]
в своем треугольнике, от Литерацкой и Мокка до Античной, и однажды забрел в «Казанову» на Флорианской, – посредник принес устный ответ: артист бы рад приехать, но давно зван и обещался в Авиньон, Палермо, Бад-Годесберг и Кельн; быть может, там и не такая скорая надобность, но как же быть? С тем и возвратился наш посланец, изрядно потратившись и лишь однажды повидав Флейтиста – издали, когда тот выходил из университета в окружении студентов, лиценциатов и юных бакалавров.

Предстояли дипломатические сложности; атташе фон Тедеско являл все свое прославленное искусство, звоня в европейские столицы; счет за телефонные переговоры достиг внушительной величины. Наконец знаменитый согражданин наш простер свою любезность до того, что сам вылетел в начале мая в Швейцарию для консультаций и посредничества… Опираясь на имперский авторитет Англии, он сумел вызвать у Европы сочувствие к Гаммельну, и теперь в отеле «Империя» днем и ночью выводили клопов: мы ожидали скорого прибытия Крысолова.

В эти полмесяца я, Жан Вальжан, не видел своей Козетты, я, Калибан, не видал своей Миранды; только сегодня я, Пьеро, износившийся за сорок лет, увижу свою Коломбину. Я был занят, бесспорно, и все же никогда до сих пор не допускал встречных посягательств службы и сладостного общения. Если что и помнил четко, так это деление времени меж двумя моими вселенными… Теперь все перепуталось, и что ж это; начало старости? Последствия пьянства? Впрочем, и ты не без вины, Памина. «До июня он мне не нужен», – сказала ты старой Марте, и Марта передала это мне, сердитая и за меня обиженная. Что ж, девочка, если это твоя прихоть, да будет так, я давно уже не воспитатель, не наставник твой. И позабудься то время вовсе, не пожалею.

Добрый вечер, дитя мое, ты грустишь? Вот я тебя позабавлю россказнями. Флейтист-Крысолов приехал сегодня утром! Город высылал за ним экипаж – старинную герцогскую карету, лошадей целый день скребли, чесали, украшали султанами. Свою лошадку помнишь? И ее впрягли, славная четверка получилась. И – разминулись! Пустая вернулась бы карета, да наш добряк Ганс подобрал на дороге мальчонку: неладно, говорит, порожняком возвращаться, взял этого – за сына будет; только как же приезжий-то? Мальчишка чумазый, сидит на плечах у Ганса, глаза – как две вишенки, знаешь, когда ягоды на верхушке дерева остались и оттуда дразнятся. Хотелось бы тебе сынишку?.. Да, так разминулись. Ганса я утешил, себя – не очень, под утро только заснул. И на заре – звонок! Смеющийся голос приветствует бургомистра славного города Гаммельна. «Рад безмерно, маэстро, да как же вы до нас добрались?!» – «Прошелся пешком по лесу, солнце взошло, птицы проснулись – видели вы, бургомистр, лучи на поляне? И…» – нет, не буду повторять, не звучат его слова, на мой голос переложенные. Жалеет, что огорчил форейтора, берейтора, словом – кучера. Нет, дитя мое, это не случайность: он артист, на что ему наш пыльный бархат: изъеденные молью подушки, занавески, резные ручки – лавка старьевщика на колесах! Он мерит пространство ногами и не в постели грезит о прелести рассвета… Чудесно, говорю, где пожелаете остановиться – быть может, в ратуше? Лучшие покои отведем! – Номер в отеле, не надо беспокоиться, – отвечает молодой баритон виолончельного тембра, я скоро уеду, ждут! – Помилуйте, да покажитесь городу, поиграйте. У нас в Гаммельне кто ж не музыкант. Смеется: так и задумано, а пианиста найдете? Как не найти, пришлю сегодня же…

Уговорились: два концерта для нас, третий – утренний – для крыс. «Орфей и фурии усмиренные – не токмо нас возвышающий обман, с малою поправкою на житейскую прозу – крысы вместо фурий, кто не верит, пусть проверит…» – а он уже не слушает, я и не уловил, когда в трубке щелкнуло.

Бог свидетель, душа моя, я рад нелицемерно. Сгинут не сгинут крысы, а музыкант он хороший. Как я это знаю? Так думаю, и сердцу весело думать так! Вот послушай-ка, на это многие надеются: выгони сегодня крыс, завтра вывези мусор, вымой окна – послезавтра засияют глаза, расцветут улыбки, любовь взойдет в небесах… Я не отвергаю, нет, ведь никто никогда не пробовал доделать до конца… Но что, если крыса в сердце человеческом – гаже амбарной? Пойдет ли за ним амбарная, как знать, мне не до этой крысиной магии; но крыса человеческая подвластна чуду, чуду только и податлива. О том и думал, слушая голос музыканта, и предвижу, любя и злорадствуя, как схватятся за грудь добрые гаммельнцы, когда прочь побежит их крыса! Какой визг и писк, какая толчея! Как заскрипят их мозги, осмысляя случившееся! Туда дорожка и моей крысе… Мучительно и благодетельно. Собирайся, девочка, послушаем Флейтиста, тебе бояться нечего, твой дом чист сверху донизу. Неловко? Бог с тобой, дорогое дитя, кто же нас не знает – бургомистра и его воспитанницу.

Овации встретили артиста; и как просто он стоял там, высоко над залом. Длинные, слегка расставленные ноги марафонца, крепкие бедра, широкие рукава зеленого камзола, белый прямоугольник рубашки, глаза смотрят в зал с веселым любопытством, на голове зеленый бархатный берет. Рука с флейтой плавно взлетает, он склоняется, приветствуя публику, – не паж, робко влюбленный в королеву, не Бог и не дьявол, – странствующий подмастерье, сговорчивый и лукавый, бродяга не из нужды, а по вольной воле. Величие? Величественны старики, магистр величав… а я и в старости не обрету величия.

Перед ним пюпитра нет: вся игра будет наизусть. Пианистка Бербель, племянница магистра, раскрыла ноты – не крюки, не невмы, привычные наши смородинки на черенках; руки ее дрожат от волнения. Все как обычно, но что ж это? Флейтовое соло из «Орфея»? И старого Глюка он играет с таким вольным акцентом, словно бродячий акробат удобно расположился в тени под деревом и насвистывает своей подружке. Звук тонкий, острый как игла, чуть резковат, быть может, а хорошо… Хорошо, чудесно, но я не меломан только, я бургомистр, внемлющий долгу, – вот такой-то музыкой он будет ворожить этой хвостатой гадости? Ах да, вспоминаю, – он ведь импровизатор, ступень промежуточная от исполнителя к композитору, искусство, ныне утраченное. Бедняжка Бербель, рояль отрывисто тявкает: крысы сгрызли прокладку на молоточках… Надеюсь, рояль ему послезавтра не понадобится: женщины крыс боятся, и не тащить же этот катафалк в воду? И Бербель сама не легче… В самом деле он войдет в воду? И как далеко?

А вот этой пьесы я не знаю: старинный напев, не позже XIV века, похоже на гальярды Бертрана, но какие странные славянизмы – Богемия? И что за ритмы буянят в этой наивной, далекой, полузабытой мелодии, будто инъекция молодой крови? Ай да Бербель, молодчина, справляется, ловчит вдохновенно, не глядя в ноты, – а ведь мы с ней одной выучки, доброй старой школы: играй что есть в нотах, и только то, что есть в нотах, и ничего кроме…

Ты слушаешь, девочка моя, слушаешь – смотришь, будто у тебя перепутались глаза и уши. Я тихо, тихо надеюсь: ты как-нибудь догадываешься, что это для тебя я выискал диковинку. Что мне до прочих и до прочего!

А публика слушает и почесывается: грязен Гаммельн, грязна мука на мельницах, грязно звучат гаммы у школяров-музыкантов. Публика слушает ртами, вытянуты шеи, подняты вверх, шевелятся острые крысиные морды… Ах, что же это: зал сотрясается, позвякивает люстра – наступил час ночных грузовиков с мусором, впопыхах никто не сообразил переменить маршрут, – и Крысолов у рояля приплясывает, перед Бербель вместо нот – его берет, а в зале стучат хвосты под креслами, его взлохматившиеся волосы поднялись рыжей короной, и флейта – словно палочка, и крысы не сводят глаз со своего рыжего пьяного дирижера!

(Чьи это стихи? Кого благодарить за незабвенный дар, хранимый с юности?)

Как здесь душно, оказывается. Что делать, зал наш убог и тесен, изнемогает от невиданного людского скопления. Пойдем, дорогая, артист устал, он не станет бисировать, рояль закрыт. Но нет, он играет – один, простую тихую песенку, куплет шубертовской «Липы», – и вот уже слезы умиления смывают с глаз чертовщину, на миг причудившуюся. Хоть он снова взламывает ритм синкопами. Довольно, довольно – испытавший восторг уже преисполнился нетерпения, неблагодарный: скорее прочь с глаз, прочь из ушей. Идем, девочка, за стенами – прохлада, влажная ночная тьма. Любезный, где это вы успели охмелеть, не на концерте же? Подальше от дамы, прошу вас. Если не умереть экстравагантно рано, если в пристойной длительности удержится жизнь, в тебе поселятся и приживутся двойные изображения; тогда не спеши, не разбивай первое ради последнего и последнее ради первого: не ожесточись… Чем припомнится тебе через годы эта музыка: грехом, благодатью, насмешкой? Подожди: не суди поспешно ни себя, ни музыканта… Опять я менторствую невпопад. «Прими сиротку, сударь, родители почтенные люди были, – сказала мне Марта, – большая выросла, кормить-поить-укрывать надо, а там – замуж выдавать, мне одной никак. А тебе дочкой будет». Годился ли я в отцы, оробевший музыкант? Не найти сочувственного слушателя, не найти готовность понять. Все они, давние приятели мои, были неприкаянными, бродило среди них, пошатываясь, само окаянство, а я так хотел стоять перед судьбой достойно! Я оставил музыку ради службы в магистрате, и так успокоителен был этот скромный, но постоянный достаток и ясность на годы вперед! Вторжение ошеломило меня. Смутил призрак семейного бремени, и, боюсь, я не был с вами обеими приветлив. Марта не пожелала заметить мое недовольство; она обошлась со мной пренебрежительно, как после той давней и единственной встречи, когда мальчишка, посвящаемый ею в некую науку, оказался плохим учеником. Но бесследно исчезло ее веселое прошлое, и она воспитала тебя в удивительной строгости, не замечая нынешних непринужденных нравов. Ты была безучастна, ты привыкла не привыкать к новым лицам – и вот мне захотелось, чтобы ты отличала меня от соседа, молочницы, от кота, от стола и стула, наконец! Девочка, и мне хотелось победы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю